chigrin-cover

Поэтическая книга Евгения Чигрина «Погонщик» пахнет «тмином, кардамоном, кориандром и ванилью» – колониальными пряностями. В спектр поэтических запахов современности Чигрин вносит именно колониальный, экзотический аромат. Я не знаю природы этого интереса: диковинные штучки сейчас вряд ли кого удивят, расширение поэтического словаря на самоцель не тянет. Рядом с образцами авангардного минимализма ход со словарем смотрится положительно, хотя меня больше бы обрадовало возвращение к словарю В.Даля, или еще более архаичному – летописному. В этом смысле выигрышно смотрятся стихи Марии Вирхов (1969-2011), поэта из Болгарии, обогатившей русский стих неологизмами, исходящими от старославянского корня – движение вслед за звуком Хлебникова, но не за его идейным масштабом.

Чигрин выбирает более детский путь – многократно опробованный в культуре нового времени – и до сих пор работающий, привлекательный. «Джаботикаба», «гиппогриф», «лагорио», «лангур», «аграфы», «осколки фарфора», «кифарный слог», «телеса таитянских камен», «житель тропиков», «запах чепати», «саподилла в тележке», «желтый Христос»… Другими словами, «у ней такая маленькая грудь и губы алые, как маки». Красиво? Конечно, красиво. Евгений Рейн замечает, что стихи Чигрина полны “бессмысленных слов. Что-то совсем детское, яркое, щебечущее, как тропические птицы. Эта книга похожа на коллекцию почтовых марок, на игру с географическими картами». Не очень понятно, почему эти слова бессмысленны, если соотносятся с конкретными вещами, пусть и в другом климатическом поясе – видимо, их диковинность видится мэтру нонсенсом.  Рейну вторит Кирилл Анкудинов  – «волшебно-сновидческое барокко Евгения Чигрина, закованное в железную постакмеистическую силлаботонику».

Интересно, каким чудесным образом эта «закованность» не мешает детской непосредственности восприятия? Чигрин – мастер, добротный ремесленник, дающий рецепты стихосложения по ходу движения лирического потока… Но достаточно ли лишь умело расставленных «детских» пахучих слов и предметов, чтобы пережить и почувствовать вновь «Весь трепет затепленных свечек, все цепи,  все великолепье цветной мишуры…»? Такие вещи даются не словарем, а интонацией, живым голосом, музыкой, заставляющей вздрагивать и плакать. Установкой автора на откровение. Имеет ли такую установку или, вернее сказать, духовную необходимость Евгений Чигрин в своем «Погонщике»?

Поначалу, начиная знакомство с книгой «Погонщик», я подумал, что – нет, не имеет.

Мне виделась знакомая, нейтральная позиция стихосложения, несущего нам тексты, а не стихи в привычном для отечественной традиции смысле. Должно быть, в такой ситуации именно тексты и необходимо рассматривать. Изучать их сложносочиненные узоры, проверять на яркость, вкус и цвет, радоваться метафорическим и аллитерационным находкам, устанавливать законы композиции… «Скриплю пером – чернеет на бумаге», — говорит автор, видимо, предлагая будущему рецензенту делать то же самое. Мэтры постструктурализма, например, Жак Деррида (я хорошо представляю себе этого властителя дум «под листьями панандуса на Хива-Оа») сделали бы это лучше. Стихи Чигрина нуждаются в спасительной деструкции, неслыханной интерпретации и переработке, которые заставят нас навострить глаз и нюх. Я этого делать не умею и по старинке ищу очертания «трещины мира, которая проходит через сердце поэта», ну, или хотя бы пытаюсь найти ключевую эмоцию, движущую эти разноцветные миры и картины: 

Миражится: Джамуна в киселе

тумана, маскирующего вещи,

Баба, плывущий духом в конопле,

телужский понимается как вещий,

Везут брахманов в сливочном авто,

несут приметы лепры и холеры…

Застегнутый в безрукое пальто

пересекает кармою в химеры,

Доступные ночующему на

взыскующем метелок тротуаре,

На шляпах фонарей висит весна,

пасть воздуха – крысиное и карри..

(из «Манговое», графика изменена)

Что вспомнилось? Вернее, кто? Северянин? Шикарный, гремящий побрякушками «поэз и поз», незаслуженно забытый практичной современностью, а ведь был «повсеградно оэкранен, повсесердно утвержден.»  «Миражится» – это похоже на «по аллее олуненой вы проходите морево». Северянин тоже не стремился к метафизическому познанию, но в интонационном смысле заканчивал почти каждое из своих стихов чем-то, от чего опускаются руки или увлажняются глаза. «И плачется, беcслезно плачется в номерной тиши кромешной о музыке, о девушках, обо всем, что способно цвести». «Бросаю жизнь в букет душистый, И захлебнусь в букете я!», “Как хороши как свежи будут розы моей страной мне брошенные в гроб!» У Чигрина тактика иная, менее эмоциональная. К счастью, по ходу движения книги она меняется, но дойти до предполагаемого катарсиса удастся лишь самым терпеливым.

Кроме Северянина вспоминается имя Андрея Белого, переосмысленный опыт Серебряного века: здесь и африканско-европейская дромомания Гумилева (без героических нот), и «Бригантина поднимает паруса»,  и куртуазные маньеристы из недавнего прошлого, и диснеевский мультик про Алладина,  и даже «молочный африканец» Сергей Бугаев «Африка», известный искрометной харизмой и отсутствием какого-либо творческого наследия.

Андрей Битов пишет: «Я» поэта наполнено всюду самодостаточностью, достоинством, набором интонаций. Все уже было. Был акмеизм, имажинизм, футуризм, модерн, постмодерн, метафора и метаметафора. Все это преломилось в стихах Евгения Чигрина.» История литературы существует, это бесспорно. Но поэзия — это то, что написано даже не как будто впервые, а именно впервые. «Зима, и все опять впервые…» При чтении раннего Пастернака мне часто приходила в голову мысль, что хрустальные запонки он увидел раньше сосулек, а с шоколадом познакомился до того, как впервые наступил в навоз. «У капель тяжесть запонок»… «И грязи рыжий шоколад не выровнен по ватерпасу». Что это – интеллигентская изощренность? Извращенность? Образность Чигрина строится аналогично:

«Обвивает поземка, равно африканская мамба»
«Скрутит закат голубое, рябиновым ранит…»
«Деревья, как чудные голиафы…»
«Луна сургучом нависает над пальмой…»

В поддержку этих стихов можно сказать, что сейчас так никто  не пишет. Однако обретение голоса идет не через отрицание, а наоборот. Эстетство тоже обладает «и самодостаточностью, и достоинством, и набором интонаций». У другого поэта Серебряного века – Сергея Есенина – «Каждая задрипанная лошадь головой кивает мне навстречу. Для зверей товарищ я хороший. Каждый стих мой душу зверя лечит». У Чигрина общение поэтического слова с миром братьев меньших происходит иначе. Автор «животное насилует стихами, в которых привидения текут…». Разница мировосприятий очевидна.  А в стихотворении, названном по какой-то причине «В сторону Мандельштама» Чигрин подобно своим предшественникам дает определение поэзии, добродушную инструкцию ее сочинения:

 

Завари эту смесь на ромашке, на дольнике, на

Крутизне-белизне, существительном ярком «весна»,

Пусть когтистая смерть отплывает на вторнике в ад,

Откуси эту жизнь так легонечко, как мармелад.

 

Откуси эту жизнь, чтобы звезды пролились ручьем

За раскидистый куст, за которым лежалось пластом,

Чтоб перу – канифоль, чтоб смычок надышался чернил.

Откуси этот рай от Европы до птичьих Курил.

 

Такая вот геополитическая кулинария, «виноградник менад».

Я весь в строфе, морфема в голове

В каком Магрибе пропишусь в молве?

С каким станцую африканским богом?

Можно ли станцевать с богом будучи «весь в строфе, морфема в голове»? При этом «Омара Хайама» (у автора название вина) закушав фасолью». Мне такое состояние представить трудно – у нас с Евгением Чигриным разный опыт.  Вот что пишет о танцах дервишей суфийский шейх Джавад Нурбахш: «Некоторые поверхностные наблюдатели считали, что посредством танца можно обрести Божественный экстаз и достичь Бога. И действительно, любой танец может вызвать ощущение опьяненности, однако такой танец – результат собственного волеизъявления человека. Влюбленные же суфии не имеют собственной воли, и, следовательно, танцуют непроизвольно. Ноги танцующих отталкиваются от обоих миров, а руки отбрасывают всю красоту рая. Суфии отвергли все мысли о существовании. Суфий начинает «танцевать», лишь когда он не осознает себя». Подход автора «Погонщика» к танцу с богами отличается от традиционного так же, как поэзия Хайама от алкогольного напитка. Это интересная особенность современного мышления – возможно, широко распространенная среди путешественников по экзотическим странам.

Восток – дело тонкое, игра с экзотикой чревата опасностями. Ведь Восток – это не только то, где «шмали завались, там кофе пьют насыщенней того, который в Дузе». «И море в луже клюквенной крови дышало дзен-буддийским недоверьем». Я никогда не встречался с понятием «недоверия» в религиозных практиках. В дзене, действительно, говорится о всеохватном «сомнении», но при всей парадоксальности этого направления буддизма «сомнение» — «недоверью» — рознь. Если поэт ищет «белую Индию духа» то к терминам лучше относиться аккуратнее; если он в силу самодостаточности ничего не ищет, необходимо каким-то образом обозначить точку отсчета.

В главе «Скрипичная музыка» автор переходит к подробному «пастернаковскому» восторгу от классики:

Из бороздок пластинки опять Сент-Коломб,

С этим галлом в печаль голова

Окунается, ровно в густой кальвадос…

Вам не вспомнилось: «Под музыку Вивальди, печалиться давайте»? Еще недавно эти рецепты счастья казались универсальными, определяли стиль жизни целых сословий. В «Скрипичной музыке» автор показывает хорошее знание музыкальной гармонии, настойчиво продолжая развитее своего словаря: «гамба», «бархатная гамба», «гамбист», «мюзет», «анчоус», «синим-синим умирает бра», Марен Маре, Джузеппе Тартини, Уильям Лоус («брат Уильям»), Джон Доуленд, Антонио Вивальди (рыжеволосый Лучо). Я никогда бы не услышал эти имена, не прочитав «Погонщика» — а автор с ними накоротке. Он с красивой легкостью жонглирует именами, дирижирует музами и музыкантами. Все правильно. Дирижер — тоже своего рода погонщик, мы остаемся в прежней сетке координат. В результате творчество музыкальное и стихотворное сливаются в единое целое («все остальное так, литература») и мы узнаем:

О том, как сын башмачника проник к Людовику: прижился  музыкантом.                                     

О том, как в масть мой архаичный стих, конечно, пересоленный талантом

Значительную роль в поэзии Евгения Чигрина играют живописцы: Август Маке, Эдвард Мунк, Гоген…  Причем особое внимание уделено Полю Гогену.

Укрыться бы в гогеновскую глушь –

Кругом вода, тропическая сушь…»

или

«Колониальных выдумок и грез,

От хижины пославшего Европу,

Смотрящего холстами в макрокосм

Наперекор любому гороскопу…

…Вот-вот, художник, я услышу, как

Играют жизнь и смерть на дудке-виво,

Одним ударом разбивает страх,

Платя по счету будущего мифа…

 Может быть, откровение Чигрина кроется в побеге от цивилизации, отказе от культуры, тиражирующей клише прошлого и настоящего? Гоген уходил от манерностей Парижа к первозданности островного варварства ради новой, более простой и жизненной образности, он наотмашь перекраивал свою жизнь. В поэтике Чигрина ход иной: картины и слова, увиденные в заморских путешествиях, он приносит назад, в культуру, видимо, надеясь, что она после этого она оживет. Культура равнодушно адаптирует все под себя: одним рифмованным текстом меньше, одним больше. Может быть, источник предполагаемой страсти и движителя поэзии здесь?

«Я – предал Север, надкусивши Юг на акмеистом найденном вокзале»…

Это из стихотворения «Сахара», — именно в нем впервые упоминается «погонщик», давший название книге, и впоследствии становящийся ее привычным персонажем .

 

Взгляни: встает на медленных ногах

гранатовым закатом подсознанье,

Полнеба перекраивая, как

повозки на зашарпанном экране

В потерянном «когда-то»… Полумрак?

Скорее бедуинская химера

Погонщика, отставшего на шаг,

впитавшего полсолнца дромадера.

 

Предал Север. Родину, семью, страну. Это серьезно.

 

«На двери, за которыми макамы

макают смех в иное измеренье,

вздыхают головастые имамы

на лестнице внушающей спасенье…

«Колониальные песни» – так называется одна из четырех частей книги. Может быть, Чигрин – колонизатор, отважившийся взять на себя «бремя белых»? Русской культуре это под силу – пусть традиционно она традиционно принимала туземную сторону, была за униженных и оскорбленных. «Соблазненными богатствами Индии были не целые народы, а лишь некоторые их сословия, ибо прежде, чем забвение, отчуждение от отцов обнимет, проникнет весь народ, этот народ погибнет от внутреннего распадения, если раньше не погибнет от внешнего удара, от завоевания», — говорит философ Николай Федоров. Тем не менее, трагедия Киплинга может быть нами осмыслена. Михаил Веллер так отзывается о великом поэте:

«Это общеизвестно: железный стих, мужество и сила, «несите бремя белых», «я был с вами рядом под огненным градом, я с вами прошел через радость и боль», «бард империализма». Ты раскрываешь томик баллад Киплинга: чеканный рубленый ритм, экспрессия и жесткость, невероятный энергетический заряд, стоическая несгибаемость под любыми ударами судьбы, суровое приятие борьбы и жизни. Это что – вышло из моды? Похоже – да!

Взлет и пик Киплинга пришлись на пик славы и могущества Великой Британской Империи – конец викторианской эпохи. Солнце не заходило над пятой частью земной тверди, осененной «Юнион Джеком». Были – фарисейство, ханжество, тяжкий труд рабочих масс, великодержавный шовинизм, жестокость. А еще были – самоотверженность «винтиков и строителей империи», бесстрашие и вера в себя колонизаторов «далеких и диких стран», благородство как признак приличного воспитания, ледяное презрение аристократов к смерти – и гордость каждого своей великой страной.

Хоп! Внимание? Величие Киплинга соответствовало величию Британии. Закат Киплинга соответствовал закату Британии. Понимаете?» «Киплинг не стал хуже… Менее великим стал его народ.»

Аналогии приходят сами. Наша цивилизация стремительно превращается из героической в обывательскую. Десятилетие за десятилетием. Точка невозврата, тем не менее, не пройдена. Задачей колониальных песен могло бы стать возвращение прежнего бесстрашия и духа, а не воспевание ароматов колониальной лавки. Евгений Рейн говорит: «Чигрин пришел в поэзию в холостое и катастрофически пустое время. Кончены пути авангарда, реализма, модерна… И мы на пустыре – непонятно, что делать?» Странное восприятие реальности. Мне наоборот кажется, что у нас появился шанс вырваться из культурной духоты прошлого – условия для этого созданы. Дело за малым – сделать первый шаг, вырваться на простор. Тем не менее, Киплинг вместо покорителя желтых континентов в пробковом шлеме в одночасье превращается в сочинителя сказок про ребят и зверят. Антуан Сент-Экзюпери — вместо автора «Цитадели» (а ведь он писал что-то наподобие современной библии на опыте кочевников-берберов) — фиксируется в культуре сочинителем инфантильного «Маленького принца». У западной культуры свои законы развития, у нас – свои. Может быть, нам удастся не наступить, как наши цивилизованные соседи, на те же грабли?

Заговорив о западной культуре, я, кажется, нахожу ответ об истоках поэзии Евгения Чигрина. В двух местах сборника он как бы мимоходом роняет: «Сколько я стою на Кастальской вахте?» или «…блеск ключа Кастальского, который во мне течет, как вещество, который год.» Ответ найден? Кастальский источник на горе Парнас – священный ключ Апполона, дарующий вдохновенье и пророческий дар. Но более широкую известность Касталия получила благодаря роману Германа Гессе «Игра в бисер». Орден интеллектуалов на фоне общего духовного кризиса. Философское эссе, замаскированное под сюрреалистический роман. Язык насыщен музыкальными и математическими терминами. Точные правила игры не описываются, но ясно, что это что-то сложное, мудрое и красивое.  Считается, что «игра в бисер» представляет собой искусство сочинения метатекста, синтез всех отраслей искусства в одно, универсальное искусство. Книжка из джентльменского набора нашего поколения. В свое время сыграла роль в становлении  «нового романа», полистилистики и т.п. Читающему стихи Чигрина, мерцающие изумрудами и карбункулами, кажется, что он принял понятие «игры в бисер» буквально, исключив интеллектуальную и духовные составляющие из контекста, но наполнив его реальными блестками и безделушками.

Как бы там ни было, Евгений Чигрин выполняет общевойсковое требование времени: сознательно или интуитивно — он создает симулякр. Красочный, пышный, пустой. Искусство для искусства, изящная безделица. Этому симулякру можно дать название, использовав образ автора. Дуриан Бога. Интернет дает исчерпывающее описание фрукта. «»Он пахнет как ад, но на вкус — рай» — классическое описание дуриана, национального малайзийского фрукта. Дуриан (или дурьян) — это крупный зеленый фрукт с твердой и колючей кожурой, в которой содержится несколько съедобных частей. Из-за его невыносимого запаха малайзийцы иногда говорят, что есть дуриан — это как «есть мороженое в туалете». Несмотря на неприятный запах, это один из наиболее любимых фруктов в Малайзии, и споры из-за одного дуриана могут длится по десять минут. Говорят, что дурианы к тому же феноменальные афродизиаки».

На этом разбор книги можно было бы закончить, однако, не сказав при этом самого главного. В том-то и дело, что вся эта «щебечущая и пахучая» прихожая создавалась, судя по всему, для того, чтобы мы, в конце концов, вошли в светлицу или даже в храм. На последних страницах книги стремительно, пробирая до дрожи, Чигрин наводит зрение на резкость, а голос – на глубину. Эффект поразителен. Одиссей возвратился в родной край, «пространством и временем полный», и заговорил на родном, понятном языке. И вот он уже призывает «смотреть с утра, как вьется легкий снег, как дети свет поймали в рукавицы» или увидеть «жизнь осени еще в календаре, но – перемешав мертвый лист со снегом, как мерно дышит ангел в ноябре, плывущий над идущим человеком», «в котором преисподняя – лишь пункт, смотрящий в золотое указанье». Потому что остается навсегда: «Одиночество. Саперави. Под такое луна вошла в самой черной своей оправе. Мама осенью умерла», «…и мама осенью… И друг с Востока Дальнего не пишет, лишь старомодной лютни звук такой бемольной грустью дышит».

Напоследок приведу, лучшее в книге стихотворение, с удовольствием процитировав его целиком:

 

Коровьим взглядом смотрят облака

В простую жизнь и жизнь примерно так же.  

Ведет январь в ошейнике снега,

Меняя контур в маленьком пейзаже.

Хрусталь и лед – синонимы… Синей

На ветках, снег, младенческим и всяким!

Уходит век погонщиком теней,

Как эскимосы к умершим собакам.

Танцует ангел выше проводов
Лицом к лицу с последним сновиденьем,
На птичьих лицах метки колдунов
Лежат грядущим светопреставленьем.
Кастрюльным цветом выкрашен закат
В застывшей до иголочек округе,
Сугробами бульвар стрелков помят:
Не потому ли смотрится не в духе?

Не потому ли музыка слышна,
Что было слева и лучилось справа,
И человечьим пахла тишина,
И скотским переполнилась октава
Подшитого бореем городка,
В котором я не сдохну до Субботы.
…стесняют воздух под Москвой снега,
Встают потёмок черепашьи роты.

 


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: