Художка

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ
Здесь и далее: рис. автора

Двухэтажное деревянное здание, окруженное несколькими длинными бараками-сарайчиками под Ильинским. Крыльцо, заросшее лопухами, линия деревенских умывальников под деревянным навесом, облупившаяся краска веранды, на которой в один удивительно дождливый день мы пишем натюрморт с кистью рябины… Какие-то заросли незнакомой, но чрезвычайно живописной травы вдоль забора. Это ощущение ворвавшейся вдруг красоты жизни, дыхание её во всем — ветер, старое обгорелое дерево над забором, лопух растет у помойки, бревенчатая покосившаяся изба, лохматая группа деревьев на поляне, грибы лежат в корзинке, ромашка открыла лепестки на солнышке.

Как-то вдруг оказалось, что всё вокруг тебя — прекрасная картина, каждая мелочь, каждая пылинка, и нужно только научиться всё это рисовать, а ощущение захватывающего великолепия наблюдаемого уже сбивает тебя с ног, и надо только перевести дух и набраться терпения, чтобы через несовершенство своих жалких потуг изобразить, хотя бы отдаленно передать свои впечатления от увиденного и постепенно шаг за шагом выбраться к чему-то более или менее пристойному. У нас это называлось «расписаться».

Вечерами Владимир Иванович заходил к нам и, как полководец после очередного боевого дня, устраивал быстрый смотр — кто что добыл за сегодня, где что нашли — старую корягу, воробья в пыли, кадку с водой у забора… Рисунки, быстрые наброски дрожащей рукой на обглоданном по краям листочке, большие картины акварелью — выкладывались прямо на пол, и снова — разбор и анализ, спокойное и взвешенное видение — какие ценные находки, что забыли, где накосячили… Кажется, раз в неделю, может, реже, был большой просмотр — на веранде — пара работ от каждого лежала в развернутом виде — остальные скромной стопочкой, скрывая в себе ранние вставания, бессонные ночи, жаркие дни и холод предрассветных сумерек… Видя чужие работы, понимал бездну собственного несовершенства и недосягаемые высоты натуры…

Самое удивительное воспоминание — как мы рисовали восход. (Наверное, совпал подходящий возраст для рассветов, может быть, просто теплое безоблачное лето, а может быть, в природе человека вообще изначально заложена радость от встречи нового дня.)

С вечера надо собраться — поскидывать в сумку кисти, краски, бумагу, банку и стул… Положить поближе да побольше теплой одежды, да наказать соседям позверсче тебя будить с утра. Каждый раз пробуждение неожиданно и не вовремя — кажется, что еще глубочайшая ночь, вокруг темно, только твои сокурсники тихо поднимаются и, не тратя лишних слов, быстро одеваются — холод жуткий, не только пронимает до костей, чувствуешь, что вообще кроме кожи на тебе ничего нет, и холод сжимает в кольцо.

Рывок, и вот ты уже на крыльце, рядом с неунывающим и как всегда веселым Владимиром Ивановичем, и вот — руки в ноги, и поскорее пошли — через спящий лагерь, мимо полуоткрытых железных ворот по ухабистой дороге к реке. А там скорее расположиться, выслушать наставления и — просто не передать — как темно и дико безумно холодно и как съедают тебя комары, а надо еще заледеневшими пальцами набрать в банку воды, открыть краски и потом секунду подождать, и вдруг хмурость и тишина серого неба прорывается, как будто изнутри возникшим светом, а потом быстро-быстро. И теперь уже без остановки — небо начинает светлеть и надо успеть схватить, заметить, зацепить краешком кисточки и вытащить на рисунок все эти розовые, оранжево-желтые, фиолетово алые оттенки неба, леса и воды (не забывая — трезвый расчет прежде всего — вода в два раза темнее неба — еще темнее лес — чуть светлее его, но темнее воды — кромка берега, он плотнее — и так — раз-два, да, не забыть еще — ни лес, ни река, ни небо не должны быть одинакового размера, и лучше всего не параллельны друг другу — где там живой и красивый изгиб? Где случайно высунувшаяся и нарушающая монотонную линию ёлка, осина?).

А потом — как будто громкость включили, как будто избавился от глухоты — разом, со всей мочи тысячью ладов и оттенков — запели птицы, и в одну секунду выкатывается красный шар, сначала он маленький и какой-то сморщенный, а потом поднимается все выше и выше. И вот уже нет сил на него смотреть, и птицы неистовствуют. Засуетились какие-то букашки в траве, залетали стрекозы — как будто все выдохнули — новый день всё-таки опять настал. И можно осторожно складывать еще полу мокрые этюды, и на негнущихся ногах идти отмывать задеревеневшие пальцы — и к удивлению — река встречает ласково — вода в ней тёплая и нежная, пальцы расправляются, и даже ноги в резиновых сапогах начинают согреваться, ночной холод прошел, это было снами, вокруг наполненная теплым днём жизнь, и можно тоже немного спокойно выдохнуть. И, выбравшись на сушу, с удивлением увидеть обточенные водой коряги у кромки волны, поросшие мхом камни, пологие берега и рыжий песок под ногами, можно бродить с друзьями по этому песку и надеяться когда-нибудь нарисовать и эти коряги, и жуков, и птиц…

А потом можно потихоньку, свернув вещички и бережно придерживая этюды, брести на завтрак в столовую, куда уже подтягиваются другие, не видевшие рассвета…

Мы живем — почти весь курс — все 15 девчонок в одной большой комнате на втором этаже. Говорят, это Владимир Иванович настоял, чтоб нас поселили именно туда, чтобы мы не мерзли внизу.

Спим на деревянных лежаках, поставленных почти вплотную друг к другу, одежду и сумки вешаем на вбитые в стену гвозди, рисунки запихиваем под лежанки-кровати, и повсюду валяются грязные с утра сапоги, изрисованный палитры и сохнущие краски, рисунки, наброски, кисточки.

И еще это странное ощущение, когда день оказывается наполненным рисованием до завтрака. После завтрака выходом на этюд. Перед обедом послеобеденным натюрмортом, подготовкой к рисованию захода солнца и полной луны, вечерних сумерек и ночных теней в чёрном лесу. И странное чувство, что вот еще три дня назад ты не мог даже листик толком нарисовать, а сейчас у тебя уже получаются и кусы и сосны, и дальние деревья на косогоре зовут тебя, так и желая затанцевать на твоем листе. И вечерние игры в мафию, и бесконечные разговоры, когда уже полузасыпаешь, и завтра опять вставать на восход, но столько всего рвется из груди, и тебе, может быть, впервые в жизни есть с кем поделиться…

А еще утренний холодок воды в деревенском умывальнике на улице, теплые пушистые оладушки со сгущённым молоком, удивительная поездка по озеру на пароме в местное село в баню, круглые окна на палубе, белые чайки над водой, усадьба Строгоновых, будто бы построенная самим Воронихиным (бывшим крепостным, так бережно выпестованным своим хозяином, что ходили даже слухи, а уж не в родстве ли они?).

Белые, классические спокойные колонны ( не из них ли потом вырос великодержавный и все же в чём-то такой узнаваемо родной Казанский собор в кажущемся отсюда бесконечно далеком Петербурге), полузаброшенный пруд перед барским домом, сваленные в кучу бревна… Конечно, перед баней мы опять рисуем, нельзя же просто так понапрасну тратить целый день… Да и сама баня — для меня это было такое приключение — круглые блестящие тазы, мыльная пена, длинные волосы пухлых местных тетушек… Плотный пар постепенно взлетающий к узким окнам под потолком…

Мы еще сходили в музей, и там вот уж чего никак не подозревала увидеть — программку домашнего спектакля в усадьбе Воронихиных — пьеса на французском языке, поставленная в Париже. И вот почти одновременно в этой тихой, заросшей крапивой усадьбе на берегу мирно покачивающегося озера… И так странно — после бани и тётушек, после пахучих деревенских магазинов увидеть эти слова на французском языке, представить себе здесь театр.

Колодец в сараюшке у нас под окнами, деревянное крыльцо нашего дома, наш директор Георгий Петрович, каждый день гонявший на мотоцикле за хлебом в село за озером…

Однажды у парома они попали в аварию, и он не погиб только потому, что у него в рюкзаке за спиной были эти спасительные буханки хлеба.. А мы, дети, были переполнены счастьем и только немного ворчали, что вкуснейшие рыбные консервы с картошкой нам кладут в ту же самую тарелку, что и пушистые оладьи со сгущенкой…

2 курс

Как же мы были потрясены, узнав, что наш Владимир Иванович не может заниматься с нами в сентябре… Потому что уехал с группой художников на пленер!

Так вот и выяснилось вдруг, что у него — серьезная жизнь, свой особый мир, отдельная от нас профессия. Он занят каким-то своим делом, совершенно не связанным с нашим обучением, представлялись почему-то горы, водопады. Палатки и костры, ватага веселых художников, обвешанных этюдниками, мостящихся на невообразимых склонах над пропастями…

Особенно грела мысль, что и оттуда, с этих облачных высот наш Владимир Иванович обязательно придет к нам и продолжит учить, находить, разбирать среди камней и сучьев ту волшебную тропинку, по которой и мы когда-нибудь, может быть, тоже сможем что-нибудь эдакое облачное…

Тогда пришло ясное ощущение, насколько бесконечно больше уважаешь учителя, когда у того есть собственное занятие, когда он, как отважный Дамбладор, помимо работы в школе выполняет еще какие-то особые задачи, которые по плечу только ему.

Своей заместительницей Владимир Иванович оставил замечательную учительницу, улыбчивую, веселую, красивую — у неё были удивительно зеленые глаза и совершенно рыжие пушистые волосы, мы как-то по-хорошему сдружились с ней, но бесконечно ждали нашего Владимира Ивановича и понимали, что только он наш единственный и настоящий учитель — и как же мы тоскуем без него, и как же бесконечно тянутся наши дни (наш Владимир Иванович обещал вернуться в конце осени).

А еще мы в том году начинаем изучать перспективу, Владимир Иванович приносит нам выразительные картины художников Возрождения, всевозможные наглядные схемы и приспособления. А потом — я помню это особенно ясно — мы все подходим к нашим огромным окнам, Владимир Иванович забирается на стул и белой краской прорисовывает видные от нас трамвайные рельсы.

Пока рисунок совпадает с предметом — всё кажется привычным, а потом мы слезаем со стульев, и на фоне серого неба становятся отчетливо видны белые линии непостижимым образом встречающиеся друг с другом, совершенно параллельные железные рельсы вдруг сходятся в одной точке на линии горизонта. Привычная, подчас даже тоскливо обыденная реальность на глазах превращается в неопровержимый факт сложной науки — оптической перспективы, основанной много столетий назад.

А на рисунке у нас кубы и коробочки, шары и пирамиды… И всех их приходится выстраивать с учетом новых, ставших неопровержимыми знаний, выискивать линию горизонта и очень стараться не менять её во время рисования, честно пытаясь смотреть на все объекты из одной точки (никаких двойных стандартов)…

Помню, как Владимир Иванович показывает нам этот фокус — он берет обычную железную кружку и рисует её с различной высоты, она чуть ниже его глаз, много ниже уровня глаз (стоит себе как ни в чем не бывало на полу). А потом поднимается все выше и выше и на рисунке, очень схематичном — учитель показывает нам наглядно, как меняются соотношения пропорций овала, что видно больше дно (снаружи или изнутри), стенки, верхний край.

И так, с помощью соотношения пропорций, ощущаешь вдруг волшебную силу передачи точки зрения. В жизни тоже ведь оказывается так: можно вовсе не ругать никого, просто о чём-то рассказать чуть больше, о чём-то умолчать, и твой собеседник вдруг сам залезет в твою шкуру. И все замечания, которые, может быть, неохотно и с недоверием выслушал бы от тебя, все напрашивающиеся и наболевшие твои выводы вынесет сам как миленький, да еще и с опережением.

Рисунок автора

А на живописи мы пишем предметы. Яблоки и луковицы в окружении каких-то крынок и задумчивых зеленоватых бутылок с узким горлышком. Ох уж эти бутылки — их бока ни за что не хотят быть одинаковыми, а уж мутноватая, слегка посверкивающая на свету гладь стекла не поддается никаким мазкам и краскам и довольно быстро превращается в обыкновенную дыру на бумаге или по крайне мере в безобразно расплывающееся грязно серое пятно…

И кто бы только мог подумать, сколько гармонии может заключаться в обыкновенной луковице! А совершенно божественные складки наших фантастических драпировок! У нас ходили слухи, и мб это была чистая правда, что наш учитель приносил их из дома, и хоть и хранил в своей школьной каморке, получердачном складе-кабинете, но нежно любил, они всегда у него были в идеальном порядке, каких-то фантастически живописных акварельных цветов (на человеческом языке это означает, что они были примерно цвета и фактуры половой тряпки с легким оттенком от желтого до фиолетового внутри, никаких свежих ярких пятен — акварель не терпит грубой пошлой новизны — она должна быть слегка поношена и истерта и оставлять место для полета воображения и творческой фантазии).

Однажды Владимир Иванович принес нам картину какого-то художника, Микеланджело, кажется, где была изображена одна только драпировка. Меня, помнится, это потрясло: то, что я искренне считала совершенно проходным моментом, ничего не значащим скучным элементом, кого-то заставляло вот так часами сидеть — рисовать, а потом еще многих и многих часами стоять над этим и любоваться…

Выходило, что в картине, как и в жизни, нет ничего случайного, на что не стоило бы тратить сил и внимания, и что в хорошей живописи, как и в жизни, каждая деталь доставляет удовольствие, может быть красива и приносит радость.

Так вот, драпировки эти были идеально аккуратно сложены в какой-то строго определенной системе. Вот что меня больше всего поражало в нашем учителе — не было в нем ни капли художнической безалаберности и необязательности, творческий стихийный беспорядок. Как, впрочем, и любой другой он не терпел, всяческие «художественные» невнятности и мычания презирал, и в каморке его, как и в уроках, как и в объяснениях или самих постановках натюрмортов всегда светились стройная система и осмысленный гармоничный порядок.

Про постановки, кстати, это был еще один источник нашей гордости — наши натюрморты всегда уже одним своим видом словно звали их нарисовать, такие «вкусные», живописные, притягательные, холодный металл кувшинов в них сочетался с мягкостью дерева, досочек или корзинок, зеленоватое стекло бутылки оттенялось теплой желтизной фона. И во всем этом великолепии мироздания сверкал маленький красный перчик или пара грациозных вишенок.

У нас были «холодные» и «теплые» натюрморты, от света или тени, контрастные и мягкие, полупастельные, и не было в них ни одной лишней детали или черточки, гармонично и плавно торчали сухие ветки на светлом фоне гипсового слепка, два опавших лепестка образовывали плавную линию на первом плане.

Однажды я как-то случайно видела, как наш Владимир Иванович готовил натюрморт. У него была гора драпировок, и сразу несколько похожих предметов. И понятно как-то становилось, что они словно актеры пробовались на роль, и примерялись в этой постановке. И наш Владимир Иванович кружил над натюрмортом как коршун, пристально рассматривая его с разных сторон. А потом налетал вдруг как тигр и стремительно менял что-то, убирал к черту не годящегося актера и худую вечно недовольную чем-то, склонную к истерикам бутылку из под сухого вина менял на округлый, довольный собою графин, уравновешивающий всю картину и вносящий в неё недостающую плавность и мягкость…

Теперь объяснения перед уроком длятся всё дольше, и все сильнее в конце их, а иногда уже и в середине охватывает с головы до пят ощущение, что сейчас-то ты нарисуешь просто гениально! И хочется, чтобы вся эта теория поскорее уже закончилась бы, и можно было наконец уже приступить к действию.

И всё же — и за это я отдельно еще раз бесконечно благодарна Владимиру Ивановичу — перед всеми этими объяснениями и разговорами, показами картин знаменитых и не очень художников, рисованием схем и стратегий — мы всегда самый первый урок просто рисуем натюрморт, учебную постановку, гипсовую капитель — просто так, как видим, не имея между собой и ей никаких теорий, сохраняя и лелея первый незамутненный взгляд, первое впечатление.

Как это безумно важно — уважать человека, давать ему возможность в первую очередь самому пообщаться с материалом, увидеть, почувствовать, упасть и подняться, потеряться, заблудиться и вновь найтись. (Теперь, будучи уже родителем, понимаю, как необходимо и трудно такое умение, сколько же нужно мудрости и смирения — чтобы в первую очередь, вначале всего дать ребенку самому пообщаться с миром и сделать свои собственные ошибки и открытия, не мешать своим опытом, знаниями и старостью.)

Лишь только после такого непосредственного чистого, в чем-то наивного, смешного, но захватывающего и плотного общения с натурой уже в конце первого занятия — Владимир Иванович выстраивает работы, проводит просмотр, объясняет, что удалось, и какая будет наша следующая задача.

Еще мы, конечно, рисуем деревянные и картонные кубики и коробочки, тарелки и бутылки, простые гипсы, убивающие своими декоративными орнаментами, у меня всегда были дырки на рисунке вместо этих орнаментов, потому что своей холодной рассудочной логичностью в сочетании с сухостью карандаша они просто изнуряли меня своим спокойствием и занудством. И если эти гипсовые орнаменты в натюрморте еще более или менее переносимы — безумно интересно писать белый, вписывать его в среду, увидеть в нем небо и свет от ламп и тень от предметов, то вот сам по себе да еще в карандашном исполнении — это мрак.

Я уже только входя в класс в день рисунка (каждый день на неделе у нас был отдан под одно дело: рисунок, живопись и композицию, а еще скульптуру и историю искусств, идущие вместе) начинала громко вздыхать. А наш Владимир Иванович принимался подшучивать надо мной, но в глубине его голоса я слышала понимание и сочувствие, и потому вздыхала с удовольствием.

Конечно, наш Владимир Иванович прекрасно понимал тогда то, что до меня дошло только сейчас: богатство и сила ограниченных возможностей силуэта, света и тени, полутона: графика — как немое кино, не отвлекающееся на многословие красок, но в те времена карандаш и рисунок как таковой я совершенно не понимала и не чувствовала, и рисовала мертвым о мертвом. Такие бесплодные старания глухого музыканта овладеть глубоко чуждым и непонятным ему инструментом.

А вот краски были удивительной тайной стихией, когда обнаруживаешь, что смешивая всего лишь три цвета в разных пропорциях можешь получить вселенную…

Мы пишем цветы и фрукты, и при волшебном умении нашего Владимира Ивановича подбирать такие натюрморты, что, глядя на них, уже хочется забыть обо всем, все побросать и только писать и писать, уроки живописи становятся захватывающим приключением. (Помню, мы с ужасом заглядывали в соседние классы, взирая на чужие постановки и искренне сочувствуя бедолагам, нашему избалованному взгляду казалось, что на такое и смотреть-то невозможно, не то что рисовать, и с тройной силой ощущали «вкусноту» своих, то есть Владимира Ивановича натюрмортов, иногда встречая еще у порога вновь пришедших одноклассников воплями: «Смотри, какой у нас натюрморт сегодня!»)

В дни живописи, особенно если намечалась новая постановка, опаздывать категорически было нельзя — надо было успеть занять самое выгодное место, чтобы с твоей позиции пространство натюрморта обозревалось наиболее удачно, хотя надо честно признаться, натюрморты Владимира Ивановича хороши были со всех сторон.

Он потому же и кружил вокруг них как дикий коршун, что рассматривал общее расположение фигур с самых разных позиций, подбирая беспроигрышные комбинации. И у каждого натюрморта было свое настроение — были яркие и говорливые, тихие журчаще-задумчивые, холодно сдержанные и наоборот, душа нараспашку, тепло и мило улыбающиеся все время, пока их пишешь…

И вот, кульминационное и логичное завершение второго курса — мы вновь едем на пленер.

Да, теперь мы уже бывалые, и несколько свысока смотрим на первогодок, в первый раз вырвавшихся на натуру.

Привычно по-походному отправляемся мы на этюды: фляжка с водой, этюдник, складной стульчик. Помню, у меня с этим стулом связана была особая история — мои бесконечно любящие родители купили мне, конечно, с собой — целый трон со спинкой, с деревянными подлокотниками, и таскать его на себе было безумно тяжело. Но зато уж если сел так сел — и уже можешь расслабится, даже ноги не затекают, тогда как все остальные на маленьких и легких брезентовых табуреточках, нести которые легко и необременительно, сидят теперь — ютятся, переминаясь с ноги на ногу — то спина затечет, то нога занемеет. Я же располагаюсь со всеми удобствами и могла находиться на самой неровной поверхности, потому что стул, как ладони любящих родителей поддерживает меня на любых кочках и косогорах.

И вот однажды Владимир Иванович застрял в моем стуле. Подлокотники очень тесно были расположены один к другому, я сама теперь часто застреваю в таких стульчиках. Помню, Владимир Иванович сел на мое место, сосредоточенный весь на рисунке, на задаче, двумя тремя штрихами показывая мне, что надо сделать, чтобы довести работу до конца, чтобы завершить не совсем безнадежное начинание. И вот — когда всё уже сказано и нанесено на бумагу, и все объяснения даны — учитель пытается встать, и встает вместе со стулом.

И здорово же он тогда посмеялся с нами, а потом еще долго шутил и подтрунивал над моим «кусачим троном». И чувства родства, безграничного уважения и общности, веселого бесстрашия жизни разрасталось от таких моментов и крепло, оставаясь с нами на всю жизнь.

Итак, мы уже не новички, мы почти третьекурсники, а потому и ходим значительно дальше (и тогда особо ощущается тяжесть знаменитого стула), и задачи перед нами всё более трудные и комплексные. Помню, поднимаемся мы на холм, и оттуда как войска по приказу Наполеона под руководством Владимира Ивановича выстраиваются в прекрасную перспективу облака и не смеют шелохнуться, пока мы их рисуем.

А еще мы ходим в деревню и рисуем деревенские дома, наличники и веранды, разбитые улицы, придорожные лопухи и щербатые покосившиеся заборы, полинявшие от снегов и дождей и приобретших фантастически живописные цвета и оттенки. А наш Владимир Иванович зорко поглядывает на проявляющих любопытство деревенских жителей, инструктируя нас, как надо разговаривать с интересующимися неспециалистами, если разговаривать вообще. И приходит ясное осознание, что все мы в его команде и под его защитой, мы с ним одной крови, и он никогда не даст нас в обиду чужакам…

Наш второй пленер это и огромный прощальный костер у озера, на который я так и не попала, и наша одногрупница: большая, статная и красивая Надя Валиева, распевающая грудным голосом «Если есть в кармане пачка сигарет» и рассказывающая фантастические истории о любви из жизни пермских байкеров и хулиганов; это и какие-то бесконечные, горячие споры на деревянном крылечке у нас перед корпусом, тихое журчание воды в настоящем деревянном деревенском колодце, скромно стоящим в небольшой сараюшке напротив главного и единственного корпуса.

Это бескрайние желтые поля и зеленеющие поляны, по которым ты идешь вместе с твоими первыми настоящими друзьями, соратниками по духу и карандашу. Это холодная вода в длинной чреде деревенских умывальниках, примостившихся под ветхой деревянной крышей прямо на улице… Самое же главное, это острое ощущение бесконечного, безграничного счастья, пронизывающего тебя целиком, вырывающего из тебя с каждым вздохом и осознание того, что без пленера и жить не стоит. «Ведь без музыки смерть на миру не красна…» ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

Рисунки автора


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: