Муж Елены Николаевны вдруг — ни с того ни с сего решил отрастить усы…

Это опрометчивое решение он принял, будучи в приподнято-поддатом состоянии после того, как у них родился первый сын. Уж как она этому сопротивлялась, но всё без толку.

— Ну что ты упёрся-то, — пыталась достучаться до мужа Елена Николаевна, а про себя думала: «Упёрся, как осёл египетский».

Но муж только поглаживал себя по свежим усикам и, довольный собой, смотрелся в зеркало при каждом удобном случае. Он пребывал в полной и непоколебимой уверенности, что усы придают ему мужественности.

— Будешь надоедать, так вообще отращу как у Чапаева, у Чапаева-т усы вон какие значительные были, — угрожал он Елене Николаевне.

Усы с тех пор Елена Николаевна невзлюбила. Просто невзлюбила, без особого фанатизма. Незаметно эта невзлюбовь выросла в ровное презрение, а потом и в чистую женскую ненависть. Елена Николаевна усы ненавидела люто, а мужа за ними постепенно вообще перестала видеть.

Так растительность под мужским носом стала для неё символом всех женских невзгод. Иногда Елене Николаевне даже казалось, что критические дни — это женское проклятие, которое как-то связано (обязательно связано!) с мужскими усами. Прямой логической связи здесь вроде бы не прослеживалось, но где-то глубоко внутри Елена Николаевна эту связь ощущала так остро, что никаких умственных доказательств ей было и не нужно.

*

Шли годы.

Рождение второго сына, казалось, станет тем клином, который вышибет из мужа его ослино-усовое упрямство.

Елена Николаевна представляла, что дважды став отцом сыновей, муж должен удовлетвориться этими проявлениями своей мужской силы и необходимость в усах отпадёт сама собой. Вроде логика была железной и простой, но она оказалась бессильна, когда речь заходила об упрямстве мужчины.

Когда родился второй ребёнок — мальчик, то муж опустил усы ещё длиннее и стал походить на карикатуру, где смешались Чапаев, Тарас Бульба и Тараканище из сказки Корнея Чуковского. Но если у тех персонажей были своеобразные и брутальные мужские достоинства, то у мужа Елены Николаевны за усами скрывалась испитая физиономия и оловянные глаза с полным отсутствием в них какой-либо мужской цели в жизни.

— Ты хоть немного можешь подумать обо мне, ведь в таракана превратился уже, мне перед людьми стыдно, — Елена Николаевна говорила скорее из возмущения нелогичным поведением мужа, чем из надежды, что будет услышана.

— Да кто твои люди-т, Нинка, что ли, с работы или вон Машка с пятого, так они-т дуры-ж жирные, ещё б о них-то бы я не беспокоился. Нинка пускай на своего Петровича-т поглядит, как у него руки-т из жопы-то растут, а Машка, так она-т вообще кому нужна-то, с тремя-т её выкормышами, так одна всю жизнь и жиреет, страхолюдина.

Усиное мучение было с тех пор перманентным фоном будничных и выходных дней Елены Николаевны.

Всё шло привычно-раздражающей чередой. Два сына вырастали в двух дылд, которые оказались на редкость похожи на отца. А старший даже начал брить над верхней губой, срезая подростковый пушок, чтобы скорее отрастали взрослые жёсткие волосы.

*

Жизнь Елены Николаевны резко выпрямилась в один из ясных весенне-летних дней.

В такие дни тысячи горожан мужеского пола залегают на своих дачных участках, мучаясь похмельем и несварением желудка от вчерашнего шашлыка. Воскресное дачное утро становится невыносимым для больного тела — кусают молодые, дикие комариные первенцы и детёныши мошек, а в запасе только полбутылки вчерашнего прохладного, но уже чуть подкисшего пива.

Выходной отдых идёт коту под хвост, потому что именно в такие сложные жизненные моменты настойчивые жёны заставляют удобрять навозом свежевысаженные помидорные кустики или вообще какие-нибудь грядки.

Вокруг благодать, но это мало кого волнует. Ранняя клубника уже поспела, и молодые сороки, наперегонки друг с другом, воруют по утрам у несчастных дачников первые краснеющие клубничные ягоды. Если кому-то хочется быть первым в гонке с сороками, то в саду совершенно необходимо пугало. В противном случае, придётся ждать, пока наедятся сороки и их, подросшее с апрельского выводка, потомство.

Мужчинам это дело безразлично, но большинству женщин ждать, пока наедятся сороки, не хочется, и иногда назойливые жёны разнообразят навозно-помидорный досуг супругов задачей изготовить пугало.

По пугалу можно судить не только о старании супруга, но и о достатке владельцев дачного участка.

Наблюдать за интимным процессом изготовления пугала — занятие пошлое и в какой-то степени извращённое, зато результаты процесса всегда налицо. Для того, в общем-то, пугало и делают, чтобы выставить на всеобщее обозрение. И если сороки и прочая птичья живность должны по версии человека пугаться, то соседи совсем этого делать не обязаны, а то и могут даже засмеять, если пугало будет какое-то не такое как надо. Поэтому результат интимного процесса изготовления пугала очень для дачников важен.

*

Тимофей Тимофеевич сегодня в автобусе слышал, как разговаривали несколько старшеклассников. Болтали о всякой ерунде, но тут один что-то там не понимал и второй, объясняя ему, так небрежно бросил:

— Ку-ку, ёптель.

И так это Тимофею Тимофеевичу понравилось, что он весь день вспоминал этот «кукуёптиль».

Сегодня он решил съездить на их с женой старый дачный участок и нанять кого-нибудь для быстрой вскопки.

— Зарастёт, и ещё подумают, что помер, начнут названивать, – не торопясь собираясь вдруг подумал, что надо поставить пугало, чтобы видели, что он ухаживает за дачей.

*

Два мужика из дачных сторожей быстро вскопали землю и ушли восвояси, а Тимофей Тимофеевич сколотил и поставил пугало.

— Ку-ку, ёптиль, — усмехнулся он, попробовал рукой, крепко ли стоит жердь, и, посидев на крыльце бани, отдохнув, пошёл на автобусную остановку.

*

Вокруг было уже много запущенных и заросших участков, но Елена Николаевна любила свой сад.

Иногда кто-то из соседей приезжал и, нанимая мужика с культиватором, перепахивал весь свой дачный участок. Видимо, в один из таких приездов, сосед напротив, старый крепкий дед Тимофей Тимофеевич, перекопал свой сад и поставил на участке твёрдую фигуру на надёжно вкопанной жердине.

Фигура одиноко вырывалась вверх за-посреди забора и Елена Николаевна сразу обратила на неё внимание. Она подошла и поглядела на результат труда деда-соседа. Никого не было, и Елена Николаевна почувствовала неловкость от своего такого открытого внимания к чужому участку.

— Ещё ведь сейчас увидит кто-то, и подумают что-то неправильно, — она решила отшутиться от этого чувства неловкости.

— Здравствуйте, — кивнула она в сторону шиферной крыши соседа, словно кого-то увидела и подошла поздороваться.

Пугало стояло боком, спокойно и невозмутимо.

— Наверно, Тимофей Тимофеевич назвал бы его Ермак, — подумала она и успокоилась.

Судя по одежде, пугало было мужского пола.

Брутальная куртка и накинутый на голову капюшон возвышались над невысоким межучастковым заборчиком. «Ермак» был повёрнут к Елене Николаевне вполоборота…

*

Постепенно она привыкла к Ермаку и, уезжая на зиму в город, подошла к низенькому заборчику между участками. Смущаясь, помедлила и потом быстро надела Ермаку на голову вязаную шапку.

*
Вернулась весной и сразу пошла к забору.

Ермак стоял на месте и только слегка помахивал одной пустой рукавиной толстой куртки. Тимофей Тимофеевич не приезжал, а потом кто-то из соседей сказал, что он умер.

Представив, что Ермак немного постоит, приедут новые хозяева и непременно сломают его, Елена Николаевна одним героическим усилием доброй воли перешагнула заборчик и перенесла Ермака к себе.

За лето Елена Николаевна поменяла Ермаку зимние пожухшие тряпки на новую одежду с красным подкладом. А к осени решила надеть ему под низ ещё и рубашку, чтобы не задубел от сырости.

Уезжая на зиму в город, Елена Николаевна украдкой помахала Ермаку рукой.

*

Всю зиму она жила в радостном ожидании встречи и даже забыла обращать внимание на то, что усы мужа становились длиннее, что муж открывал иногда рот и что-то там говорил длинными, пустопорожними и беззвучными монологами.

*
Весна была ранняя и светлая.

Пронизывающая невыносимо тонким звоном капель — она ангельским пением просветляла каждый день, а на ночь утихала до колыбельного редкого перекапа.

— Пока ещё немного прохладно, но летом будет совсем рай, — эта мысль радовала Елену Николаевну своим тихим и мягким светом.

Томление, ожидание, радость — ничто по отдельности не было в состоянии передать переживаемые в душе чувства, но и всё вместе было лишь словами, которые, оказывается, так мало могут передать, особенно, если речь идёт о счастье.

Елена Николаевна не могла напиться тем счастливым обстоятельством, что уже второй год они с мужем спят в разных комнатах. На его редкие трусливые попытки домогаться она жаловалась на недомогание и усталость и уходила к себе одна. Поворачивая неслышно ключ, закрываясь изнутри, ложилась на кровать.

Она закрывала глаза. Она словно становилась светлой.

*

Дверь на веранду была раскрыта. Свежий весенний воздух и искристые пылинки. Пылинки сталкивались в падающих на пол лучах. Сталкивались, тонко бились друг о друга, покручивались в плавных невесомых столбиках марсианскими пыльными мини-смерчами.

— Кажется, они называются пыльными дьяволами, — Елена Николаевна недавно видела такую фотографию в Интернете. Там тоже были закрученные тюрючки, только фон был неземной, красноватый и подписано «марсианские пыльные дьяволы».

Она сидела на полу и перебирала старые вещи, думая заменить Ермаку рубашку после зимы. Про себя неслышно разговаривая с Ермаком.

— Такую, может, или потолще взять? — она рассудила так — если что, то к зиме и поменять можно, и взяла рубашку летнюю.

*

— Там, это твоё, чучело-т которое… сломалось оно, — муж плюхнулся на диван.

— Чт-т-о?.. — она отложила в сторону мягкие рубашки.

— Чучело-т твоё это, его культиватором-то сбили, ну, а пока там с мужиками-т работали, наши бобики его растерзали, — он хохотнул и потянулся за пультом от телевизора.

— Наши охломоны-т, ну дети-т наши, они его порвали, как свинья грелку, — он хохотнул. — Они с ним бои без правил делали, всё равно уже валялся-т сломанный-то, не жалко уж, — мужнина рука с пультом поднялась к лицу и на секунду остановилась, как бы раздумывая. Потом муж мельком глянул в её сторону и почесал усы пультом.

— Ну и чего такого-т, ты ж не дура, чтоб по чучелу-т плакать-то, — он включил телевизор и, осторожно потерев пульт об обивку дивана, положил его рядом с собой.

Когда они купили этот телевизор, то пульт был в отдельном плотном целлофановом чехле. Тогда муж сказал ей и детям, что так переключать в чехле и будут, чтобы пульт не сломался и не истёрлись надписи на кнопках. За пару лет целлофан измызгался, стал мутным и мелко оборвался на сгибах.

Муж всегда очень трепетно относился к телевизионному пульту и даже обернул его недавно новой плёнкой. Она вспомнила, что видела, как муж достал пульт из старой замызганной целлофановой обёртки, которая не вскрывалась с самой покупки телевизора. Пульт был удобным и даже симпатичным на вид, а она ещё сказала, что надо пульт так и оставить, зачем в эти страшные целлофанки его запаковывать. На что муж ответил, что лучше знает, ведь он мужчина же всё-таки. Она тогда только пожала плечами, ведь пультом всё равно пользовался муж, она не очень любила смотреть телевизор.

Но то телевизор, а здесь-то другое. Здесь она одна знала…

На лёгких, нечувствительных ногах она, как ни странно, держалась твёрдо. Вставая, только немного, споткнулась.

— …ты ж не дура… дура… ду-у-ра… — эхо слов было глухим и тревожным. Она провела рукой по волосам, поправила, а потом тяжелеющей кистью распустила собранный сзади клубок.

— Пойду посмотрю, как та… — она запнулась, но договорила: — Как там, посмотрю, пойду.

Стараясь не глядеть в сторону мужа, она подошла к серванту, раскрыла его, потрогала, как бы поправляя, пару хрустальных бокалов. Солнце доставало сюда рассеянным полусветом и редкие, ломкие и расплывчатые огоньки иногда скользили по хрустальным граням праздничной посуды. Она спокойно прикрыла дверцу серванта.

*

Идя по дому, Елена Николаевна обратила внимание на то, как отчётливо ей слышен в доме каждый скрип и шорох.

— …как вокруг запущенно и безлюдно… и тихо… — внутри груди ничего не болело, там было тоскливо и чувствовалось тепло приближающегося солнца. Тепло это, абсолютное и неотменимое, разливалось по телу, и Елена Николаевна словно оживала в этом тепле, проникалась этим теплом.

— …вот, птица где-то кричит, а на втором этаже скрипнули доски дома… это ветер такой сегодня что ли, что дом скрипит и покряхтывает… — Елена Николаевна надела свой фиолетовый садовый плащ.

На крыльце она замешкалась. Подумала, что надо наверно что-то с собой взять. Ну, хоть взять куртку какую-нибудь новую или бечёвки моток с собой, чтобы поправить, вдруг надо.

— …а что же поправишь, если поправлять нечего… — она спустилась с крыльца и посмотрела в сторону сада, но, поднимая глаза, вдруг зацепилась взглядом за что-то знакомое, что было брошено за цветочную клумбу.

За клумбой забился изодранный и истоптанный кусок от рубашки Ермака. Светлые тона рубашки пытались пробиться сквозь грязь, но и они уже темнели от сырости.

— …зачем же было ломать… изодрали вот… — она держала грязный обрывок рубашки также аккуратно, как недавно перебирала и держала в руках рубашки новые, чистые.

Темнели и набухали водой оставшиеся на куске ткани светлые, нетронутые полоски, свет их тускнел и расплывался на глазах.

Кто-то из соседей включил радиоприёмник. Над садом поплыла туманка надорванного женского голоса: …а ты такой холодный, как айсберг в океане…

Елена Николаевна пошла в сад к Ермаку.

*

Ермак лежал на земле, разбитый. Красные куски ткани, вывалившись из его разорванных гвоздём живота и груди, подрагивали на ветру. Руки хотели перебить палкой, но не смогли. Лицо было целым.

Она взяла его голову и немного нагнула к себе. В сад опускались языки ветра, и шумела от их касаний прошлогодняя трава. И показалось Елене Николаевне, что это Ермак пробует что-то сказать. Голос рос и ширился, и вот уже стали различимы остатки целых слов. Но слова всё никак не складывались, а только сливались в густой колокольный набат и нависали над землёй: Э-о-о-о, Э-о-о-о-о…

— Э-э-э-о-о-о… и-и-ли-и-и… ва-а-а… у-а-а… и-и-и-и… — колокол печально гудел в небе, Елена Николаевна была пронзаема этим гудением.

— Эл-л-лои-и-и-и, …Элои-и-и… лам-м-ма-а-а сава-ани-и-и-и-и-и?..

Ермак лежал, раскинув руки, и казалось, что он шепчет Елене Николаевне прямо в лицо эти слова на каком-то древнем, давно забытом языке.

— Господи, Господи, спаси меня, спаси мою душу грешную! — беззвучно шевеля губами, ответила она Ермаку. Слёзы текли по её лицу и застилали небо, а Ермак всё шептал и шептал в унисон с бьющимися в её горле словами.

Всё смешивалось в этих словах, и ливень смывал всю память об их значении. Надвигалась гроза, и не было от неё спасения.

— Я ничего не понимаю, Господи, я ничего не понимаю, — плач Елены Николаевны разодрал пелену ливня, и лопнуло мягкое подбрюшье грозовых облаков. Молния разорвала полнеба, и страшный грохот застил землю. И только тело Ермака трепалось на ветру старой чердачной куклой, и не было конца горю и стенанию в сердце.

Елена Николаевна протянула руки, чтобы забрать из этого мрака Ермака. Она обхватила изодранный трупик обеими руками и закрыла его собой, она прятала его от немыслимого небесного гнева. Она укрывала его от небесной ярости. И никому на свете она не дала бы сейчас коснуться его невиновности.

И безумие отступило. И наступил свет. Она увидела.

Свет бил в закрытое шторой окно. Елена Николаевна открыла глаза и услышала бьющуюся в паутине за окном пчелу. Пчела неистово трепыхалась и хотела освободиться из тонкой липкой пелены паутины.

Откинув одеяло, Елена Николаевна встала и, раздвинув шторы, смахнула пчелиную тюрьму с крыльев несчастного насекомого. Пчела кувыркнулась на подоконнике и взмыла вверх, потом резко крутанулась и ушла вбок, в сторону садовых цветочных клумб.

— Вот так-то, лети теперь… Так и надо… — чуть слышно прошептала Елена Николаевна и закрыла окно…

Видение отступило.

— Миленький ты мой, — она гладила Ермака по рукаву, и слёзы бессилия набухали прозрачными круглыми каплями в уголках глаз.

— Всё будет хорошо, миленький ты мой, всё у нас ещё будет хорошо.

Она опустила его на землю, словно отпуская своё горе восвояси.

Ермак лежал на спине и молча глядел в широкое пронзительное небо. В небе летели журавли и кричали мягкими голосами.

— Курлы, курлы, курлы… — живые журавли тоже говорили на каком-то древнем журавлином языке, и не было у этого языка перевода на человеческую речь, и не нужен был никакой перевод, всё и так было понятно.

Курлы… курлы… курлы… — как тающий след самолёта плыли и растворялись в воздушных потоках мягкие струи журавлиной песни.

Ермак был мёртв. Раскинутые рукава брутальной куртки больше никого не держали. Тот, кого Елена Николаевна помнила Ермаком, уже поднимался вверх, туда, где сквозит острие зенита, где небо уже огромное и глубокое, как опрокинутый мировой океан. И Елена Николаевна поняла, что океан опрокинут здесь, над Россией. И не было ничего шире и яростней этого русского, бессмысленного и беспощадного неба.

А на земле, одна, сидела красивая русская женщина Елена Николаевна. Огонь небесный её расширенных зрачков бил страшно и яростно. Иссохшее горе без слёз — сухое и прожигающее, как арамейская пустыня. Тонкий запах солнечной пыли.

И нет, она никогда больше не плакала — она светилась и улыбалась.


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: