ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ ЗДЕСЬ

Шерлок Холмс в преисподней

Из «страшного мира» романтиков — мрачного мира, полного тайн, зловещих предзнаменований, обреченности и чудовищных обстоятельств, ломавших судьбы персонажей, — вышел светлый герой, принимавший все эти превратности судьбы с иронической и чуть надменной улыбкой; герой, который не бежал от ужасов этого мира, а, напротив, искал их, чтобы разоблачить их призрачную суть; солнечный герой, не пугавшийся ночи, но любивший ночь и ее чудовищ. Речь идет о персонаже нескольких детективных рассказов Эдгара Алана По С.- Огюсте Дюпене, интеллектуале и мечтателе, занимавшемся раскрытием преступлений ради собственной забавы.

Лаконичное описание Дюпена, данное Эдгаром По, не оставляет сомнений в истоках происхождения этого образа:

«Еще молодой человек, потомок знатного и даже прославленного рода, он испытал превратности судьбы и оказался в обстоятельствах столь плачевных, что утратил всю свою природную энергию, ничего не добивался в жизни и меньше всего помышлял о возвращении прежнего богатства».

В этом описании без труда прочитывается герой французского «комического» романа, рыцарь и плут, образ которого характеризуют «проделки, совершаемые ради одного удовольствия» и «проделки с намерением наказать порок». Разумеется, Дюпен — не Франсион и даже не Жиль Блас. Французский «комический» герой переосмыслен Эдгаром По в контексте романтизма; более того, ему переданы некоторые черты характера самого По. И тем не менее, истоки образа Дюпена очевидны.

Некоторые авторы, впрочем, полагают, что на создание образа Дюпена Эдгара По вдохновил небезызвестный Эжен Франсуа Видок, мошенник и каторжник (получивший прозвище «король риска» и «оборотень»), ставший главой полицейской бригады «Сюрте», а позднее — первым частным сыщиком. Автобиография Видока «Мемуары Видока, шефа полиции Сюрте» пользовались в свое время большим успехом и, по всей видимости, были знакомы Эдгару По.

Так, в рассказе «Убийство на улице Морг» Дюпен весьма критически отзывается о Видоке:

«У Видока, например, была догадка и упорство, при полном неумении систематически мыслить; самая горячность его поисков подводила его, и он часто попадал впросак. Он так близко вглядывался в свой объект, что это искажало перспективу. Пусть он ясно различал то или другое, зато целое от него ускользало».

Однако дело в том, что сами «Мемуары…» Видока были написаны как классический «комический» роман. Отсюда и небывалый успех книги. Другие криминалисты того времени — как во Франции, так и в Англии, — оставившие после себя свои воспоминания, не знали и сотой доли той славы, которая выпала Эжену Видоку. Как герой своей книги — своей жизни! — Видок — это плут, ставший рыцарем. Его записки полны приключений, характерных для французского «комического» романа с погружением в «страшный мир» Парижа. При этом эффект книги многократно усиливался тем обстоятельством, что в отличие от Франсиона и Жиль Бласа Видок был реальным человеком, а его приключения — реальными перипетиями его жизни.

Дюпен — герой романтический. Он лишен той небывалой активности, которую проявляют в борьбе с превратностями судьбы герои французского «комического» романа. Дюпен — мечтатель и созерцатель. Он ведет уединенный образ жизни. Единственный человек, разделяющий его одиночество, — рассказчик, но рассказчик этот лишен плоти и крови, он нужен По, чтобы рассказать историю Дюпена, не более того; так что Дюпен — классический одинокий герой. Дни он проводит в захудалых библиотеках Парижа.

Ночью предается грезам и сочинительству:

«Если бы наш образ жизни в этой обители стал известен миру, нас сочли бы маньяками, хоть и безобидными маньяками. Наше уединение было полным. Мы никого не хотели видеть. Я скрыл от друзей свой новый адрес, а Дюпен давно порвал с Парижем, да и Париж не вспоминал о нем. Мы жили только в себе и для себя. Одной из фантастических причуд моего друга — ибо как еще это назвать? — была влюбленность в ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту странность, как принимал и все другие, самозабвенно придаваясь прихотям друга. Темноликая богиня то и дело покидала нас, и чтобы не лишаться ее милостей, мы прибегали к бутафории: при первом проблеске зари захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажигали два-три светильника, которые, курясь благовониями, изливали тусклое, призрачное сияние. В их бледном свете мы предавались грезам, читали, писали, беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход истинной Тьмы».

Любовь к ночи Дюпена — это не только и не столько романтическая причуда.

Мифопоэтически ночь — инфернальное время, когда выходцы из преисподней посещают мир людей. Но это также время героев, спускающихся в ад, героев, стоящих на страже человеческого мира у края бездны.

Так, нисхождение в преисподнюю Данте начинается с наступлением ночи:

День уходил, и неба воздух темный
Земные твари уводил ко сну
От их трудов; лишь я один, бездомный,
Приготовлялся выдержать войну
И с тягостным путем, и с состраданьем,
Которую не ложно вспомяну.

Красноречива ночная образность в «Гамлете» Шекспира:

Теперь как раз тот колдовской час ночи,
Когда гроба зияют и заразой
Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови
Испить бы мог и совершить такое
Что день бы дрогнул.

Инфернальная ночь архаических культур и средневековой литературы («Ночь и уединение привлекают злых духов», — предостерегали простых смертных Отцы Церкви, но это как раз то, что нужно герою) в детективной литературе преобразилась в ночь зловещих преступлений. Расследуя их, детектив идет по следу таинственных злодеев — далеких потомков адских чудовищ и злых духов. Характерно, что первый детективный рассказ — «Убийство на улице Морг» — посвящен преступлению, совершенному чудовищем («Боюсь, что в газетном отчете отсутствует главное, — возразил Дюпен, — то чувство невыразимого ужаса, которым веет от этого происшествия. Но Бог с ним, с этим дурацким листком и его праздными домыслами. Мне думается, загадку объявили неразрешимой как раз на том основании, которое помогает ее решить: я имею в виду то чудовищное, что наблюдается здесь во всем».)

Разумеется, это уже не инфернальный монстр, а вполне рационально описанный огромный орангутанг.

Дюпен не профессиональный сыщик. Раскрытием преступлений он занимается ради развлечения, чтобы проявить свои исключительные аналитические способности (черта самого Эдгара По):

«Подобно тому, как атлет гордится своей силой и ловкостью и находит удовольствие в упражнениях, заставляющих его мышцы работать, так аналитик радуется любой возможности что-то прояснить или распутать. Всякая, хотя бы и нехитрая задача, высекающая искры из его таланта, ему приятна.
Он обожает загадки, ребусы и криптограммы, обнаруживая в их решении проницательность, которая уму заурядному представляется чуть ли не сверхъестественной. Его решения, рожденные существом и душой метода, и в самом деле кажутся чудесами интуиции… В такие минуты я не мог не восхищаться аналитическим дарованием Дюпена, хотя и понимал, что это лишь неотъемлемое следствие ярко выраженной умозрительности его мышления. Да и Дюпену, видимо, нравилось упражнять эти способности, если не блистать ими, и он, не чинясь, признавался мне, сколько радости это ему доставляет.
Не раз хвалился он с довольным смешком, что люди в большинстве для него — открытая книга, и тут же приводил ошеломляющие доказательства того, как ясно он читает в моей душе. В подобных случаях мне чудилась в нем какая-то холодность и отрешенность; пустой, ничего не выражающий взгляд его был устремлен куда-то вдаль, а голос, сочный тенор, срывался на фальцет и звучал бы раздраженно, если бы не четкая дикция и спокойный тон… Из сказанного отнюдь не следует, что разговор здесь пойдет о неких чудесах; также не намерен романтизировать своего героя. Описанные черты моего приятеля-француза были только следствием перевозбужденного, а может быть, и больного ума».

Эта романтическая ссылка на болезненность ума, порождающую сверхъестественные способности, весьма характерна. Здесь выражен все тот же мотив священного безумия, который делает героя чуждым миру людей, но и приобщает его надмирному.

Надмирность Дюпена рационализирована Эдгаром По — его герой не поэт-провидец, а человек, имеющий славу провидца:

«Того простого хода рассуждений, который помог ему раскрыть тайну, он, кроме меня, не сообщил никому — даже префекту, — а потому неудивительно, что непосвященным эта история представлялась истинным чудом, и аналитический талант Шевалье принес ему славу провидца».

Чуждость Дюпена миру людей выражена не только в его одиночестве (он живет ночью, днем он проходит среди людей как тень, закрыв свой отрешенный и мечтательный взгляд зелеными очками), но и в его противостоянии с парижской полицией.

Он с пренебрежением выслушивает префекта полиции, иронически комментирует действия полиции, обыграв профессиональных сыскарей, произносит свысока:

«С меня довольно того, что я побил противника на его территории».

Кто-то полагает, что вражда Дюпена с полицией обусловлена характером предполагаемого прообраза этого героя — Эженом Видоком, который столь же неоднозначно относился к полицейским ищейкам. В действительности, внесистемность Дюпена мифопоэтична. Она в полной мере соответствует отчужденности романтического героя, проистекает из асоциальности героев «комических» и плутовских романов, из безумия Тристана и Ланселота, из неистовства Одиссея и гнева Ахилла и, в конечном итоге, восходит к богоборчеству архаических героев.

Мифопоэтические мотивы, характеризующие образ Дюпена, прослеживаются и в образе его британского последователя Шерлока Холмса. Своеобразное родство Дюпена и Холмса уже давно было подмечено исследователями. Так, Хескет Пирсон отмечал: «Дюпен, как Холмс, обожает курить трубку; у него бывают приступы «грустной задумчивости»; иногда он отказывается обсуждать дело, о котором думает; продолжает вслух мысли другого человека; заманивает в ловушку человека, который может пролить свет на преступление, помещая объявление в газете; организует переполох на улице и, пока внимание спутника отвлечено, успевает подменить одно письмо другим; и, как Холмс, довольно низкого мнения о своем профессиональном коллеге, который «слишком хитер, чтобы быть умным».

Артур Конан Дойл, стремясь, видимо, откреститься от влияния Эдгара По на собственное творчество, вложил в уста Холмса уничижительное высказывание о Дюпене:

«А по-моему, Дюпен был очень обыкновенный человек. Все его искусство заключалось в том, что он задавал неожиданные вопросы после нескольких минут молчания и таким образом улавливал мысли собеседника, затем он умел вставлять замечания очень кстати и вызывать реплики. Но этот метод допроса уж очень бесхитростен, и против него всегда можно настроиться. Дюпен действительно обладал некоторым даром наблюдения и анализа, но он далек от того типа выдающегося феномена, каким его хотел изобразить Эдгар По».

Такое отношение к Дюпену, кроме того, подчеркивало исключительность самого Холмса, исключительность, с высоты которой Дюпен казался всего лишь обыкновенным человеком. И вопрос, кто из них — Дюпен или Холмс — был более исключительным и выдающимся, не решен по сей день.

Так, уже Честертон отдавал предпочтение герою Эдгара По:

«Неуместно и ироническое отношение к Дюпену Эдгара По, с которым Холмс не выдерживает никакого сравнения. Остроумные догадки Шерлока Холмса сродни ярким цветам, поднявшимся из сухой земли лондонского пригорода, прозрения Дюпена — это цветы, растущие на раскидистом мрачном дереве мысли. А потому язык Дюпена сочетает в себе бурное воображение с выверенной точностью мысли, сверхъестественные порывы — с логикой закона. Главный просчет создателя Шерлока Холмса заключается в том, что Конан Дойл изображает своего детектива равнодушным к философии и поэзии, из чего следует, что философия и поэзия противопоказаны детективам. И в этом Конан Дойл уступает более блестящему, более мятежному Эдгару По, который специально оговаривает, что Дюпен не только верил в поэзию и восхищался ею, но и сам был поэтом. Будь Шерлок Холмс философом, будь он поэтом, люби он, наконец, — и он был бы еще лучшим детективом».

Как бы то ни было, Дюпен и Холмс — братья-близнецы. Оба они вышли из стихии французского «комического» романа. Оба они — и рыцари, и плуты одновременно. «Во мне заложены качества и великого лентяя, и отъявленного драчуна, — говорит о себе Холмс. — Я часто вспоминаю слова Гете: «Как жаль, что природа сделала из тебя одного человека: материала в тебе хватило бы и на праведника и на подлеца».

Вместе с тем, Шерлок Холмс — такой же романтический герой, что и Дюпен. Стремление Конан Дойла описать Холмса как холодного мыслителя, «мыслящую машину», чуждую человеческим чувствам, было обусловлено желанием преодолеть романтическую суть этого образа. Стремление это не увенчалось особым успехом, так что и к Холмсу вполне применимо булгаковское определение «трижды романтический мастер».

Объясняя суть своего дедуктивного метода, Холмс говорит Уотсону:

«Я от природы обладаю известным как бы духовным чутьем. Правда, время от времени мне приходится встречаться с преступлениями несколько более запутанными и сложными. Тогда я вынужден немного пошевелиться и проследить события собственными глазами. Вы заметили, может быть, что я обладаю большим запасом специальных знаний. Вот я и использую их для решения различных загадочных дел, и знания эти оказывают мне неоценимые услуги».

Очевидно, что дедуктивные способности Холмса в большей мере обусловлены этим его духовным — провидческим — чутьем, а не талантом делать правильные умозаключения.

Неслучайно и Уотсон замечает Холмсу:

«Несколько веков назад вас непременно сожгли бы на костре».

Холмс — все тот же романтический поэт-провидец, вопреки всем усилиям Конан Дойла доказать обратное. Логические операции сыщика выдают желание автора рационализировать романтический образ, сделать его более реальным и соответствующим действительности, но отнюдь не заслоняют его изначальную суть. Шерлок Холмс — приверженец разума и твердокаменной логики. Ему якобы чужды человеческие эмоции, мешающие делать логические умозаключения. Он отрекается от любви, мотивируя это следующим образом: «Любовь — вещь эмоциональная, и, будучи таковой, она противоположна чистому и холодному разуму. А разум я, как известно, ставлю превыше всего. Что касается меня, то я никогда не женюсь, чтобы не потерять ясности рассудка». При этом Уотсон свидетельствует, что натура у Холмса «беспокойная и страстная»; он настолько чувствителен, что при похвале «розовеет, как девушка, красоте которой сделали комплимент» (все это — черты романтического героя).

Очевидно, что холодность и одиночество Холмса, призванные рационализировать его образ, в действительности стали формой выражения все той же мифопоэтической чуждости героя миру людей и приобщенности его надмирному, таинственной сфере мирозданья. Присутствие Уотсона рядом с героем нисколько не смягчает одиночества Холмса. Простодушный доктор нужен Конан Дойлу не только для того, чтобы рассказать историю Холмса (этой цели служит рассказчик Эдгара По в новеллах о Дюпене), но и затем, чтобы своей человечностью подчеркнуть сверхчеловечность Холмса.

Неслучайно, что внутренний мир Холмса остается закрытым и для Уотсона:

«Одним из недостатков Шерлока Холмса — если только это можно назвать недостатком — было то, что он никогда и ни с кем не делился своими планами вплоть до их свершения. Такая скрытность объяснялась отчасти властной натурой этого человека, любившего повелевать окружающими и поражать их воображение, отчасти профессиональной осторожностью, не позволявшей ему рисковать без нужды. Как бы то ни было, эта черта характера Шерлока Холмса доставляла много неприятностей тем, кто работал с ним в качестве его агентов или помощников. Я сам часто страдал от нее, но то, что мне пришлось вытерпеть за это долгое путешествие в темноте, превзошло все мои прошлые муки. Нам предстояло нелегкое испытание, мы были готовы нанести последний, решающий удар, а Холмс упорно молчал, и я мог только догадываться о его планах».

Как романтический герой Холмс находит окружающий его мир мрачным тусклым и чуждым своей натуре. Он бесконечно отчужден от него, его привлекает другой мир — мир тайн и загадок, преступный мир Лондона.

Холмс поясняет Уотсону:

«Мой мозг бунтует против безделья. Дайте мне дело! Дайте мне сложнейшую проблему, неразрешимую задачу, запутаннейший случай — и я забуду про искусственные стимуляторы. Я ненавижу унылое, однообразное течение жизни… Я не могу жить без напряженной умственной работы. Исчезает цель жизни. Посмотрите в окно. Как уныл, отвратителен и безнадежен мир! Посмотрите, как желтый туман клубится по улице, обволакивая грязно-коричневые дома. Что может быть более прозаично и грубо материально? Какая польза от исключительных способностей, доктор, если нет возможности применять их? Преступление скучно, существование скучно, ничего не осталось на земле, кроме скуки».

Альтернативой детективной деятельности для Холмса является мир грез, даруемый наркотическими веществами. И в этом он тоже следует романтической традиции, представленной произведениями таких романтиков, как Теофиль Готье и Томас де Квинси.

Впрочем, в одном из поздних рассказов Конан Дойла Холмс находит себе занятие по душе, вновь-таки изобличающее в нем романтического героя:

«Это была земля холмистых вересковых пустошей, окрашенная в однообразные серо-коричневые цвета, с редкими колокольнями, отмечавшими расположение деревушек, где жизнь текла так же, как в старину. Повсюду на этих пустошах встречались следы исчезнувшей расы, сгинувшей в далеком прошлом и оставившей в память о себе лишь странные каменные монументы, неправильной формы могильные курганы над пеплом погребальных костров и своеобразные земляные укрепления — свидетельств битв доисторических времен. Таинственное очарование этих мест, их атмосфера, пронизанная воспоминаниями о давно забытых народах, будоражили воображение моего друга, и он проводил много времени в долгих уединенных прогулках и размышлениях среди вересковых пустошей. Древний корнуэльский диалект также завладел его вниманием; помню, как Холмс увлекся идеей, что он сродни халдейскому языку и был во многом заимствован у финикийских торговцев оловом. Он выписал несколько книг по филологии и уже собирался развить это тезис, как вдруг — к моему глубокому сожалению и его нескрываемой радости — в этой стране древних преданий мы столкнулись с проблемой, которая оказалось более значительной, увлекательной и куда более загадочной, чем любая из тех, что заставили нас покинуть Лондон».

Какой бы ни была романтическая любовь Холмса к «отверженным селеньям», он страстно предан лишь одному городу — сакральному месту своих странствий — Лондону. И речь здесь идет не о реальном городе, каким его знал Артур Конан Дойл, а о «страшном мире» Лондона, о котором сами лондонцы узнали из рассказов Конан Дойла.

Многие исследователи «холмсиана» убеждены, что в творчестве Конан Дойла отразилась чрезвычайная криминогенная ситуация, которая якобы была характерна для Лондона того времени. В действительности, Лондон Конан Дойла столь же мифопоэтичен, как и Петербург Достоевского. Это призрачные города, «страшные миры», полные чудовищ. Интуитивное восприятие художника позволило Гилберту Честертону уловить эту мифопоэтическую сущность холмсианского Лондона предельно точно: Конан Дойл, по его словам, «окружил своего детектива поэтической атмосферой Лондона. В своем воображении он создал прежде неведомый, призрачный город, каждая аллея, каждый подвал которого таят в себе не меньше опасностей, чем книга про Родерика Ду (герой романа В. Скотта «Дева озер», — Д. С.) — скал и поросших вереском пустошей».

Разумеется, картины Лондона в рассказах и романах Конан Дойла вполне реалистичны, мифопоэтическое проявляется в них скорее бессознательно, помимо воли их автора, пытающегося быть предельно рациональным и в создании образа мира.

Однако эта рациональность Конан Дойла не помешала ему воссоздать видения, достойные дантова «Ада»:

«Был сентябрьский вечер, около семи часов. С самого утра стояла отвратительная погода. И сейчас огромный город окутывала плотная пелена тумана, то и дело переходящего в дождь. Мрачные, грязного цвета тучи низко нависли над грязными улицами… В бесконечной процессии лиц, проплывающих сквозь узкие коридоры света, — лиц печальных и радостных, угрюмых и веселых, — мне почудилось что-то жуткое, будто двигалась толпа привидений. Как весь род человеческий, они возникали из мрака и снова погружались во мрак. Я человек не впечатлительный, но этот унылый, тягостный вечер и наше странное путешествие подействовали мне на нервы, и мне стало не по себе. Я видел, что и мисс Морстен испытывает то же. Один Холмс, казалось, не замечал ничего.
Он держал на коленях открытую записную книжку и время от времени заносил туда какие-то цифры и заметки при свете карманного фонарика».

Восприятие образа Шерлока Холмса британцами имеет свои особенности, отличающие его от восприятия Холмса читателями, не причастными британской культуре.

На эти особенности указывал в свое время Хескет Пирсон:

«Любой разносчик угля, докер, корчмарь, любая уборщица поймут, что имеется ввиду, когда про кого-то скажут, что он «настоящий Ромео», «вылитый Шейлок», «чертов Робинзон Крузо» или «проклятый Шерлок Холмс»… Причина этого — в том, что каждый из них — символическая фигура, олицетворяющая вечную страсть человеческого характера. Ромео означает любовь, Шейлок — скупость, Крузо — любовь к приключениям, Холмс — спорт. Мало кто из читателей видит в Холмсе спортсмена, но именно это место он занимает в народном воображении; он следопыт, охотник, сочетание ищейки, пойнтера и бульдога, который так же гоняется за людьми, как гончая — за лисой; короче, он сыщик. Он современный Галахад, не разыскивающий больше священный Грааль, а идущий по кровавому следу, фигура из фольклора, но с характерными чертами реальной жизни».

Восприятие Холмса как рыцаря без страха и упрека характерно для всех читателей рассказов Конан Дойла; последний сам дал повод к тому в «Знаке четырех» назвав Холмса и Уотсона двумя странствующими рыцарями, спасающими попавшую в беду девушку («Как в романе, — воскликнула миссис Форрестер. — Принцесса — жертва несправедливости, клад с драгоценностями, чернокожий каннибал, разбойник на деревянной ноге.

Это вместо традиционного дракона или какого-нибудь коварного графа. — И два странствующих рыцаря-спасителя, — прибавила мисс Морстен…») Но вот восприятие Холмса как гончего пса, преследующего хищника, характерно в большей мере именно для британцев (так, в лучшей экранизации рассказов Конан Дойла — советском сериале «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона» эта метафора отсутствует; здесь сам Холмс с пренебрежительным оттенком говорит о Лестрейде, как о фокстерьере, который необходим для того, чтобы тащить лису из норы). Такое восприятие Холмса заставляет вспомнить о другом сторожевом псе — Псе Кулана, эпическом герое кельтских племен.

Удивительно, но факт: в образе Шерлока Холмса проявились некоторые мифологические черты кельтского героя. Обусловлено это было, я полагаю, не сознательным желанием Конан Дойла придать своему герою какие-то черты Кухулина, а все тем же бессознательным мифотворчеством. Чувствительный и восприимчивый ирландский мальчик был хорошо знаком с преданиями своих далеких предков.

От матери он унаследовал не только страсть к сочинительству, но и любовь к чудесным историям. «Яркие образы историй, которые рассказывала мне мама в раннем детстве, полностью заменили в моей памяти воспоминания о конкретных событиях в моей жизни тех лет», — писал Артур Конан Дойл в своей автобиографии.

Впоследствии эти истории и оказали свой — вполне чудесный — вклад в создание образа Шерлока Холмса и его мира.

Подобно Кухулину, чудесным образом преображавшемуся во время схватки, необычайно изменялся и Холмс, напав на след преступника:

«Шерлок Холмс весь преображался, когда шел по горячему следу. Люди, знающие бесстрастного мыслителя с Бейкер-стрит, ни за что не узнали бы его в этот момент. Он мрачнел, лицо его покрывалось румянцем, брови вытягивались в две жесткие черные линии, из-под них стальным блеском сверкали глаза.
Голова его опускалась, плечи сутулились, губы плотно сжимались, на мускулистой шее вздувались вены. Его ноздри расширялись, как у охотника, захваченного азартом преследования. Он настолько был поглощен стоящей перед ним задачей, что на вопросы, обращенные к нему, или вовсе ничего не отвечал, или нетерпеливо огрызался в ответ».

В неистовстве Холмса угадывается как мотив священного безумия, характерного большинству романтических героев, так и кельтское «бешенство героя», отличавшее Кухулина.

Разумеется, это «бешенство» — тем более удивительное, что проявлялось оно у бесстрастного холодного мыслителя, — описывалось Конан Дойлом соответственно его рациональному веку в интерьерах квартиры на Бейкер-стрит:

«Знаете, мистер Уотсон, — тут хозяйка перешла на многозначительный шепот, — я боюсь, что он нездоров… Очень он сегодня странный. Как только вы ушли, он стал ходить по комнате туда-сюда, туда-сюда, я слушать и то устала эти бесконечные шаги. Потом он стал разговаривать сам с собой, бормотал что-то. И всякий раз, как брякал звонок, выходил на площадку и спрашивал: «Что там такое, миссис Хадсон?» А потом пошел к себе и хлопнул дверью, но и оттуда все время слышно, как он ходит. Хоть бы он не заболел. Я предложила ему успокаивающее лекарство, но он так посмотрел на меня, что я не помню, как убралась из его комнаты».

Подобно Кухулину Шерлок Холмс убивает чудовищного пса. Всем известны обстоятельства появления повести «Собака Баскервилей». Дело не в том, какие обстоятельства побудили Конан Дойла к написанию этого сочинения, а в том, почему вообще он обратил внимание на историю о «призрачном» псе. В событиях окружающего его мира автор «Собаки Баскервилей» выделял зачастую именно то, что соответствовало мифологическому канону, в данном случае подвигу Кухулина, сразившему чудовищного пса.

Описание схватки Шерлока Холмса с гигантским хаундом не оставляет никаких сомнений в мифопоэтическом источнике, вдохновившем автора:

«Да! Это была собака. Огромная, черная как смоль. Но такой собаки еще никто из нас, смертных, не видывал. Из ее отверстой пасти вырывалось пламя, глаза метали искры. По морде и загривку переливался мерцающий огонь. Ни в чьем воспаленном мозгу не могло бы возникнуть видение более страшное, более омерзительное, чем это адское существо, выскочившее на нас из тумана.
Чудовище неслось по тропинке огромными прыжками, принюхиваясь к следам нашего друга. Мы опомнились лишь после того, как оно промчалось мимо. Тогда и я и Холмс выстрелили одновременно, и раздавшийся вслед за этим оглушительный рев убедил нас, что по меньшей мере одна из пуль попала в цель. Но собака не остановилась и продолжала мчаться вперед. Мы видели, как сэр Генри оглянулся, мертвенно-бледный при свете луны, поднял в ужасе руки и замер в этой беспомощной позе, не сводя глаз с чудовища, которое настигало его… Боже, как бежал в ту ночь Холмс! Я всегда считался хорошим бегуном, но он опередил меня на такое же расстояние, на какое я сам опередил маленького сыщика… Я подоспел в ту минуту, когда собака кинулась на свою жертву, повалила ее на землю и уже примеривалась схватить за горло. Но Холмс всадил ей в бок одну за другой пять пуль. Собака взвыла в последний раз, яростно щелкнув зубами, повалилась на спину и, судорожно дернув всеми четырьмя лапами, замерла…
— Боже мой! — прошептал баронет. — Что это было? Где оно?
— Его уже нет, — сказал Холмс. — С привидением, которое преследовало ваш род, покончено навсегда».

Характерно, что англичанин Джон Фаулз, сетовавший на излишнюю инфернализацию дартмурских болот («На протяжении целых двух страниц, пока лошади влекут Уотсона в Баскервиль-Холл, прилагательные темный, мрачный, черный (дартмурские граниты, кстати говоря, не черные) и их синонимы так испещряют строки, что начинаешь чувствовать себя где-то в прошлом, чуть ли не рядом с миссис Рэдклифф и «Монахом» Льюисом».), бросил Конан Дойлу упрек в символической незавершенности образа Холмса, как сторожевого пса, преследующего адское чудовище.

Холмс, по его словам, «отсутствует на протяжении почти половины книги, и нам приходится в гораздо большей степени, чем обычно, обходиться буквалистскими и неумелыми взглядами доктора Уотсона на все, что происходит. Гораздо больше, например, можно было бы построить на символическом характере самого образа собаки — ведь Холмс тоже похож на собаку-ищейку с его хитростью, несгибаемым упорством, молчаливым терпением, способностью выслеживать добычу, яростной концентрацией всех сил и качеств в погоне по горячим следам. Квартира на Бейкер-стрит — его конура, и когда он не охотится, он скучает и огрызается, и вправду словно пес».

Как Кухулин, сражавшийся с чудесной девой Айфе, Холмс вступает в поединок с не менее чудесной героиней Ирен Адлер.

«Для Шерлока Холмса она всегда оставалась «Той Женщиной». Я почти не слышал, чтобы он называл ее как-нибудь иначе. По его мнению, она затмевала и далеко превосходила всех представительниц своего пола. Нельзя сказать, чтобы он испытывал к Ирен Адлер чувство, близкое любви. Всякие чувства, а тем более это, были ненавистны его холодному, точному и поразительно уравновешенному уму… Он говорил о нежных чувствах не иначе, как с презрительной усмешкой и с издевкой.
Они были великолепным объектом для наблюдения, превосходным средством срывать покровы с человеческих побуждений и поступков. Но допустить вторжение чувств в утонченный и великолепно отрегулированный внутренний мир значило бы для изощренного мыслителя внести туда хаос, который бросил бы тень на все достижения его мысли… И тем не менее одна женщина для него все-таки существовала, и этой женщиной была покойная Ирен Адлер, особа весьма и весьма сомнительной репутации».

Особа эта — чужестранка, ее родина — за морем (иной мир, ср. с образом Америки в «Преступлении и наказании»); в свой мир она бежит после «знакомства» с Шерлоком Холмсом (характерно и это необязательное уточнение «покойная» Ирен Адлер). Ее чудесный статус выражен у Конан Дойла вполне рационально — она необычайно умна и способна обыграть самого Холмса. Последний присутствует на ее венчании, что мифологически соответствует сочетанию самого героя с героиней.

Подобно множеству других эпических героев Шерлок Холмс борется со своим главным антагонистом на краю мрачной бездны.

У Рейхенбахского водопада — «этого поистине страшного места» — он вступает в схватку с профессором Мориарти — «хозяином царства мертвых» (характерно, что фамилия Мориарти и его «цепного пса» полковника Морана ассоциируются с латинским mors — «смерть»):

«Он Наполеон преступного мира… Он организатор половины всех злодеяний и почти всех нераскрытых преступлений в нашем городе. Это гений, философ, это человек, умеющий мыслить абстрактно.
У него первоклассный ум. Он сидит неподвижно, словно паук в центре своей паутины, но у этой паутины тысячи нитей, и он улавливает вибрацию каждой из них».

Холмс «погибает» и возрождается к жизни. Как солнечный герой, он появляется на востоке: «В Лондоне дела шли не так хорошо, как я того ожидал. После суда над шайкой Мориарти остались на свободе два самых опасных ее члена, оба — мои смертельные враги. Поэтому два года я пропутешествовал по Тибету, посетил из любопытства Лхасу и провел несколько дней у Далай-ламы». Ассоциации с солнцем, характерные для мифических героев, прослеживаются и в образе Холмса. Он — светило, способное рассеять силы мрака («Он мог бы пролить свет на то, что скрыто во тьме для всех нас»).

Уотсон при нем — проводник света (Холмс говорит доктору: «Если от вас самого не исходит яркое сияние, то вы, во всяком случае, являетесь проводником света»). Подобно Одиссею Холмс возвращается домой в образе старика.

Все эти мифопоэтические черты в образе Шерлока Холмса сделали его одним из самых «живых» и бессмертных персонажей мировой литературы. Кто помнит сегодня его современников — героев произведений французских «натуралистов»? Между тем, Холмс продолжает будоражить умы читателей и зрителей ХХI века. Перефразировав известное высказывание Честертона о Льюисе Кэрролле, можно сказать, что для многих из нас Шерлок Холмс более реален, чем создавший его автор.

Нельзя не согласиться в этой связи с Хескетом Пирсоном:

«Самое любопытное заключается в том, что, хотя он и не создан так полно и безупречно, как все величайшие литературные персонажи, не поверить в его существование невозможно. Хотя он полностью лишен таинственности и многозначительности, присущих великим портретам, он живой и достоверный, как моментальная фотография. Мы знаем, как он должен смотреться и что он должен говорить в определенных ситуациях; более того, в определенных обстоятельствах мы подражаем его облику и говорим его словами».

Образ Шерлока Холмса вызвал к жизни целый мир героев, создававшихся в подражание ему или по контрасту с ним. Все они — герои, сражающиеся со смертью в виде всевозможных ее персонификаций: от инфернальных чудовищ и пришельцев с других планет, врагов государства и различного рода злодеев до стихийных бедствий, болезней и вирусов. Судьбы таких героев выстраиваются по мифопоэтическим лекалам.

В их странном поведении не составит особого труда увидеть перипетии судьбы Ахилла и Одиссея, Иосифа и Давида, Ланселота и Персеваля… а сегодня уже и Шерлока Холмса, ставшего мифом (прямое влияние образа, созданного гением Артура Конан Дойла, испытали, по их собственному признанию, создатели таких культовых героев современности, как Патрик Джейн («The Mentalist»), доктор Хаус («House, M. D».) и Уилл Грэм («Hannibal»)). Судя же по мировому успеху сериала «Sherlock», Шерлок Холмс остается главным сторожевым псом британской нации и по сей день. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: