Бузько Е.А. «Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века. – М.: Индрик, 2014. – 282 с.; ил. – тираж 500 экз.

«Сказание о странствии и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле постриженника Святой Горы Афонской инока Парфения», вышедшее из печати в 1855 г., оказалось крупнейшим литературным событием этого года – и одним из наиболее значительных на протяжении ближайших лет, уже в 1856 г. потребовав второго издания.

На него откликнулись многие значительные литераторы и публицисты – рецензии написали столь разные авторы, как Н.П. Гиляров-Платонов, Н.Г. Чернышевский, М.Е. Салтыков-Щедрин1, собирался писать рецензию А.А. Григорьев, в письмах и устных беседах «Сказание…» активно обсуждали еще в 1858 году.

Это тем более примечательно, что ни ранее, ни позднее тексты подобного рода столь пристального внимания не привлекали – интерес к «Сказанию…» был интересом исключительным, одновременно связанным и с типовой принадлежностью текста, и с его индивидуальными особенностями.

Особенно важно то, что «Сказание…» сделалось предметом обсуждения и внимательного чтения тех, кто особенного интереса к «духовной» литературе не проявлял – или, по крайней мере, для кого подобная литература не входила в состав обычного, рядового чтения.

Ко времени появления «Сказания…» «духовная» и «светская» литература успели давно разойтись – собственно, с этим положением вещей и связан успех «Путешествия…» Андрея Муравьева, где автор выступает посредником между средами, к тому моменту уже основательно дистанцированными друг от друга: он оказывается способен говорить «о духовном» языком светской литературы, но при этом видоизменным, скорректированным так, чтобы оказаться приемлемым и для круга «духовного» (в последнем большую роль играет акцентируемая и самим Муравьевым в поздних воспоминаниях правка его первой книги из «духовного» цикла митрополитом Филаретом, когда автор, отрекшись от тщеславия, позволил митрополиту многое вычеркивать).

В отличие от Андрея Николаевича Муравьева или Авраама Сергеевича Норова, не говоря уже о таких авторах паломничеств-путешествий, как Дмитрий Васильевич Дашков или кн. Петр Андреевич Вяземский, инок Парфений не осуществляет «перевод», «представление» (репрезентацию) «духовного» к «светскому» обществу и его литературным стандартам (и связанным с ними нормами «чувствования»). Напротив, его «Сказание…» воспринимается публикой как непосредственное выражение чувств, мыслей, образов, присущих «простому народу».

Если в последние два десятилетия и личность автора «Сказания…», и сам текст привлекли внимание ряда исследователей, то многие фундаментальные вопросы, с ним связанные, впервые ставятся именно в работе Е.А. Бузько, чем и определяется ее ценность: не в исчерпывающих по своей полноте ответах (работа эскизна, ее главы оказываются de facto очерками или отдельными заметками), но в постановке проблем, подлежащих обстоятельному изучению. Первой и наиболее очевидной проблемой является объяснение успеха, выпавшего «Сказанию…» среди как «широкой публики», так и профессиональных литераторов – и путь к решению этой проблемы лежит, по крайней мере, отчасти, в помещении «Сказания…» в литературный контекст эпохи.

Надобно отметить, что читатели «Сказания…» в конце 1850-х гг. как правило воспринимают этот текст как «наивный», свободный от «литературности».

Примечательно, что сам о. Парфений прямо говорит об ином, рассказывая в тексте о своей известной начитанности, о любви к чтению, свойственной ему с детства: но эта «книжность» совершенно чужда знакомству со «светской» литературой, которая в глазах читателей оказывается практически тождественна литературе как таковой. Соответственно, производность текста от предшествующих ему образцов духовной литературы не лишает его для читателя характера «непосредственности», напротив, именно присущая автору иконность описания действующих лиц, склонность к литературным формулам и т.п. «считываются» как «естественные» характеристики, а не принадлежность к определенной традиции.

Примечательно, что при всем интересе к «Сказанию…», мало кто из восхищенных текстом пытался встретиться с о. Парфением или узнать о нем какие-либо подробности – в восторженных откликах что Ап. Григорьева, что А.В. Дружинина все внимание обращено на сам текст и на те реалии, о которых он повествует. В данном отношении Ап. Григорьев парадоксальным образом сближается со своим антиподом, Н.Г. Чернышевским – для них обоих текст является «источником сведений», «информацией» о реальности.

Различие же состоит лишь в том, что если для Чернышевского «Сказание…» дает сведения исторические и этнографические, то для Григорьева, по оценке исследовательницы, «в этой книге ключ к пониманию внутренней жизни народа» (стр. 105) – Григорьева возмущает узость, дурная прагматичность подхода Чернышевского, но для них обоих «Сказание…» свободно от автора.

Эта ситуация хорошо высвечивает одну из функций авторства как такового – индивидуализации стилистических и содержательных особенностей: если, как в нашем случае, для читателя наличествует лишь один образчик данного вида, то отсутствует не столько возможность, сколько потребность в индивидуализации – видовые характеристики нет необходимости отграничивать от характеристик, присущих именно данному тексту.

Впрочем, есть возможность развернуть эту особенность и далее – текст, свободный от помещения в пространство, опознаваемое как пространство «литературы», оказывается «прозрачен» по отношению не только к автору, но и к самой реальности – на место «автора» заступает не какая-либо группа (например, «духовных»), а «народ» как таковой. Последнее возможно именно в силу того, что текст «Сказания…» одновременно не воспринимается и как образчик знакомых произведений «духовной литературы» – следовательно, оказываясь за пределами существующих категорий, он попадает в пустующее пространство, «великого немого» – «народа», о котором все рассуждают, но никто таковым не является, поскольку имеет иную, ближайшую характеристику («дворянина», «литератора», «беллетриста», «митрополита»).

Однако именно авторская уникальность текста «Сказания…» важна для понимания природы его успеха среди далеких от «духовной литературы» читателей. Произведенное Е.А. Бузько сопоставление с дневниками о. Аникиты (кн. С.А. Ширинского-Шихматова) удачно тем, что, с одной стороны, выявляет близость текста о. Аникиты к «хождениям» предшествующей эпохи, – а с другой подчеркивает новаторство текста о. Парфения.

Если о. Аникита дает объективисткое, сосредоточенное на объекте повествования, описание, то о. Парфений эмоционально насыщает свой текст, передавая не только «виденное, слышанное, пережитое», но и свое отношение к нему – так, пейзаж в тексте «Сказания…» в наиболее важных моментах оказывается соотнесенным с испытываемым автором душевным или духовным состоянием и «работает» в тексте по романтической в своем существе модели.

Тем самым в «Сказании…» обнаруживается опосредованное (в силу незнакомства автора со светской литературой) влияние романтической и сентименталистской поэтики – влияние, могущее идти через духовные слова и поучения, через разговоры и т.п. Этот «дух эпохи» (от которого в своем дневнике, напротив, старательно дистанцируется о. Аникита, преодолевая былые литературные привычки – и который, именно в силу того, что он остается неопознан как литературный, в качестве принадлежности иной области, усваивается о. Парфением) позволяет читателю 2-й пол. 1850-х соотнести себя с текстом – не только осмыслить его как повествование о «другом образе жизни», о другом устройстве жизненного мира, – но и про-/ вос-чувствовать его (гл. 4).

Не меньшего внимания заслуживает и последующее относительное «забвение» данного текста, случившееся задолго до советской эпохи (когда сколько-нибудь подробную информацию о «Сказании…» можно было почерпнуть лишь в комментариях к академическим изданиям собраний сочинений М.Е. Салтыкова и Ф.М. Достоевского).

Феноменальный интерес к книге о. Парфения был связан и с целым рядом исключительно внешних по отношению к ней обстоятельств – это и напряженное внимание к старообрядчеству в ситуации после недавнему, относящемуся к последним годам царствования Николая I, новому витку репрессивных мер, и наступившая уже в 1856 г. либерализация положения старообрядцев, преимущественно практическим образом (в отношении не столько изменения законодательства, сколько изменения практики его применения), и ожидание больших перемен в русской православной церкви, для которой заканчивался «протасовский период» и начиналась новая, еще совершенно не определенная в своих ключевых чертах, эпоха – с ожиданием голосов, ранее немотствующих – начиная с приходского духовенства до прихожан, тоже в церкви не только числящихся, но и пребывающих.

Расширяя не-литературный контекст, необходимо напомнить господствующие общественные настроения первых лет нового царствования – масса разнообразных ожиданий, их неопределенность и одновременно вера в то, что «народ» и «жизнь», «нам неизвестные», сейчас скажут свое слово (тот комплекс представлений, который лучше всего – и уже относительно запоздало – будет оформлен «почвенничеством» начала 1860-х).

«Сказание…», непривычное по литературной форме, находящееся за рамками готовых схем восприятия, будет воспринято как голос того самого «неизвестного [нам] народа» – и потому привлечет общее благорасположенное внимание, поскольку каждая из групп, от славянофилов до Чернышевского и его единомышленников, будет толковать его как «свидетельское показание», которое можно (совершенно добросовестно) обернуть в свою пользу.

По мере того как предреформенный период подходил к своему концу, позиции определялись, оценки вновь обретали свою жесткость и предсказуемость – и, соответственно, восстанавливалась схема литературных ожиданий, границы чтения – которые, как известно, нарушаются в кризисный момент. Нарушения последнего рода оказываются либо эпизодическими, либо перестраивающими границы жанров и т.д.

В случае со «Сказанием…» мы, как явствует уже из того, что говорим именно об одном произведении, имеем дело лишь с эпизодом, правда, весьма значительным, отзвуки которого легко прослеживаются в романах Достоевского вплоть до «Братьев Карамазовых» (см. гл. 7), – а отсюда проистекает и объяснение затухающего интереса, как и к любому казусу, имеющему ограниченный потенциал привлечения внимания в рамках наличных схем интерпретации.

Примечание:

1 Рецензия М.Е. Салтыкова (1857), готовившаяся для помещения в «Библиотеку для чтения», редактируемую в тот момент А.В. Дружининым, правда, так и не появилась. Сразу же отметим, что по мнению Е.А. Бузько, аргументируемом в данной работе, ныне известный как «второй вариант» неопубликованной рецензии представляет собой законченный текст – и, следовательно, вопрос ставится уже не о причинах, по которым работа Салтыкова осталась не завершена, а о причинах ее непоявления в печати. Последние, на взгляд Бузько, заключаются в ставших явными для автора противоречиях его собственного отношения к «Сказанию…» (см. гл. 6).

Статья опубликована: Вестник ПСТГУ. Серия I: Богословие. Философия. – 2015, № 2 (58). – С. 126 – 129.


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: