Дуновение жизни

Воспоминания Нины Дмитриевны Колесниковой, урожденной Нагишкиной, старшей сестры писателя Дмитрия Дмитриевича Нагишкина

С двумя старшими братьями Александром и Василием я рассталась на девятом году рождения, когда они ушли на фронт в германскую войну в 1914-м, и увидела их только в 1921-м, чтобы вновь расстаться. Потом, в разные годы, мы лишь изредка встречались. В 1951 году — у постели умирающей мамы.

С Димой мы были вместе до 1920 года. Кадетский корпус нас разлучил, встречались изредка (я в это время служила у окружного лесничего гувернанткой). В 1923 году Дима находился в Коппи у старшего брата Александра Дмитриевича. С 1922 по 1923 год я была в Коппи, а Дима во Владивостоке. С 1924-го по 1926-й мы жили вместе, а в 1927 году я выехала в Благовещенск к отцу, после чего с Димой мы встретились только в 1933 году в Хабаровске. В 1934 году выехала в Иркутск к мужу и встретилась с Димой в 1936-м. Позднее, в 1955 году, ездила гостить к нему в Ригу во время отпуска, потом в 1958 и 1960 годах тоже во время отпусков и поездок по путевкам с заездом в Москву. Из этого можно сделать вывод, что многим мы не успевали поделиться, а с Димой и тем более. Он всегда был перегружен работой, и если выдавалась свободная минута, он уделял ее семье.

Встреча с Димой в 1951 году поразила меня. Годы разлуки резко изменили его, это был совершенно новый человек, и я не могла найти общее с тем Димой, которого знала. Я не знала, как с ним держаться, и лишь позднее, когда слабая улыбка появилась на его губах и ласковые, теплые глаза внимательно остановились на мне, только тогда я признала, что это действительно он.

Отец Дмитрий Прокопьевич НагишкинНина Дмитриевна Нагишкина (сестра), Елена Александровна Нагишкина (мать), Дмитрий Дмитриевич Нагишкин

Д.Д. Нагишкин с сыном ИгоремЖена Д.Д. Нагишкина  Галина Иустиновна Черная

Итак, начну со старшего брата Александра Дмитриевича (1896 г. р.). Саня, как мы звали его в детстве, рос живым, любознательным и смышленым мальчиком. С детства увлекался рыболовством, охотой, коньками, позднее боксом и лыжами. Он был исключительно аккуратен. Никогда на нем не увидишь ни пылинки, ни соринки. Никогда я не видела, чтобы у него было что-либо помятое даже тогда, когда он впал в бедность.

Я помню его темноволосым, с тонкими чертами лица, прямым, с небольшой горбинкой, носом, красиво очерченными губами, смуглой кожей, постоянно улыбающимся. Даже когда сердился, едва заметная улыбка не сходила с его губ, а веселый огонек еще ярче разгорался в глазах. Учился он хорошо и успешно закончил реальное училище.

В 1915 году ушел на фронт. Через год возвратился с фронта тяжело больным, харкающим кровью. Врачи признали чахотку и нашли его безнадежным. Мама круглыми сутками находилась возле него. Ночами стояла на коленях со свечой в руках, освещая его истощенное лицо, всматриваясь внимательно и прислушиваясь к его дыханию. Но врачи, к счастью, ошиблись. Саня поднялся и больше никогда не болел туберкулезом. Что его подняло — мамин ли уход, усиленное питание или деготь с молоком, который он пил до 29 лет?

Саню всегда тянуло куда-то в новые места, к новым людям. Его очень увлекала Америка как передовая страна того времени. Захотелось ему посмотреть ее заводы, технику. Накопив деньжат из своего скромного заработка, он решил туда поехать. Добравшись до Камчатки, он застрял там, так как навигация закрылась, и он не знал, как быть. Но, говорят, на ловца и зверь бежит. Подвернулся ему один из прожигателей жизни. Саня по молодости и неопытности не разглядел, что это за человек. Короче говоря, по совету нового знакомого он закупил продуктов на зиму и охотничьих припасов, чтобы набить зверя, обогатиться пушниной, а весной сбыть ее и получить таким образом возможность продолжить свое путешествие.

Поселился он в таежной избушке у нового знакомого и его жены. Прошло месяца два, и Саня увидел, что большей частью остается голодным: пока он охотится, его друзья плотненько ели, а Саня приходит к пустому и холодному чугунку. Он решил сам кулинарить, ему запретили под страхом оружия. Когда Саня возмутился, под оружием у него отняли последние деньги и вышвырнули на улицу. Брел он по тайге двое суток и на свое счастье повстречал геологическую партию, в которую устроился рабочим, и кое-как выбрался с Камчатки. Последние километры до дома ехал на паровозе помощником кочегара. После этого у него, видимо, отпал интерес к Америке. К тому же он решил жениться.

Еще в школьные годы Саня был неравнодушен к Сонечке Бухтияровой — гимназистке 4-го класса, а я была связной между ними. Любовь их продолжалась и после училища. Соня замуж ни за кого не шла. Родителям невесты тоже хотелось породниться с нашей семьей, да и наши тоже ничего против этого брака не имели. И вот Саня, принарядившись, отправился к невесте. Приняли его очень хорошо, но Саня решил оформить брак по советскому законодательству и в свое оправдание сослался на Америку. Соня была согласна на любой брак, но ее родители посчитали это оскорблением. В общем, брак не состоялся.

В 1922 году Александр Дмитриевич приехал во Владивосток и устроился на работу в Коппи в качестве лесообъездчика. Позднее туда же перебрался и средний брат Василий Дмитриевич.

Прибыв в Коппи, Саня увидел глушь и малонаселенное место. С жильем было плохо, поселок застраивался медленно. Здесь брату пришлось столкнуться с японскими концессионерами, с их хищничеством и порчей наших строевых лесов. Не раз концессия старалась подкупить его, но он на это не шел, и они его опасались. По долгу своей службы обходя лесные объекты, он встречался с орочами. Постепенно у них завязались дружественные отношения. Орочи, частенько приезжая в поселок, заходили к нам, пили чай, беседовали с братом и моим отцом (он к тому времени тоже переехал в Коппи). Орочи показывали свои меха, отец или брат приблизительно оценивали их стоимость. Делали они это, видимо, из добрых побуждений к орочам, чтобы те не продешевили. Но не всем это нравилось.

В Коппи Александр Дмитриевич жил до 1926 года, а потом женился и уехал к отцу в Благовещенск, где к этому времени тот работал инспектором в переселенческом управлении. Отец его подготовил по дорожному делу, и Саня стал работать дорожным техником в дорожном управлении. Одновременно он учился заочно в институте и получил профессию инженера.

В 1932 году его с женой арестовали по 58-й статье. Саню выслали на три года на остров Аскольд. После отбытия срока его жена вышла замуж за другого и переменила свою фамилию на Чиркову. После заключения брат не имел права проживать в городах областного значения. В 1939 году он женился вторично на Клавдии Федоровне Афиногеновой. Его дочь от первого брака умерла во время нахождения родителей в лагерях. Пятно «врага народа» вынуждало Александра Дмитриевича занимать низкооплачиваемые должности. Часто он сам увольнялся в поисках лучшего или его увольняли, опасаясь лагерного прошлого. Семья Сани росла и все больше нищала. Иногда я им помогала чем могла, изредка — Дима. После смерти моего мужа в 1948 году я сама оказалась в затруднительном положении, но продолжала делиться с Саней и его семьей всем, что имела, из-за чего оказывалась в долгах. В 1953 году я проводила его с семьей в село Нюрба Вилюйского района, где он умер в 1954 году. От второй жены у брата было четверо детей, все они здравствуют.

В 1958 году дело по обвинению Александра Нагишкина и его жены было пересмотрено Военным трибуналом Дальневосточного военного округа. Постановление отменено за отсутствием состава преступления. Александр Дмитриевич посмертно реабилитирован, так же как и его жена Глафира Константиновна.

* * *

Средний брат Василий Дмитриевич (1897 г. р.) в детстве перенес детский паралич от испуга и рахит, который отразился на конечностях (искривление рук и ног). Вася рос тихим безответным мальчиком. Был слабохарактерным, в силу чего его все обижали. Учеба ему не давалась, но с малолетства он пристрастился к карандашу и краскам, был настоящим мастером в изготовлении игрушек. Вася постоянно что-то рубил, пилил, выпиливал, клеил. По окончании четырех классов реального училища он запросился в художественную школу, но отец воспротивился этому, говоря: «Не хватало мне в семье богомазов!» К этому времени Вася уже писал на холстах пейзажи, очень искусно копировал картины известных художников. В 1915 году по настоянию отца ушел добровольцем на фронт, где получил серьезное ранение в ногу и тяжелую контузию и долго болел. В 1918 году Василий поступил в Чите в земский отдел делопроизводителем, а в 1920 году женился на Наталии Ксутковской.

Забегая вперед, скажу, что в 1937 году Василий Дмитриевич спас от ареста своего младшего брата Дмитрия. Галина Иустиновна Черная, жена Дмитрия Дмитриевича Нагишкина, рассказывала об этом так: «Дима работал в Хабаровске заведующим иллюстративным отделом газеты, а я в отделе писем. Начались аресты „врагов народа“. Утром на доске объявлений вывешивался приказ об увольнении какого-нибудь работника газеты, издательства или типографии „за невозможностью использовать“, а вечером или ночью его забирали. Наш дом на улице Фрунзе, где жили работники издательства, опустел. Дважды полностью сменился состав редакции. Дима по утрам из-за ночной работы над рукописью поднимался с трудом, я его сама поднимала и доставляла вовремя на работу. Но в то утро я отчаялась его разбудить и с мстительной мыслью „Опоздаешь, тогда и научишься просыпаться!“, оставила его дома и одна ушла в редакцию. Первое, что бросилось мне в глаза на доске объявлений, было увольнение мужа. Я кинулась домой, подняла его с постели и срочно отправила к брату Василию, где он и переждал все страхи. Позже ему удалось устроиться в другую редакцию, а потом восстановиться в нашей».

Жена Василия Дмитриевича Наталия Александровна Ксутковская была из семьи потомственных дворян. (Об этом рассказывал Борис Васильевич Нагишкин, сын Василия Дмитриевича Нагишкина и Наталии Александровны Ксутковской.) Ее отец Александр Николаевич Ксутковский был кадровым офицером русской армии. В 1902 году, когда родилась Наталия, находился в звании штабс-капитана. В годы Гражданской войны, уже в звании полковника, А. Н. Ксутковский, со всем своим штабом, был зверски убит семеновцами в Забайкалье.

С 1922 по 1926 год брат Василий работал и жил в поселке Коппи Приморского края. Сначала лесообъездчиком, лесным десятником, потом техническим секретарем и заместителем председателя Коппинского сельсовета. Одновременно с этим — заведующим и режиссером рабочего клуба и художником-декоратором. В молодости Вася был активным участником и организатором самодеятельных драматических кружков. Там же, в Коппи, организовал молодежный струнный оркестр. Сам он владел балалайкой, гитарой, мандолиной и скрипкой.

С 1934 по 1938 год Василий Дмитриевич жил в Хабаровске, с 1941 по 1942 год — в Комсомольске-на-Амуре. К этому времени его семья состояла из девяти человек. Всего же у него было десять детей, из них осталось в живых семеро. Война, низкий заработок, многосемейность ввели их в бедственное положение. В 1943 году Вася ушел на фронт добровольцем, получил ранение и был награжден медалью «За победу над Германией». Вернувшись с фронта, Василий работал на рыбзаводе в селе Вознесенском Приморского края. В сентябре 1945-го устроился стрелочником на КВЖД. Большая семья, трудные послевоенные годы, недостаток питания привели его с женой в больницу. Наталия Александровна умерла, Вася остался жить. Силы надломились: на руках четверо несовершеннолетних детей, раздеты, разуты. И он решает последнего сына Бориса отдать в детдом.

Из детского дома Борис перевелся в Суворовское училище, где закончил школу военных музыкантов, отслужил трубачом в армии, поступил в Благовещенский пединститут, потом с квалификацией немецкого переводчика получил направление в Школу КГБ в Москве. Он долго работал в ГДР, потом курировал военно-научное производство в Ленинграде.

В 1951 году, когда поднялись последние дети, Василий Дмитриевич женился вторично. Со второй женой он прожил 12 лет, но семейная жизнь не задалась. Здоровье его было окончательно подорвано, подошла старость. Брат попросился ко мне жить, и в 1963 году я его привезла из Райчихинска в Новосибирск, а через год похоронила.

* * *

Младший брат Дмитрий Дмитриевич (1909 г. р.), Митя, как мы его звали в детстве, был любимцем родителей. Ему многое прощалось, чего не прощалось нам. Он рано научился читать и писать и буквально все схватывал на лету. Развивался очень быстро и вскоре перегнал меня, несмотря на то, что я была старше его на три года. Отец каждый месяц покупал нам детские книжки, в большинстве случаев это были сказки, оформленные красочными иллюстрациями. Но книги воспринимались нами по-разному. Митя не просто читал, он впитывал прочитанное. Если что ему было непонятно, он обращался к отцу, и тот старался прояснить все возникшие вопросы. Митя никогда не успокаивался, пока не уяснял смысл непонятого. Ни одна иллюстрация не проходила мимо Мити: он долго и внимательно их разглядывал, и ни одна деталь не ускользала от его внимания.

Примерно лет шести-семи Митя стал постоянным читателем папиной домашней библиотеки. Только он один был допущен в «святая святых» отца. Библиотекой своей отец очень дорожил. Он не разрешал мусолить пальцы, загибать углы страниц, запрещал нарушать хронологический порядок книг в шкафах, учил беречь книги. Благодаря этому наши школьные учебники, а также тетради и дневники были всегда как новые.

Митя очень рано ознакомился с произведениями Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Гоголя, Гюго, Джека Лондона и других известных писателей.

В Николаевске-на-Амуре он учился в городской школе во втором классе. С приходом к власти Тряпицына город забурлил. Начались аресты, народные самосуды. Просыпаясь утром, мы не обнаруживали то одних соседей, то других. Домохозяин, у которого мы квартировали, скрылся, и мы остались в доме одни. Город постепенно умирал. Весной были расклеены объявления о порядке получения пропусков на выезд из города в связи с эвакуацией населения и наступлением японских частей. Город планировали взорвать, чтобы он не достался японцам. И потянулся народ за пропусками, выстаивая чуть не сутками в очередях, а потом партиями отправлялся на пароходах и баржах вверх по Амгуни.

Наша мама также с утра и до ночи проводила в очередях, но в выдаче пропуска ей отказывали. Наш отец был «чиновником» — инженером-интеллигентом, а интеллигенция была осуждена на уничтожение. Тряпицын вошел в город с черными флагами, гласящими: «Смерть государству!», «Смерть интеллигенции!», «Смерть буржуазии!».

Улицы опустели, замерли, вокруг нас уже никого не было. Лишь мы с Митей маячили на крыльце пустого дома, высматривая маму. Небольшие группы тряпицынских партизан развлекались на опустевших улицах, стреляя в беспризорный и голодный скот.

Мы разучились говорить громко, забыли, что такое смех. Пропуск мама получила в последний день перед взрывом города через знакомого, с которым судьба свела нас по дороге в Николаевск, когда он еще и не предполагал, что будет состоять в партизанах при отряде Тряпицына.

Последняя баржа отчалила от пристани, на ней по воле Божией была и наша семья. Мы плыли в неизвестное будущее. Не слышалось ни веселых разговоров, ни смеха, все было погружено в безмолвие, и только изредка его нарушал крик ребенка. Николаевск оставил тяжелый след на наших душах. Мы оледенели и нескоро после этого оттаяли...

Пропуск у нас был до села Керби, но, по совету помощника капитана парохода, тянущего нашу баржу, мы высадились, не доезжая до Керби, в поселке Гуга, который состоял из трех домиков. В одном из них поселился эмиссар со своей семьей, в двух других расселили беженцев, прибывших с нами. В «нашем» домике поселилось пять семейств. Спать ложились все подряд на пол, и ночью не было свободного места, чтобы шагнуть. Здесь, в Гуге, Митя впервые познакомился с тайгой, увидел тунгусов, оленей, правда, на короткий миг: тунгусы откочевывали на север.

Все дни и часы были заполнены ожиданием чего-то. Недостаток питания заставил меня заняться рыбной ловлей, сбором ягод и грибов. На лов рыбы приходилось вставать на ранней заре. Митю я не будила, он очень осунулся, похудел, побледнел. Не бывало слышно ни детского смеха, ни веселых игр. Дети молча и сосредоточенно наблюдали за взрослыми.

В августе 1920 года мы прибыли во Владивосток на правах беженцев. Здесь нас расселили в казармах в районе Второй Речки. Мы оказались в кругу нищих, алкоголиков, мелких воришек и простого рабочего люда; среди проституток и хулиганов, и хороших людей, среди мордвы, поляков, евреев, цыган и др. Народ был разношерстный. Больше года пришлось жить в общей казарме. Кто имел лишние одеяла, простыни, дерюги или просто куски материала — устраивали пологи, отгораживаясь от соседей разноцветным тряпьем. У кого этого не было, жили на виду у всех. Вечерами и в праздничные дни в казармах было шумно, каждый занимался своими делами. Кто пел, кто играл в карты, кто читал, дети плакали и смеялись, матери напевали, убаюкивая их. Потом одна из изолированных комнат (их было в казарме шесть) освободилась, и нашей семье удалось ее занять. Постепенно жители казарм начали разъезжаться. Кто ушел на заводы и фабрики, кто приобрел свои домики, некоторые вернулись в Николаевск. Нас разыскал старший брат Александр Дмитриевич, помог арендовать маленький домик, и мы тоже покинули казарму.

В это «казарменное» время мама каким-то образом сумела втолкнуть Диму в кадетский корпус (1920 или 1921 год, не помню), где за «мужицкое» происхождение он расплачивался своими боками, а за жалобу получал «темную». Он научился молчать и переносить побои стиснув зубы. Мне брат жаловался на маму: зачем отдала его туда?! И грозился сбежать. Что заставило маму сделать это — до сих пор не понимаю. Но Дима до самой своей смерти не мог простить ей этого. Однажды он сказал: «Мама своим кадетским корпусом испортила мне всю жизнь».

В 1922 году Дима уехал со мною в Коппи и пробыл там до августа 1923-го, когда он вернулся к маме во Владивосток, чтобы учиться в советской семилетней школе на Второй Речке. Я осталась жить в Коппи до 1925 года, а когда вернулась обратно, Диму уже не узнала. Он вытянулся, повзрослел, возмужал, физически и умственно развился, в нем чувствовался взрослый человек.

В это время отец выехал из Коппи в Благовещенск. Осенью старший брат Александр женился и уволился с работы в Коппи. Наше с мамой материальное положение пошатнулось. Дима стал подрабатывать на жизнь лозунгами и плакатами, стал помогать в качестве ученика декоратора в клубах. Все это не мешало ему учиться в школе на отлично, быть активным участником драмкружка и школьной стенгазеты.

В 1927 году я была вынуждена поехать к отцу в Благовещенск, и с этого времени не виделась с Димой до 1933 года. Через шесть лет я встретилась с ним в Хабаровске и увидела, как он ночи напролет работает над тем или другим рисунком для газеты «Тихоокеанская звезда», в которой работал в качестве заведующего отделом иллюстрации. Дима был очень требователен к себе и своим рисункам и, мне казалось, всегда оставался недоволен ими. Делал несколько вариантов набросков, вглядывался, прибрасывал, обдумывал и наконец выбирал один и работал над ним, но ему все казалось, что и тот не совсем удачен... Рвал, переделывал, иногда тратил на это подряд две ночи. Подчас измученный, усталый, с осунувшимся лицом и синевой под глазами валился на постель и сжимал голову руками. Но если рисунок соответствовал его замыслам и он находил его удачным, — добрая улыбка появлялась на его губах, а глаза загорались.

Когда в 1935 году я приезжала в Хабаровск в отпуск, увидела у Димы в комнате мольберт с холстом. Брат сказал, что задумал писать картину.

В 1948 году меня ошеломила его первая книга «Тихая бухта». Это было совершенной неожиданностью, так как я еще не верила в него как в писателя.

Если не считать двухчасовой встречи у постели умирающей матери, мы расстались с Димой надолго — до 1954 года. В 1961 году, после его смерти и похорон, я узнала, что вступить на путь писателя Дмитрию помог один из дальневосточников (кажется, его фамилия Лебедев). Дима называл его своим вторым отцом.

Вот, пожалуй, и все, что я могу рассказать о своем младшем брате Дмитрии Дмитриевиче Нагишкине.

* * *

Мама, Елена Александровна Нагишкина, в девичестве Скоморохова, 1876 г. р. (Борис Васильевич Нагишкин, со слов своей сестры Марии, вместо Скоморохова называет фамилию Каширина).

Она родилась в Нижнем Новгороде и долго не выходила замуж. Мама была приучена к торговле, так как ее отец и наш дед Александр Григорьевич Скоморохов (Каширин?), владелец двух домов в два этажа (в одном из которых жила его семья), держал буфеты на волжских пароходах и часто брал Леночку в поездки.

Красавица Леночка была влюблена в сына миллионера, он платил ей тем же, но страдал наследственным алкоголизмом, и отец Александр Григорьевич препятствовал этому браку. Тогда она сговорилась с любимым бежать, но ее перехватили у калитки с узелком одежды и метриками. Отец очень рассердился, бросил в нее горящую лампу и крикнул, что отдаст за первого, кто посватается. В этот момент он упал, и кровь хлынула у него горлом. Он остался жить, но начал тяжело болеть, материальное положение их пошатнулось.

Когда маме минул 21 год, к ней посватался мой отец Дмитрий Нагишкин, но она и смотреть на него не хотела. Однако Александр Григорьевич был непреклонен и выдал дочь замуж насильно.

До 1917 года мама не имела своего паспорта и числилась в паспорте моего отца. После революции ей выдали собственный паспорт. Мама была прекрасной портнихой и полностью обшивала свою семью. Нас, детей, она никогда не ласкала, но и не повышала голоса, не унижала оскорбительным словом. В своем слове была непреклонна.

Я всегда любовалась мамой. Она была красивой, всегда выглядела значительно моложе своих лет. Мама знала множество преданий и сказок седой старины. В долгие зимние вечера, когда отец отсутствовал, она собирала нас вокруг стола, где обычно что-нибудь готовила к ужину. Мы делали уроки, а после занимались своими любимыми делами: один рисовал, другой читал книгу, третий играл в игрушки, четвертый пилил, резал, стучал молотком, изготовлял детали к будущему морскому судну или игрушечной пушке. Мама вникала во все наши затеи, умелой рукой или словом вносила поправки. Каждый из нас обращался к ней за советом. Она учила нас правильно читать, говорить. Заглядывала в тетради, поправляла, помогала решать задачи, показывала, как нужно рисовать, и каждый из нас старался похвалиться своими умениями, чтобы заслужить мамину похвалу.

Старшие братья, советуясь с ней, делились сердечными делами, обсуждали предстоящие вечера в училищах, вместе с ней готовились к новогодним маскарадам. Она помогала делать маски, шить костюмы, а с малышами мастерила игрушки на елку, рисовала. Мама была для нас первым другом. Все сердечные дела мы поверяли ей. Она советовала, отговаривала и вместе с нами смеялась. Очень часто она что-нибудь напевала. Голос у нее был красивый, с мягким тембром, с хорошей дикцией и выразительный. Мы, затаив дыхание, слушали, а временами пели вместе с ней.

* * *

Мой отец Дмитрий Прокопьевич Нагишкин (1876 г. р.) — человек с незаурядными способностями, любознательный, с большим тяготением к знанию, постоянно повышающий свой образовательный ценз, свои знания, стремящийся всегда вперед, был выходцем из крестьянской семьи. Он родился в селе Павлово Ярославской области. Своим упорством отец получил специальность инженера-топографа, но общественный строй, чиновничья среда, чванство и подхалимство шли вразрез с понятиями русского мужика. Эти противоречия путали его планы на жизнь.

Для благополучия семьи и своего роста было необходимо подчиниться всем правилам и этике высшего круга, но мужицкая душа не всегда мирилась с этим, и душевные стремления, не терпящие лжи, подхалимства и несправедливости, находили свою разрядку в «пощечине» начальству. Это влекло за собою понижение по службе, переводы и увольнения. Изредка душевные порывы пересиливали общественную этику и, выпивши в большие праздники, отец подбирал на улице какого-нибудь нищего или пьяного солдата и ночью приводил его домой, заставляя маму ставить самовар и кормить человека, давая ему денег и одежду, проявляя к нему большое внимание. Не раз, попав к нам таким образом в квартиру, опекаемый папой бедный человек, грозился подпустить нам «красного петуха», но отец его уговаривал, мама охала и стонала, а мы, маленькие, плакали, напуганные пьяным дебоширом. Так и кончались его добрые побуждения.

Отец зря никогда не пил. Он был человек дела. При нем существовал раз и навсегда заведенный порядок дня. Все делалось в определенные часы. Работал не жалея сил, много читал, изучил столярное, слесарное, дорожное и строительное дело. В свободное время от работы строгал, пилил, точил, вытачивал, сколачивал, кроил, шил. Ничто не валилось из его рук. Составлял проекты, писал, занимался химией. По его проекту на Урале был построен конный завод, за что отца наградили медалью. В Верхнеудинске по его проекту был построен пивоваренный завод. Отец с большим упорством и настойчивостью пробивал свою дорогу в жизнь. Во многом ему мешало происхождение, и только недюжинные способности, терпение и упорство позволили ему занять не последнее место в обществе.

В 1918 году отец опять не поладил с начальством, и мы вынуждены были уехать в Читу. Но и здесь отец что-то не прижился и в 1919 году отправился в Аян на строительство Аяно-Нельканского тракта. Мы — мама, я и Митя — едем в Николаевск-на-Амуре. В 1920 году связь с отцом теряется, говорят, что он расстрелян. Мама находится на положении вдовы. Но отец не погиб. В это время он был эмиссаром продовольствия. Были попытки со стороны рабочих разбить его склады, но отец не допустил, за что получил благодарность от властей (какая в это время в Аяне была власть, до сих пор не имею представления). В 1922 году отец поехал нас искать, и мы встретились во Владивостоке.

Однако я должна вернуться: при отъезде из Читы отец вручил матери свою рукопись «Баргузинская тайга», а к ней — коллекцию образцов камней из недр Забайкалья и просил это особенно тщательно хранить до его приезда в Николаевск. Оказавшись в сложнейшей ситуации, когда только чудом нам с мамой и Димой удалось покинуть Николаевск, мы не сумели сохранить коллекцию отца. Мы не знали, куда ее деть. В случае обыска мы навлекли бы на себя подозрение невежественных людей. Первым нашим решением было спрятать ее во дворе, закопать. Но люди зорко следили друг за другом. Могли соседи увидеть, что мы что-то закапываем и донести на нас, а это было равносильно «укрыванию ценностей от властей», то есть расстрел на месте. Тогда я предложила маме куда-нибудь ее забросить. И вот в сумерках выйдя за ворота на тротуар, я дошла до выломанной в нем доски и кинула эту коллекцию под тротуар. Прошла еще дальше, проверила, что никого нигде нет и за мной не следят, и только после этого вернулась домой и спокойно вздохнула. Так и затерялся многолетний и ценный труд моего отца под одним из тротуаров Николаевска.

По приезде во Владивосток отец был просто потрясен тем, что коллекция пропала. «Вы ее уничтожили, спасая свою жизнь!» За это мама осталась на него в обиде до конца своей жизни. Сохранилась рукопись «Баргузинская тайга», но она уже не имела значения после гибели коллекции. Этот труд хранился все последующие годы у мамы до 1930 года. Перед отъездом в Благовещенск мама отдала его Диме, который много позже рукопись издал.

* * *

О себе. Я родилась в 1906 году в Петровском Заводе Забайкальской области.

С малого возраста я проявляла интерес к животному миру. Помню, еще совсем маленькой я тянулась к лошадям, собакам, кошкам, ягнятам, голубям, кроликам. Помню, на Урале в казачьей станице отец выиграл по лотерейному билету лошадь с упряжью. Это была небольшая кобылица рыжей масти. Она была поднята из шахты, шла, качаясь на ногах, — скелет и кожа. Упряжь папа надел на себя, а лошадь тянул за повод. Какое-то время она была у нас подвешена на веревках, и хотя надежды никакой не было, папа сумел ее выходить. Впоследствии эта лошадь даже завоевала нашу любовь и послужила нам до отъезда с Урала. Мы звали ее Рыжка. Она была с кротким характером, и я часто проходила у нее под брюхом, а она стояла не шевелясь, пока я под ней бродила.

С шестилетнего возраста я научилась верховой езде. Жили мы в то лето в одном из бурятских улусов. Я все время крутилась около бурят, ездила с ними на покосы, возила копны. Но, короче говоря, я бурятам надоела, и они старались всеми способами от меня избавиться. Подкладывали мне в седло мышиные гнезда с целым выводком мышей, но это меня нисколько не смущало; отказывали в лошади, тогда я шла на покосы пешком. Поднималась я с утренней зарей, а они уезжали раньше, чем обещали, и тогда я попадала на покосы только к полудню, пешком, но везде их разыскивала. Наконец меня послали на водопой с шестью лошадьми, и только это избавило их от меня.

Помню, хозяин отвел для нашей семьи свою кумирню, где стояла богиня плодородия, у которой было сорок рук, и в каждой руке какой-нибудь предмет: в одной — сноп, в другой — колокольчик и т. д. У ног богини всегда стояли блюдечки с пищей и водой и одурманивающие курения, из-за них мама постоянно страдала от головной боли, и в мое распоряжение был предоставлен весь день, и я все время находилась на воле и воздухе.

Я очень любила читать, художественную литературу воспринимала как действительность, как свершившийся факт, и немало пролила слез над судьбой того или иного героя. С этими героями романов я делила их горести и обиды. Учиться меня отдали девяти лет в старший приготовительный класс гимназии. Я была очень дисциплинированной. Ведь в доме у нас всегда существовал строгий порядок. Я привыкла уважать взрослых людей и не прекословить им, молча выслушивать замечания и ни в чем не оправдываться. Очень любила пение, музыку, но мама находила меня безголосой, так что в ее присутствии я не позволяла себе этого делать. Зато если родители уходили вечером в гости, я отводила свою душу, а Митя помогал.

Мы росли вдвоем с Митей, и я всегда чувствовала себя старше него и постоянно его опекала до самого кадетского корпуса. В Николаевск мы перебрались в 1919 году. Он казался большим городом. Дома в основном деревянные, но добротно поставленные из строевого леса. Сообщение в навигационный период пароходами, а зимой — ездовыми собаками и оленями. Зимы выдавались снежные. На улице в снегу прорывались траншеи, где могла пройти лошадь, а по краям траншеи вровень с заборами ходили пешеходы. Во время метелей дома заносило так, что потом приходилось соседям откапывать друг друга. Квартировали мы у ссыльного осетина, который закупал на Сахалине партии лошадей, коров, а потом их перепродавал. Ему было лет 40 или 45, его жене Вассии лет 18. Она была удивительно красивой женщиной и напоминала тонкой работы статуэтку. Учась в гимназии, я знала, что девочки удивлены тем, как мы можем жить у этого осетина, все говорили, что он разбойник. Нам лично он не сделал ничего плохого. Но раза два мы, возвращаясь домой, находили его у себя в квартире «под арестом» нашей собаки Фреда. Фред скалил зубы, не давая осетину сделать ни одного движения.

С приходом в город партизан Тряпицына изменилось все. Хозяин отправил Вассию с ребенком в деревню. Все свое имущество спустил под пол и, опасаясь за свою жизнь, дома не находился. А в городе шли поголовные аресты. Связь с отцом была потеряна (он должен был в это время быть в Аяне). Деньгами и продуктами мы снабжались через ту организацию, где отец работал. Этим командовал инженер Любатович. Он был прекрасным человеком, его многие хвалили за безвозмездную помощь бедным и многодетным семействам. Правда, это не спасло. Его убили прямо на дворе, перед окнами квартиры — прикладами. А в это время его 28-летняя дочь лежала на кровати, зарывшись в подушки, без чувств. Каждую ночь пустел какой-нибудь дом. Убивали прямо на льду реки Амур, часто просто топили в прорубях, но с этим не успевали управляться, и огромные кучи трупов росли у прорубей, дожидаясь своего времени, чтобы уйти под лед...

Население Николаевска состояло в то время в основном из ссыльных каторжан, сосланных за убийства и грабежи. Видимо, это и было причиной захвативших город самосудов. Неорганизованная толпа решала виновность того или иного лица. Часто какая-нибудь горластая баба, всех переорав, вела за собой толпу к своей цели, и начинался погром. Били, тащили, раздевали на ходу уже безмолвного и посиневшего человека.

Я тогда училась в четвертом классе гимназии. Однажды к нам пришла в сопровождении своей свиты атаманша Нина Лебедева. Все осмотрела, потребовала списки учениц и предложила устроить вечер с участием партизан. Четвертый класс она отнесла к числу «взрослых» и обязала всех прийти на вечер. Когда маме сказали об этом, она предложила мне не ходить, и я осталась дома. Когда я на другой день отправилась в гимназию, увидела, что классы опустели, и в них полный беспорядок. Классная дама спросила меня, почему я не приходила на вечер, и я сослалась на нездоровье. Тогда она меня обязала принести справку, поскольку накануне Лебедева вновь проверяла списки учениц и желала знать причину моего отсутствия. Пока я была одна в коридоре, ко мне подошла учительница и, убедившись, что вокруг никого нет, погладила меня по голове и сказала: «Как хорошо, что тебя не было! Но справку обязательно принеси...» Глаза ее и лицо были очень грустными. Позже я узнала, что на «вечере» все партизаны перепились, напоили девушек и порасхватали их по классам. Справку я представила. Наша семья висела на волоске. И я, и Митя прекрасно понимали, что в один из дней — не сегодня-завтра — нас могут ликвидировать.

Весной появились объявления об эвакуации населения. Как я уже писала, мама чуть не круглыми сутками выстаивала в очередях за пропуском, а мы с Димой были предоставлены сами себе. Мы уже не пели и не играли, а прислушивались к каждому шороху и стуку. Однажды к нам пожаловали трое вооруженных корейцев. Стучали в ворота, а мы затаились и молчали. Тогда они стали прикладами вышибать калитку, и пришлось открыть. Они потребовали мужскую обувь, но отцовские штиблеты на пуговицах им не понравились. Велели открыть хозяйскую половину, а когда я сказала, что ключей нет, сломали замок, но там оказалось шаром покати, одни стены. Зашли к нам, посмотрели на сундуки, попробовали вскрыть, расколотить — не получилось. Потребовали ключи, а их у меня не было, один вскинул винтовку, другой ударил по ней снизу вверх. Выстрел, но пуля уходит в потолок. Между корейцами завязывается борьба. Наконец все успокоились, а мне сказали, что зайдут завтра утром, и чтобы мы приготовили штиблеты на шнурках, а то всех постреляют. На наше счастье мы в тот вечер выехали из Николаевска. Выехали в чем были, бросили все, так как вещи могли привести нас к гибели.

Выезд из Николаевска со своими семьями девушек с 16-летнего возраста был запрещен. Они должны были идти тайгой вместе с партизанами. На мое счастье мне было всего 13 лет.

Мы поселились в местечке Гуга, состоявшем из трех небольших домиков и нескольких амбаров на сваях. В одном домике нас поселили вместе с четырьмя семьями. Все были с детьми один другого меньше. Самые старшие — я и моя подружка Глафира (потом ставшая женой моего брата Александра). Жили, деля последний кусок между собой. Хлебного пайка было недостаточно, а приварка никакого не было. Я видела, что мама отдает нам с Димой свой хлеб...

Однажды к нам в Гугу приехал Тряпицын со своей Ниной Лебедевой. Это был 23-летний паренек, хорошо сложенный, блондин с голубыми глазами, очень кроткими и добрыми. Я была поражена его видом, не хотела верить, что это тот самый Тряпицын, на совести которого столько безвинно погибших человеческих душ, слезы сирот, изуродованные трупы детей и женщин, замученных его сподвижниками. Нина Лебедева оказалась женщиной маленького роста, на вид лет 35, с большими синими глазами, всегда опущенными вниз и не глядящими на собеседника. Одета она была в облегающую блузку, короткую юбку поверх брюк, заправленных в сапоги с ботфортами, на голове черная широкополая шляпа.

На пригорке, где я обычно удила рыбу, стояла небольшая церквушка, где располагался фельдшер и принимал больных. Лебедева направилась в церковь и с помощью своей свиты запалила большой костер, в котором они сожгли все иконы. После чего атаманша отбыла на своем пароходе.

Иногда в Гугу приходили катера для ареста кого-то из жителей. Я из своего укрытия наблюдала за катером и людьми и все время боялась, что арестуют маму. Но чаша сия нас миновала. Я видела, как катер с арестованными выходил на середину Амгуни, и по воде отчетливо разносились голоса: «Прыгай! Уплывешь — твое счастье!» И человек бросался за борт, а катер плыл за ним, раздавались настигающие выстрелы винтовки...

Когда мы пекли хлеб, а это было чаще всего ночью в печах на берегу реки, когда все население спало, и луна яркой полосой пролегала поперек реки, мы с мамой нередко замечали что-то плывущее по Амгуни. Иногда темный предмет проплывал у самого берега и попадал в полосу лунного света, и мы видели, что это. Плыли женщины, дети и редко мужчины с обрезанными ушами, носами, с отрубленными пальцами, с резаными, колотыми штыковыми ранами. Хоронить их было запрещено. Население обязали отталкивать трупы от берега. Так они и плыли по течению в Николаевск к японцам, которые в ту пору уже заняли город.

Примерно в конце июня или начале августа все мы проснулись от крика. Крик шел от реки. Оказывается, у пристани стоял пароход с красными флагами, и оттуда нам кричали: «Молите Бога, люди, чтобы все хорошо кончилось! Мы партизаны из Сергиево-Михайловска, едем захватить Тряпицына!» Народ плакал и смеялся, кто-то стоял молча. А пароход уходил, и вот видна уже только его труба да дым от нее, вот уж ничего не стало видно. Только мы втроем стоим и не плачем, и не смеемся, ибо кто знает, чего нам еще ждать...

Вскорости появилась газета-летучка, совсем маленькая, в ней — только о действиях восставшей группы партизан во главе с Андреевым, об аресте и расстреле Тряпицына и Нины Лебедевой. Тряпицын жил на пароходе со своей охраной. Когда Андреев с восставшими приплыл к Керби, была ночь, и их к Тряпицыну не пускали. Тогда часовым крикнули: «Пропустите! Мы с важным сообщением, японцы подступают!» Тряпицын был взят в своей каюте, там же на него надели наручники. Он взглянул на свои руки и сказал: «Не от таких убегал!» Тогда ему сковали и ноги. При обыске была изъята фотокарточка Тряпицына, на которой его рукой было написано: «Нинке Лебедевой от бандита Яшки». Они были расстреляны. Их трупы лежали три дня, чтобы весь народ мог убедиться, что их действительно больше нет. В той же летучке было написано, что Тряпицын задумал оставить в живых только 35 человек своих приближенных, остальных вместе со своим отрядом уничтожить, потом с награбленным золотом через тайгу уйти в Благовещенск. После расстрела Тряпицына Андреев отбыл в Благовещенск и там был арестован. Вместо него прислали некоего Безднина. Вскоре после его приезда нас всех погрузили на баржу и отправили в Сергиево-Михайловск, где мы долго ждали дальнейших распоряжений.

Однажды ранним утром, когда нас окутал густой туман, такой непроницаемый, что, как я ни старалась что-то увидеть с борта, видела только вату тумана, мне показалось, что я слышу звук моторки. И с другой стороны тоже застучала моторка, но видно ничего не было. Но когда туман понемногу рассеялся, я увидела множество моторных лодок и катеров с пулеметами на носу. Японцы! Между беженцами началась паника. Тот, кто носил японские вещи, стал срывать их с себя и бросать в воду, но течения почти не было, и эти вещи не тонули, а лежали на тихой воде чуть-чуть покачиваясь. Японский офицер сказал: «Господа, успокойтесь! Мы вам ничего не сделаем, только довезем до Николаевска, чтобы вы на него теперь посмотрели». А партизанам предложил сдавать оружие и выходить на берег. Партизаны по одному выходили на берег, где уже стояли цепочкой японцы, принимавшие оружие. К нам на баржу поставили японских часовых. Между прочим, пока мы разговаривали, с верховьев показался пароход. Все заговорили, что это, наверно, Безднин. Японцы тоже заметили его и начали окружать. Тогда пароход повернул обратно. Нас действительно довезли до Николаевска и высадили на берег.

В городе торчали только печные трубы да два каменных здания, уцелевшие от пожара. Мы с мамой пришли к пепелищу нашей квартиры, молча постояли. Хотелось кушать. Неподалеку находились землянки, в которых ютились жители, спасшиеся от пожара в городе. Тут мы узнали, что наш хозяин жив и тоже живет в землянке. Для него наш приход оказался полной неожиданностью. Глаза его забегали, он растерялся. В его жилище я увидела все наши вещи, вплоть до посуды и шляпок. Я тихонько шепнула об этом маме, она ответила: «Вижу». Во мне все заклокотало, я спросила: «Каким образом у вас наши вещи, и где наша собака Фред?» Хозяин, заикаясь, ответил, что все вещи осетины поделили между собой, а Фред забрался на крышу и там сгорел, а вещи удалось вывезти в тайгу. Я долго смотрела на него с презрением, потом потребовала швейную машинку и две подушки. Сказала, в противном случае иду в полицию. Он беспрекословно отдал. Мама начала возражать, говоря, что все равно бы вещи сгорели. «Нет, мама, кто-то страдал, потеряв все, а кто-то наживался чужим горем».

На другой день все беженцы собрались на берегу, и японцы стали спрашивать, кто желает остаться в Николаевске и кто хочет выехать и куда. На мамину просьбу уехать в Читу ответили, что там власть другая, и предложили выбор: Хабаровск или Владивосток. Мы остановились на Владивостоке, хотя этот город ничего не сулил нам особенного.

В Николаевске нас посадили на пароход. Денег у нас не было, есть нечего, ехали с тоской на душе, сосало под ложечкой. В Хабаровске была пересадка на поезд. Желудок требовал пищи. Нахохлившись, сжавшись в комок, мы уныло молчали, не прося у мамы еды, знали, что у нее ничего больше нет. Однажды Дима вдруг спустился под сходни и увидел кошелек. В нем оказались японские сэны, примерно с рубль. На эти деньги мы прожили неделю. Прибыв во Владивосток, мы остановились на вокзале и жили там несколько дней, так как не знали, куда нас направят. В городе свирепствовала дизентерия, и я вскоре тяжко заболела и попала в больницу. Когда через две недели меня выписали, мама с Димой уже находились на Второй Речке. Первое время мы питались обедами из японской полевой кухни: в обед нам наливали полкотелка фасолевого супа на троих. Это на сутки.

Учиться я бросила в связи с тем, что не было средств. Мама устроила меня на курсы машинописи, которые я успешно закончила. Потом меня устроили гувернанткой в семью окружного лесничего. Они жили тогда в гостинице «Версаль» и столовались в его ресторане. В семье был один девятилетний мальчик, который нигде не учился и был страшно избалован. В мои обязанности входило встречать гостей, смотреть за Готей, стараться забавлять его, гулять с ним.

С приездом старшего брата Александра и его устройством в лесничество наша жизнь изменилась к лучшему. Он стал старшим объездчиком в Коппи и каждый месяц посылал нам деньги. Благодаря ему мы смогли арендовать домик с приусадебным участком. Жить стало легче. Александр Дмитриевич договорился с мамой, чтобы взять меня к себе, поскольку без хозяйки в доме плохо, и я оказалась в Коппи.

В 1925 году я вернулась к маме во Владивосток, а еще через год Шура женился, продал дом, уехал в Благовещенск к отцу и помогать нам перестал. Отец каждый месяц высылал по 50 рублей, но этого было мало. Мама пустила в одну комнату квартирантов, которые потом и столовались у нас. А в 1927 году и отец отказался нам помогать. Тогда я решила выехать к нему, так как не могла тут найти себе никакой работы. Попав к отцу, я поняла, что оказалась там совершенно лишней, а отступать-то некуда. Когда отец спросил, зачем я приехала, ответила: «Вы мне дали жизнь, вы должны и научить меня, как заработать себе на хлеб». Отец тогда помолчал, а потом сказал: «Я постараюсь сделать из тебя чертежника». Так началась моя подготовка к новой специальности.

Замуж я вышла по любви. Жизнь начиналась хорошо. Но тяжелая послеродовая травма надолго приковала меня к постели. Мужа забрали в армию, и я надолго потеряла с ним связь.

Приехав в Хабаровск в 1933 году, я продолжала болеть, но стала искать работу. Через два года встретилась с мужем. Отряд, в котором он служил, расформировали, и Яшу направили в Иркутск. Я поехала к нему. Яша из армии демобилизовался, хотя и его, и меня уговаривали, чтобы он остался служить дальше. Но я не хотела, чтобы он оставался на всю жизнь связанным и зависимым, здесь и была моя большая ошибка. Яша оставил армию. После этого мы устроились на работу в «Никельоловоразведку», он начальником топографической партии, я вычислителем. Работали на Шероловогорском руднике (станция Борзя).

В 1936 году в газетах появились заметки о том, чтобы поздно вечером и в одиночку не ходить без оружия, так как с китайской стороны пришли большие стаи волков. Когда рано утром мы выезжали на работу, то видели, что дорогу пересекает пара-другая волков. Возвращаясь на рудник по бездорожью пешком, я знала, что ребята опять будут умолкать и оглядываться по сторонам, прислушиваясь к собственным шагам, резко раздающимся по скованному морозом снегу в ночной тишине. Тогда я начинала петь, вспоминала веселые случаи из своей жизни и уверяла их, что волки могут напасть только на одного человека, а не на такую боевую ораву.

В 1937 году топографические работы в «Никельоловоразведке» были свернуты, штат распущен, и мы поступили на работу в Восточносибирское отделение аэрогеодезического предприятия в Иркутске. Яшу назначили на должность начальника партии. Я в это время опять тяжело заболела, часто попадала на больничную койку. В итоге врачебная комиссия запретила мне работать чертежником-топографом. Врачи предложили мне работу в женской консультации старшим регистратором. Но я твердо решила уехать. Захотелось в деревню, на свежий воздух, а кроме того, беспокоилась за судьбу мужа. Он стал выпивать. Его, когда он вернулся с очередных полевых работ, оставили при филиале заместителем главного инженера, и стал он приходить домой навеселе и поздно. Я поняла, что такая работа ответственного руководителя приведет его к печальному концу. Надо было оторвать его от этого коллектива, и я настояла на переводе его в Новосибирск.

1939 год, Новосибирск. Мама в городе, мы в районе. Работаю у мужа в партии кем придется: техником по учету, чертежником, конюхом, старшим рабочим. Часто болею, но не поддаюсь. Муж все время в поездках, лошади не успевают отдыхать. Но вот наступил и 1941 год.

Война. Завожу корову, кур, сажаю картофель, бахчу, обрабатываю все своими силами. Мужу некогда заниматься хозяйством, он все время в разъездах. Без коровы нельзя, так как мама тяжело больна, ей необходимо молоко, а его совершенно никто не продает. Молоком питаемся и тоже не продаем.

В 1948 году я похоронила мужа. Он умер от туберкулеза легких. Решила переехать к маме в Новосибирск. Здесь я была принята на работу в Западносибирский отдел госгеодезического надзора техником по учету. Работа была связана с картохранилищами и в основном с машинописью и делопроизводством. Оклад 600 рублей. Жилось тяжело. Мама все время болела. Лекарства, врачи, машины. В 1951 году похоронила маму и осталась с Адой (приемная дочь Нины Дмитриевны, 1942 г. р., живет в Новосибирске. — Прим. ред.) У постели умирающей мамы, через 15 лет, встретилась с Димой. Он рыдал, говоря: «Я не знал, что вы так живете, вы мне никогда не писали об этом, все писали, что живете хорошо! Простите меня!»

Дима с Галиной Иустиновной после этого очень много и щедро помогали мне. Я никогда этого не забуду, но уже никогда не смогу отплатить им тем же, и это меня очень огорчает. Вот разве что Ада, когда будет взрослой и твердо станет на ноги свои, не забудет этого и поможет мне чем-нибудь отблагодарить их. Но, если меня в живых не будет (Нина Дмитриевна умерла 7 августа 1999 года. С Адой Яковлевной семью Нагишкиных, которая живет в Москве, связывают очень теплые родственные отношения. — Прим. ред.), она не должна забыть, чем мы им обязаны.

В 1961 году я пошла на заслуженный отдых по старости. Любить жизнь я и теперь не перестаю. Что может быть прекраснее жизни? Пусть я угасаю, но я познала жизнь во всем ее совершенстве. Я любила и была любима. Не раз была на краю гибели, но зато после этого я чувствовала вновь свое рождение. Я с трепетом вдыхала в себя дуновение Жизни, я радовалась дневному свету, солнечному лучу, каждой букашке, каждой травинке, веселому щебету воробьев и ощущала, как поток жизненных сил вливался в меня. И так мне было хорошо и радостно...

Нина Дмитриевна Колесникова (Нагишкина). 1967.
Воспоминания предоставлены И. Д. Нагишкиным, сыном Д. Д. Нагишкина.
Фото из архива Хабаровского краевого краеведческого музея им. Н. И. Гродекова