ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Лев Толстой рассказывает историю своим внукам

О том, что Лев Николаевич Толстой был не понаслышке знаком с темой просветления, говорит в его произведениях очень многое. Он неоднократно описывает пробуждение своих персонажей к своей истинной природе — например, в «Войне и мире», в «Анне Карениной». Следы просветления можно обнаружить и в его публицистических работах, и в дневниковых записях. Но нас тут все же интересует больше худлит.

Широко известен хрестоматийный пример пробуждения Андрея Болконского во время Аустерлица: «Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава богу!». Чистая адвайта.

Или вот пробуждается Пьер Безухов: «— Xa, xa, xa! — смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: — Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня — мою бессмертную душу! Xa, xa, xa!.. Xa, xa, xa!.. — смеялся он с выступившими на глаза слезами».

И далее (те, кто хорошо знаком с текстами Толстого, обратят внимание на то, как легко, красиво и плавно вдруг начинает писать Толстой в эти моменты, словно это и не тот неуклюжий и сложносочиненный Толстой, который писал до того): «Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! — думал Пьер. — И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам».

А теперь посмотрим, как Толстой в «Анне Карениной» последовательно описывает процесс пробуждения Константина Левина к своей истинной природе, открытия в нем Self, истинного Я.

Эволюция Левина дана в разрезе на протяжении всего текста, но можно, например, начать вот с такого момента: Левин стал мучительно размышлять о смерти: «С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, – он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое. Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие – были те слова, которые заменили ему прежнюю веру. Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг почувствовал себя в положении человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он все равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть». Это типично для человека, отождествляющего себя с физическим телом и вдруг увидевшего, насколько материальное существование ограниченно и ни к чему не ведет. Мучиться подобными экзистенциальными вопросами начинают многие примерно в этом возрасте. Кризис среднего возраста. Страх смерти, бессмысленность жизни, нестабильность жизни, ощущение своей жизни как во тьме. И как раз перед просветлением многие попадают как раз в подобную ситуацию.

«С той минуты, хотя и не отдавая себе в том отчета и продолжая жить по-прежнему, Левин не переставал чувствовать этот страх за свое незнание.

Кроме того, он смутно чувствовал, что то, что он называл своими убеждениями, было не только незнание, но что это был такой склад мысли, при котором невозможно было знание того, что ему нужно было».

Левин пытается прятаться от этих мучительных размышлений в радости супружеской жизни, потом в бытовые проблемы крестьянского хозяйства, но то и дело возвращаются эти коренные вопросы бытия, которые не дают ему покоя. Он видит, что не может найти на них ответа. Описано это все Толстым настолько гладко и четко, что нет никаких сомнений в том, что он, во-первых, описывает собственный опыт, а, во-вторых, даже не описывает, а просто записывает как бы под диктовку Self то, что нужно записать.

Левин ищет ответы на свои вопросы в философских сочинениях. Но не находит. Вопросы эти, стоит заметить, вполне укладываются в практику «Самоисследования», предложенную индийским святым Раманой Махарши.

«Без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно нельзя жить», – говорил себе Левин.

«В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырек-организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот – я».

Это была мучительная неправда, но это был единственный, последний результат вековых трудов мысли человеческой в этом направлении».

То есть, спрашивая себя «кто я?», Левин поначалу видит только один ответ: «я личность, я то, что смертно». В итоге ум доводит его до черты, за которой уже только самоубийство.

«Это было то последнее верование, на котором строились все, во всех отраслях, изыскания человеческой мысли. Это было царствующее убеждение, и Левин из всех других объяснений, как все-таки более ясное, невольно, сам не зная когда и как, усвоил именно это.

Но это не только была неправда, это была жестокая насмешка какой-то злой силы, злой, противной и такой, которой нельзя было подчиняться.

Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимостъ от зла. И было одно средство – смерть.

И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.

Но Левин не застрелился и не повесился и продолжал жить».

И только переставая биться головой об стену (то есть думать и размышлять о смысле жизни), а просто живя, он чувствовал некоторое облегчение. «Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаянье; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое и для чего он живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде». Левин находит временное успокоение ума в занятиях, которые передавались в его роду из поколения в поколение — в хозяйственных делах.

«Нельзя было не делать дел Сергея Ивановича, сестры, всех мужиков, ходивших за советами и привыкших к этому, как нельзя бросить ребенка, которого держишь уже на руках. Нужно было позаботиться об удобствах приглашенной свояченицы с детьми и жены с ребенком, и нельзя было не быть с ними хоть малую часть дня.

И все это вместе с охотой за дичью и новой пчелиной охотой наполняло всю ту жизнь Левина, которая не имела для него никакого смысла, когда он думал.

Но кроме того, что Левин твердо знал, что ему надо делать, он точно так же знал, как ему надо все это делать и какое дело важнее другого.

Он знал, что нанимать рабочих надо было как можно дешевле; но брать в кабалу их, давая вперед деньги, дешевле, чем они стоят, не надо было, хотя это и было очень выгодно. Продавать в бескормицу мужикам солому можно было, хотя и жалко было их; но постоялый двор и питейный, хотя они и доставляли доход, надо было уничтожить. За порубку лесов надо было взыскивать сколь возможно строже, но за загнанную скотину нельзя было брать штрафов, и хотя это и огорчало караульщиков и уничтожало страх, нельзя было не отпускать загнанную скотину».

То, что описано тут Толстым, духовные учителя называют подспудной работой Милости (Grace). Некой внутренней субстанции в человеке, которая, будучи своего рода агентом всегда живущего внутри непробужденного человека внутреннего Истинного Я, постепенно, шаг за шагом ведет к пробуждению.

При этом как только включался психологический ум, Левин снова чувствовал тупик:

«Хорошо ли, дурно ли он поступал, он не знал и не только не стал бы теперь доказывать, но избегал разговоров и мыслей об этом.

Рассуждения приводили его в сомнения и мешали ему видеть, что должно и что не должно. Когда же он не думал, а жил, он не переставая чувствовал в душе своей присутствие непогрешимого судьи, решившего, который из двух возможных поступков лучше и который хуже; и как только он поступал не так, как надо, он тотчас же чувствовал это.

Так он жил, не зная и не видя возможности знать, что он такое и для чего живет на свете, и мучаясь этим незнанием до такой степени, что боялся самоубийства, и вместе с тем твердо прокладывая свою особенную, определенную дорогу в жизни».

И в следующей главке автор достоверно во всех деталях позволяет записаться истории о том, как, собственно, Левин пробудился. Сначала рассказывается о том, что это был один из самых тяжелых дней в году. Как для крестьян, так и для Левина. «Левин находился в одном из своих самых мучительных дней», а крестьяне просто очень много должны были работать, так как «было самое спешное рабочее время, когда во всем народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования в труде».

«Целый день этот Левин, разговаривая с приказчиком и мужиками и дома разговаривая с женою, с Долли, с детьми ее, с тестем, думал об одном и одном, что занимало его в это время помимо хозяйственных забот, и во всем искал отношения к своему вопросу: – «Что же я такое? и где я? и зачем я здесь?»

Стоя в холодке вновь покрытой риги с необсыпавшимся еще пахучим листом лещинового решетника, прижатого к облупленным свежим осиновым слегам соломенной крыши, Левин глядел то сквозь открытые ворота, в которых толклась и играла сухая и горькая пыль молотьбы, на освещенную горячим солнцем траву гумна и свежую солому, только что вынесенную из сарая, то на пестроголовых белогрудых ласточек, с присвистом влетавших под крышу и, трепля крыльями, останавливавшихся в просветах ворот, то на народ, копошившийся в темной и пыльной риге, и думал странные мысли.

«Зачем все это делается? – думал он. – Зачем я тут стою, заставляю их работать? Из чего они все хлопочут и стараются показать при мне свое усердие? Из чего бьется эта старуха Матрена, моя знакомая? (Я лечил ее, когда на пожаре на нее упала матица), – думал он, глядя на худую бабу, которая, двигая граблями зерно, напряженно ступала черно-загорелыми босыми ногами по неровному жесткому току. – Тогда она выздоровела; но не нынче-завтра, через десять лет, ее закопают, и ничего не останется ни от нее, ни от этой щеголихи в красной паневе, которая таким ловким, нежным движением отбивает из мякины колос. И ее закопают, и пегого мерина этого раздутыми ноздрями лошадь, переступающую по двигающемуся из-под нее наклонному колесу. – И ее закопают, и Федора подавальщика с его курчавой, полною мякины бородой и прорванной на белом плече рубашкой закопают. А он разрывает снопы, и что-то командует, и кричит на баб, и быстрым движением поправляет ремень на маховом колесе. И главное, не только их, но меня закопают, и ничего не останется. К чему?»

Он думал это и вместе с тем глядел на часы, чтобы расчесть, сколько обмолотят в час. Ему нужно было это знать, чтобы, судя по этому, задать урок на день.

«Скоро уж час, а только начали третью копну», – подумал Левин, подошел к подавальщику и, перекрикивая грохот машины, сказал ему, чтоб он реже пускал.

– Помногу подаешь, Федор! Видишь – запирается, оттого не споро. Разравнивай!

Почерневший от липнувшей к потному лицу пыли Федор прокричал что-то в ответ, но все делал не так, как хотелось Левину.

Левин, подойдя к барабану, отстранил Федора и сам взялся подавать.

Проработав до обеда мужицкого, до которого уже оставалось недолго, он вместе с подавальщиком вышел из риги и разговорился, остановившись подле сложенного на току для семян аккуратного желтого скирда жатой ржи.

Подавальщик был из дальней деревни, из той, в которой Левин прежде отдавал землю на артельном начале. Теперь она была отдана дворнику внаймы.

Левин разговорился с подавальщиком Федором об этой земле и спросил, не возьмет ли землю на будущий год Платон, богатый и хороший мужик той же деревни.

– Цена дорога, Платону не выручить, Константин Дмитрич, – отвечал мужик, выбирая колосья из потной пазухи.

– Да как же Кириллов выручает?

– Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить! Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина не пожалеет. А дядя Фоканыч (так он звал старика Платона) разве станет драть шкуру с человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже человеком.

– Да зачем же он будет спускать?

– Да так, значит – люди разные; один человек только для нужды своей живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч – правдивый старик. Он для души живет. Бога помнит.

– Как бога помнит? Как для души живет? – почти вскрикнул Левин.

– Известно как, по правде, по-божью. Ведь люди разные. Вот, хоть вас взять, тоже не обидите человека…

– Да, да, прощай! – проговорил Левин, задыхаясь от волнения, и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому.

Новое радостное чувство охватило Левина. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для души, по правде, по-божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.

* * *

Левин шел большими шагами по большой дороге, прислушиваясь не столько к своим мыслям (он не мог еще разобрать их), сколько к душевному состоянию, прежде никогда им не испытанному.

Слова, сказанные мужиком, произвели в его душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целый рой разрозненных, бессильных отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его. Мысли эти незаметно для него самого занимали его и в то время, когда он говорил об отдаче земли.

Он чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это новое, не зная еще, что это такое.

«Не для нужд своих жить, а для бога. Для какого бога? Для бога. И что можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо жить для своих нужд, то есть что не надо жить для того, что мы понимаем, к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо жить для чего-то непонятного, для бога, которого никто ни понять, ни определить не может. И что же? Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их справедливости? нашел их глупыми, неясными, неточными?

Нет, я понял его и совершенно так, как он понимает, понял вполне и яснее, чем я понимаю что-нибудь в жизни, и никогда в жизни не сомневался и не могу усумниться в этом. И не я один, а все, весь мир одно это вполне понимают и в одном этом не сомневаются и всегда согласны.

Федор говорит, что Кириллов, дворник, живет для брюха. Это понятно и разумно. Мы все, как разумные существа, не можем иначе жить, как для брюха. И вдруг тот же Федор говорит, что для брюха жить дурно, а надо жить для правды, для бога, и я с намека понимаю его! И я и миллионы людей, живших века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие то же, – мы все согласны в этом одном: – для чего надо жить и что хорошо. Я со всеми людьми имею только одно твердое, несомненное и ясное знание, и знание это не может быть объяснено разумом – оно вне его и не имеет никаких причин и не может иметь никаких последствий.

Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие – награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий.

И его-то я знаю, и все мы знаем.

А я искал чудес, жалел, что не видал чуда, которое бы убедило меня. А вот оно чудо, единственно возможное, постоянно существующее, со всех сторон окружающее меня, и я не замечал его!

Какое же может быть чудо больше этого?

Прежде я говорил, что в моем теле, в теле этой травы и этой букашки (вот она не захотела на ту траву, расправила крылья и улетела) совершается по физическим, химическим, физиологическим законам обмен материи. А во всех нас, вместе с осинами, и с облаками, и с туманными пятнами, совершается развитие. Развитие из чего? во что? Бесконечное развитие и борьба?.. Точно может быть какое-нибудь направление и борьба в бесконечном! И я удивлялся, что, несмотря на самое большое напряжение мысли по этому пути, мне все-таки не открывается смысл жизни, смысл моих побуждений и стремлений. А смысл моих побуждений во мне так ясен, что я постоянно живу по нем, и я удивился и обрадовался, когда мужик мне высказал его: – жить для бога, для души.

Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».

Стоит заметить, что это, конечно, не окончательное пробуждение. Инсайт, описанный здесь Толстым, это некий этап на пути к просветлению. Саторри, которое, однако, не успокаивает ум полностью, а приносит с собой лишь временное затишье. С возможными недоразумениями в дальнейшем. Так что, как видим, ум Левина даже и тут остается активен и продолжает болтать. Только в первый момент Левин (тот, кто считает себя Левиным) прислушивался «не столько к своим мыслям (он не мог еще разобрать их), сколько к душевному состоянию, прежде никогда им не испытанному». Но уже вслед за этим он с наслаждением начинает упиваться «пробужденной болтовней» этого «пробужденного ума». Офигевший ум болтает, Левин лежит на траве и слушает. Ум уже начинает выдавать одну за другой интерпретации произошедшего, каждая из которых пока выглядит ясно, но, как и все проходящее через фильтр ума, грозит очередным заблуждением. Но вывод делается верный: весь этот духовный поиск, которым все это время мучился Левин, все его страдания и попытки понять, в чем смысл жизни, это лишь гордость ума. «Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос не могла мне дать мысль, – она несоизмерима с вопросом».

Правда тут же следуют строки, которые, несмотря на то что исходят из Источника, могут в дальнейшем послужить (и служат во многих религиях, например) причиной множества недоразумений. «Ответ мне дала сама жизнь, в моем знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я не приобрел ничем, но оно дано мне вместе со всеми, дано потому, что я ниоткуда не мог взять его».

Однако ведь это «знание того, что хорошо и что дурно», если оно исходит из жизни, не нуждается ни в какой артикуляции. Это просто интуитивное знание. Но когда психологический ум (а ведь это именно он сейчас рассуждает у Толстого, да и у меня) берет на вооружение это интуитивное знание и делает из него некий свод правил, инструкцию по поводу того, «как надо жить, а как не надо», возникает множество всяческих бед и глупостей. Начиная от болезней, вызванных подавленными эмоциями и желаниями, и заканчивая войнами, терактами и прочей хернёй. Попытка создать свод правил (то есть выявить что именно «хорошо», а что «дурно») это (в том числе и это) очередное проявление все той же гордости ума, рассуждением о которой кончается эта просветленная глава «Анны Карениной». Попытка ума рационализировать то, что лежит вне ограниченной сферы компетенции человеческого разума. Попытка понять умом то, что не умещается в рамки его способностей. Необоснованная претензия маленькой части целого на автономию. Это и есть гордость ума. «И не только гордость ума, а глупость ума. А главное – плутовство, именно плутовство ума. Именно мошенничество ума».

Семя нового заблуждения заложено в любом рассуждении ума, в любой концепции. Даже если это «пробужденный ум». Еще раз внимательно вчитаемся в то, как ум пытается объяснить Левину то, что он «понял»: «И вдруг тот же Федор говорит, что для брюха жить дурно, а надо жить для правды, для бога, и я с намека понимаю его! И я и миллионы людей, живших века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие то же, – мы все согласны в этом одном: – для чего надо жить и что хорошо». Но ведь Федор не говорил ему, что для брюха жить дурно. И не говорил ему, как «надо» жить, а как жить «не надо»… Он лишь сказал ему, что один такой-то человек живет для брюха, а другой — для бога. Но ум Левина сразу же все разложил по полочкам, систематизировал и стал создавать новые правила новой жизни. Новые «правила игры», новые программы…

* * *

Как говорил великий мудрец Нисаргадатта Махарадж, «ищущий должен раствориться». Необходимо перестать искать и просто сдаться на волю бога, которая одна только и существует на самом деле, так как кроме бога ничего больше нет. Претендующий на автономию ум должен, наконец, признать, что он всего лишь часть целого. И замолчать, растворившись в этом целом. Такой вывод делал Толстой. Такой вывод сделал и Левин. Но все еще не растворился. Он пока еще «Левин». Он уже «живет для бога», но еще пока не един с ним. Он все еще личность, хотя уже и приоткрывшая для себя измерение Self. Этот голос, который слушал Левин лежа на траве, голос психологического ума, не может обращаться к истинному Я, к Self, он может обращаться только к ложному образу себя, к некой идее о себе.

И напоследок фрагмент сатсанга Нисаргадатты Махараджа: «Вы не способны держать в голове разные концепции. Не понимая этого, вы чувствуете себя беспомощными. Ведь все едино. Вы хотите поймать это в концепцию, вы хотите подобрать точные слова и сказать «вот оно». В конечном счете нужно выйти за пределы знаний. Знание придет, знание может прийти через постоянную медитацию. Медитация постепенно наделяет знанием Self, и сливаясь с универсальным знанием, мы становимся свободными, подобно небу или пространству. Те, кто приходят с идеей получить знание, чистое духовное знание, приходят сюда, считая себя индивидуальностью, которая стремится получить что-то.

Это — реальная сложность, потому что ищущий должен исчезнуть. Когда вы знаете свою истинную природу, это знание не ограничено ничем. Невозможно приобрести знание, потому что вы и есть Знание, вы и есть То, что вы ищите».

Дальше поговорим об одном стихотворении Константина Батюшкова. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: