Обложка и эпиграф — здесь. Глава первая — здесь. Предыдущая глава — здесь.

Уже более двух месяцев Илья подвизается в журналистике, и, как ни странно, дела у него идут не худо. Новые люди, новые отношения. В данный момент он даже уже приглашен на день рождения к одной своей редакторше из центральной газеты, Саше Моросовой, с которой он имеет наиболее тесные литературные контакты. Все отлично, но только Илюша довольно мрачен и стремительно напивается.

Какая идеальная семейная пара. Стоит только на них посмотреть, сидящих рядом, чтобы мелькнула догадка: не люди, пожалуй, они. Сидят, поют хором интеллигентские песни, раскачиваются в такт пению – двое как одно. Любви моей ты боялся зря. …И не просто качаются – согласно выписывают сложные траектории, глядят в основном друг на друга и лишь изредка – по сторонам, чтобы проверить эффект. Эффект потрясающий! Все в восторге от супругов Моросовых, все немного растроганы. Непроизвольным движением смаргиваешь слезу… Легкий призвук безумия разлит в интерьере. Очень уж напоминают певцы заводную сюрную игрушку.

И эта песня, которую они поют так согласно, – тоже что-то напоминает: мне было довольно видеть тебя, и мой сурок со мной. Сурок, перелицованный на женский лад? Речь, похоже, о чем-то, на чем вы немного зациклились, дорогая моя, о сурчине, а муж подпевает, качаясь: Не так я страшно… Вы поете о чем-то таком, что постоянно и очень болезненно помнит какой-то укол, о чем-то, во что был когда-то вбит гвоздь. Но не о стенке, конечно. Гвоздь, сочлененный с каким-то плащом. Плащ исчез – значит, спали покровы. Осталась загвоздка приятного воспоминания, что тоже неплохо. Но в стуке грядущих времен созревает событие. Событие – страшнее нет! Из стенки уже вырван гвоздь. То есть острота приятных воспоминаний притупляется, хотя след от гвоздя остается… Когда же и след от гвоздя исчез под кистью старого маляра, мне было довольно…

Как поют, как согласно раскачиваются, устремив в пустоту неподвижные линзы зрачков. Зацепились за что-то вверху и висят напрягаются. Нить плетут, играют – тик-так и ку-ку – сучат свою песню про гвоздь. А интересно бы знать – как там у них в глубинах души понимается эта вот кисть старого маляра? То ли как одряхление мужа – его инструмент из гвоздя превращается в мягкую кисть, которая ничего, кроме пустого раздражения уже не заслуживает? То ли это у самой Саши сурчина почему-то закрылась?

ПОДДЕРЖКА РОДИМОЙ СТИХИИ

Крепко сидит Моросова на своем стуле. И даже, присев, еще немножко поерзает, чтобы прижаться плотней, укорениться, найти самый живоносный контакт… Вот он! Теперь по ее позвоночнику, как-то особенно выгнутому, пойдет, как по капиллярам растения, вверх земная энергия роста. Сейчас все это пока что еще очень нежно и живо – майские клейкие листья, – но со временем, когда подгниет восприимчивость гузна, когда вместо тоненькой слизистой пленочки нарастет там подошвообразый мозоль, тогда уже – сколько ни ерзай, увы, не почувствуешь токов земными, не впадешь в беспокойство, не побегут мурашки по телу, не зацепишься взглядом за паутинку в углу, не повиснешь на ней, но – лишь будешь хлопать матовым глазом, да будут в тебе бултыхаться мутные волны ферментов от твоих пустых ерзаний. То есть, станешь молоть всякий вздор – не помня себя, продолжая бесформенной грудой ворочаться в кресле… и даже немного посучишь ногами. Но все равно не найдешь поддержки родимой стихии, раздраженно замолкнешь, заказав очередному автору очередную чушь. И только автор твой, сбитый тобою с толку, будет с удивлением поводить ноздрями и скорчит рожу. Что такое? Да как будто в углу завернутая в газету лежит куча дерьма.

О ТОМ, КАК ИЛЮША ВПЕРВЫЕ ПРИХОДИТ В РЕДАКЦИЮ

Нет, вы для начала напишите что-нибудь здесь. Надо посмотреть, как вы пишете. А то сразу командировка – вы ведь еще ничего в газеты не писали? – как-то так сразу… рискованно. Не расстраивайтесь, еще поездите. Надоест еще. Что же мне вам предложить?… Вот нам до зарезу надо интервью с академиком Ц-младшим. Сходите. До него, правда, не так-то легко добраться, но вы попытайтесь. Сходите? Ничего страшного, если и не получится. Бывает. Тогда придумаем что-то другое. А потом съездите и в Читу. У нас там, правда, есть собкор, но он присылает такие леденящие душу материалы, что… Только вот это, с академиком, не затягивайте. И постарайтесь похудожественней как-нибудь. Сумеете? Ну, договорились.

Стерва. Вот такой же вот точно взгляд у щуки – неподвижный, с жемчужным отливом, безжалостный. Это ведь деликатная форма отказа – попробуй отлови этого академика. Сумеете? Долго глядя друг другу в глаза, танцуем змеиный танец познания сущности – кто кого? Все же надо попробовать написать ей эту ерунду. Доказать ей… А есть что-то завораживающее в таком взгляде – кокетство или интерес к герою собственного очерка? – подманывает. Договорились, – сказала Саша и уткнулась в исчерканный текст, давая понять, что занята.

В ПОИСКАХ МИЛОГО

Беседа с Ц-младшим вышла довольно удачной. Когда Моросова прочла материал, она даже руки потерла: очень мило. Мы с вами поладим. Давайте-ка вот напишите об… Так Илюша начал писать о том и об этом. Все довольно успешно. Вкладывает свои любимые мысли в какие-то проходные писульки, а Моросова эти его мысли аккуратно вычеркивает – редактирует: все это очень хорошо, но зачем уж так углубляться? Понимаете, надо, чтобы все было просто и мило. Милота нам нужна – вы старайтесь найти во всем элемент милого, чтобы это было… Ну, во всяком случае, этот кусок мы уберем. Не надо никакой тяжеловесности. Этого не любят. Понимаете, это газета. Вы побольше почитайте, как у нас пишут. Посмотрите подшивки и валяйте. А слог у вас раскованный – это хорошо.

Ну а что! Писать раз в неделю статейку на 30-40 рублей… Меня не убудет, а полторы сотни на дороге не валяются. В конце концов, чем это хуже сторожевой будки? Там я привязан, а здесь хоть какое-то движение, мозги жиром не заплывут. И уже все-таки статус. По крайней мере, не буду привлекать внимания противоречием между лицом и профессией. А то – ну как можно так жить? Ходишь дома в вечных скотинах, носишь по городу груз своей деклассированности в виде рваного пальто – так что каждый милиционер останавливает, проверяет документы. Что случилось-то, собственно? Да ничего, просто, ты знаешь, парень, взгляд у тебя такой, как будто бы уже все… Больше ничего от блюстителя взглядов невозможно добиться – он все сказал, сформулировал точно. Но, черт побери, чем же я хуже других наполняющих город? Глупее их? Менее образован? Что за чепуха! Преуспевающий однокашник, встреченный Ильей в институте Ц-младшего, оказался все тем же ублюдком, что был в университете. Только еще характерная сонная тупость в лице проявилась и что-то мычит о поездке в Швейцарию – на симпозиум. Ну а ты как? Да вот сигареты кончились… Ты не добавишь мне десять копеек? Надоела такая вонючая жизнь. Ну привет – надо в сторожку бежатъ, охранять мифическую социалистическую собственность. Как пес на подстилке у двери…

Слушай, Илюша, кончай прибедняться. Ты, как видно, уже и к нытью пристрастился. Тешишь каких-то ублюдков в себе этим нытьем. Тебя ведь давно уже выталкивает из твоей сторожильни, как пробку. Непонятно даже, как ты до сих пор держался. Все было против, все шло к тому, чтобы уйти, – новые замыслы, новые возможности. И болезни твои – от застоя, и стычки с начальством, и скандалы с женой. Пора прекращать, а ты вцепился во что-то там в глубине и никак не хочешь отпустить. Что за гнилая сладость убожества?! Или скажешь – рок?..

КОТОРЫЙ ТЫ ДОЛЖЕН ЛЮБИТЬ

Ты должен спать на стульях, укрываясь пропахшим чужим потом ватником. Ты должен выслушивать брань ворюг-хозяйственников и плебейское хамство высоких чинов от народного образования: эй, сбегай-ка… Простужаться и болеть, не имея теплой одежды, сидеть на сквозняке, проверяя фиктивные пропуска, чтоб только не орал и был тобою доволен какой-нибудь администратор, молодость свою проведший в сталинских лагерях – в качестве охранника. Ты сам этого хочешь, ты сам отказался от золоченой клетки с электронным сортиром, никто тебя не понуждал, ты хотел быть свободен, жить не по лжи, и получил себе мнимую жизнь для калек, сторожевую богадельню, которой, может, и не существует на самом деле. Ты вошел в нее, как в песню советского композитора, как в протокол закрытого партийного собрания, и затерялся там. И тебе там легко, и тебя там не видно, как смысла в запутанном сне на рассвете.

Кто-то очень большой, очень важный, великий и строгий посылает тебя в дальний путь. А куда – ты не знаешь. Иди, я тебя не оставлю, всюду буду рядом с тобой, помогу тебе сделать, что нужно. То, что должен ты сделать – для меня. Но тебе еще рано знать, что ты должен. Я и сам еще точно не знаю, что ты найдешь, когда будешь на месте. Но ты сам узнаешь то место, как только придешь на него. И почувствуешь – что надо сделать. Иди, я с тобой… И вот я иду. Мне встречаются разные люди и звери, я разговариваю с ними, но вижу, что это – не то. Прохожу через разные местности. Ощущение: вот, вот оно, но, приглядевшись, видишь – не то. И уже устаешь – что за глупость? Чего я ищу? Хочется бросить все, потянуться, проснуться, но – вдруг строгий голос: Илюша, иди! Я иду. И, наконец, на опушке леса, у загона, окруженного частоколом, понимаю, что должен все бросить. Радость: вот оно, это место, и вот оно – то, что я должен. Все бросить! Не искать больше – я все нашел и все понял. За этим меня посылал мой патрон. И я слышу в себе его радость: да-да, ты нашел, это – то, я доволен. Теперь посмотри, что из этого выйдет, что ты искал. Из загона выходят трое. Это женщины в юбках и кожаных куртках. Они курят и смачно плюют, и смеются. Но у них нет ни лиц, ни ног, и ладони рук не торчат из пустых рукавов. Ужас в сердце и волосы дыбом: наконец-то случается то, чего ты заранее так ужасался… Я пытаюсь бежать, но – не мои эти ватные ноги. Ликованье пославшего во мне: нет, брат, не уйдешь – теперь ты попался. Ты искал и нашел – молодец – я доволен тобой. Между тем женщины в кожанках уже приблизились, охватили меня, раздели, обмазали дерьмом, с непристойными прибаутками посадили на кол. Сами сбросили куртки, юбки – всё! – остались совсем невидимы, украсили мнимые кудри венками, хохочут, поют, водят вокруг хоровод – паренье венков в пустоте. Непонятно, что это – наказание, или такой у них ритуал? Пославший заходится в смехе: се праздник, мой друг, награда искателю, именины души… Я послал тебя сделать такое, чтобы можно бы было тебя наказать, а не сделал бы – все равно бы пришлось заплатить – за то, что не сделал. Так что лучше уж сделать – неважно что! – самому. Из любви к моей правде. Чтобы я мог тебя наказать хоть за видимость дела. Невидимые девушки одна за другой набрасывают венки на мой колом стоящий от ужаса член…

МЫ, КАЖЕТСЯ, СНОВА НА ДНЕ РОЖДЕНИЯ?

На трезвую голову и не поймешь, о каком таком венке говорил в минуту затмения? Венок, который повесила Саша на гвоздь сталинизма. И что это за цветы собрала она для своего венка на аллеях ВДНХ? Ах да, это ей разрешило невидимое начальство, которое и меня постоянно куда-то ведет и толкает. Бог-палач, обитающий в тесных застенках семей… А родители любят наказывать и наказывают тебя. Вот я и прилепился к жене – единственно приемлемой женщине для социального расстриги. Она меня гнетет, заменяет мне давление социума, чтобы я не лопнул от самодовольства. Побойся Бога, Илюша, как можно… Размазан соплей под любыми каблуком. Вот вам коацерватные капли моего образа. Не нравлюсь? Тогда подкрепите меня вином, а то я расклеюсь.

Пусть его уведет кто-нибудь, он же бредит. Илюша, нельзя так – что же ты разбросал свою душу по полу, липнешь ко всем, не отделяешь себя от других? Но Илюша не слышит, он ощущает сейчас окружающее как часть себя, как нечто, ему полностью подчиненное, как свою руку, мысль или слово – то, с чем не нужно чиниться, чего не стоит стесняться… Можно совершать любые нелепости, ибо все для него сообразно в одном: моя жизнь не кусок, не отрезок, она бесконечна. Я воплощаю собою всех, я продолжение наших отцов, и царь Петр, и Пушкин оживают во мне, они говорят из меня. Я продолжение их дел и ошибок. Я и есть их дела и ошибки. Они мной продолжают их совершать, и я их считаю своими. Все мы здесь – грех отцов, который они в нас искупают. И мы рождены стать подвигом их искупления…

Вот так эгоистически бредит Илья, портит всем настроение праздника. Ты, брат, видать, считаешь себя борцом за социальную справедливость, но только тебе здесь не митинг. Тебе снится сон наяву, ну так пойди и приляг. А то ненормально, когда посторонние видят чужие сны. На лицах брезгливость – не так уж приятно осязать Илюшину душу, вышедшую наружу, объявившую, усвоившую за границей своего тела всех окружающих – убери лапы! Она больна, Илюшина душа, и легко опьяняется. И хочет участия, ибо жалость – елей. Протрезвев, он и не вспомнит эти свои сны, а если их кто-то Илюше расскажет, он будет очень переживать.

НО ИНАЧЕ ОТНОСИТСЯ К ЭТОМУ САША МОРОСОВА

Она вся напряглась, слушая Ильины рассусоливания, и чуть не облизывается. Она впитывает в себя эту расплесканную душу, и брызги души (может быть, просто слюни) капельками застыли на Сашиных ресницах. В этом пьяном Илюшином бреду Саше что-то такое почудилось – она ведь тоже пьяна, распоясалась, раскинула щупы своей души, развесила уши, их души перемешались, сплелись, и не существует вокруг ничего – только этот журнальный столик, за которым они символически уединились, на который выложили свои кишки – ради знакомства и для лучшего взаимопонимания.

Но все равно Илюшины терзания Саше не очень понятны. Правда, она уже написала статью о таких, как Илюша. И получила противоречивую гору писем в ответ на эту статью. Но теперь она готовит новые материалы на эту же тему… Она хочет во всем разобраться, дабы донести правду до читателей. Берет интервью у известных писателей, ученых – что они думают о людях, которые не работают по специальности? Не являются ли они нарушителями конституционных прав и диалектически вытекающих из этих прав обязанностей? Кто они – психи или тунеядцы? – такая дилемма. Писатели отвечают уклончиво – тема-то скользкая, а гласность пока не объявлена. Интересно, что скажет Илья, когда протрезвеет?

Да я просто хотел разобраться. Понять, что с вами происходит? Почему мы работаем над одним, а в результате получаем что-то совершенно другое. Ведь произносятся красивые слова и совершаются ужасные дела. И все фальшиво насквозь, когда все, наоборот, должно быть прекрасно. Что происходит? Понять это невозможно, если ты адаптирован к условиям нашей жизни. Адаптированность есть растворенность в действительности. Это – когда нет никаких проблем. У меня их и не было. Чтоб понять, надо было выйти из игры и посмотреть со стороны на все это. Я сам хотел разлада с миром, несмотря на опасность прослыть сумасшедшим.

Красиво звучит, но мы должны с полной отчетливостью понять, что все Илюшины объяснения насчет того, чего он хотел добиться, уходя из подающих надежды учеников в бородатые дворники, не выдерживают критики. И, пожалуй, вообще не имеют никакого смысла. Это очень хорошо, конечно, – жить не по лжи, не участвовать в глупости, понимать окружающий мир, читать умные книжки, писать никому не нужные трактаты, прикасаться к подлинному бытию и так далее. И все же возьмем на себя смелость утверждать, что ни о чем таком он не думал, когда плюнул на свою аспирантуру. Ведь если вспомнить и разобраться…

КТО ЗА НАС В ТИХИЙ ЧАС ПРИНИМАЕТ РЕШЕНЬЕ

Легкая влюбленность в Фаину, к которой взбираешься на второй этаж по водосточной трубе, когда мама уснет. Вяло текущая подготовка к экзаменам в аспирантуру, разговоры русских (а больше еврейских) мальчиков о Боге, с которым скорей надо что-то решать. Вся жизнь, о которой еще ничего и не знаешь, лежит впереди, словно чистое поле, а ты остановился у камня, читаешь: налево пойдешь – себя потеряешь, направо – коня… Что предпочесть – открытые ворота банальной карьеры или смутную неизвестность соседнего домоуправления?

Илюша уверен, что когда в духоте июльских ночей, насыщенных комариным зудением и аллергией, он принимал это перевернувшее всю его жизнь решение, дело не обошлось без трех незнакомцев, с которыми столкнулся он некогда в пустыне. Нет, в те ночи они не явились в московской квартире, окутанные плащом осязаемой тьмы, не сели на кровать, не ободряли, не успокаивали. Они присутствовали только в мыслях на заднем плане сознания – как уверенность: что бы ты ни сделал, все будет правильно. Мы поможем тебе, мы повсюду будем с тобой, мы тебя будем вести. И в бреду ночном я плюнул на представлявшиеся возможности и стал тем, чем я стал.

Хорошо. Однако ведь тебе не потребовалось молчаливое поощрение Тройки, ты о ней еще ничего и не знал, когда в свое время решал, выбрать ли тебе истфак или попытать свои силы на мехмате? Но я, собственно, тогда ничего и не решал, а только с напряжением ждал будущего, в котором само все должно было разрешиться. Не решал, а представлял себя студентом, вспоминающим из своего настоящего тот день, когда я, взволнованный и почти что в панике, выбираю всю ночь напролет между историей и математикой. А решилось все как-то само собой – не помню – в бреду и как будто без моего ведома. Точно это была какая-то необходимость… И вот я уже студент-историк. И это уже необходимость – вроде той, что ведет из детского сада в школу. Впрочем, и тогда, во время дневного сна моего последнего дня в детсаду, я, помню, тоже лежал и мечтал, чтобы поскорей миновало ненужное, пустое и томительное время тихого часа… И вот я уже школьник и свысока думаю о том моменте, когда я лежу и мечтаю о школе, – вот сейчас. Ужасно то, что еще тогда, в тихий час мне смутно подумалось, что так можно всю жизнь пропустить, думая о том, что я подумаю, когда уже буду… А что я подумаю, когда буду умирать, о том тихом часе, который сейчас? Вот почти этой мысли я испугался в последний детсадовский день, хотя ничего еще толком не знал о смерти. Да и сейчас не знаю. Но мысль эта – заочно преследовала меня и в школе и позже. И теперь преследует, и мешает мне жить по-людски. Потому что в сравнении с ней все мысли об аспирантурах и социальных положениях кажутся мелкими и неуместными.

Это томление тихого часа бывает в зазоре, в затишье перед серьезной переменой, и я стремлюсь избавиться от этих пустых кусков времени, упрятать их в сон, ибо они слишком тягостны мне. Они полны мыслей о судьбе и о смерти – о чем-то, от меня все равно независимом, о том, что я все равно, так или иначе, приму. Приму решение быть тем-то и тем-то и заниматься вот этим-то. Теперь я уже знаю, что бред, в который я погружаюсь, и есть мой способ принятия решения. Не логическое взвешивание, в котором тебя все равно обвесят, а принятие внутренностями той судьбы, которая тебя ожидает.

ОПЯТЬ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Очень хорошо. Вот теперь проясняется, почему ты так беспокоен сейчас. Ты сейчас что-то решаешь, весь перемазанный жидким калом своей бессознанки. Сидишь, так сказать, между двух стульев и гадишь – да еще на глазах незнакомых людей. На что ты решаешься, что решаешь сейчас? Впрочем, что, собственно, можно решать, глядя в глаза женщине, которая выпытывает твою подноготную?

Видите ли, я шел на это с гордо поднятой головой и с сознанием значительности своего поступка. Огромного значения не только для меня, но и даже – для всех. И мне это было легко. Были колебания, но я все же знал, что так легче, что это по совести. А иначе бы я себя заел и жить бы не смог. Но там, в глубине, где всякий может на тебя плюнуть, где ничтожество тобой помыкает, как хочет, я, честно говорю, я растлился. Мне захотелось назад. Не нести эту тяжесть на себе, вырваться, смело смотреть в глаза людям. Ибо я оказался слаб, я стал смотреть на себя и на свою жизнь глазами подонков, которые кругом изо всех сил хапали и считали меня сумасшедшим – оттого, что я не делаю того же. Да я же буквально сумасшедший. У меня есть семья, и я паразит в ней. Моя жена ходит в обносках. У меня растет сын, и я не могу дать ему надлежащего образования. И он станет похож на меня, и некому будет замолвить за него словечко. Или, может быть, так надо? Но я задыхаюсь в этих условиях. И не знаю, что делать. Надо бы хапнуть, а я не могу и винюсь перед кем-то, кто говорит мне: да ты просто не способен это сделать. Ты вообще никчемный, неспособный человек. Бездарь. Вот как раз ты и есть ничтожество. Пусть. Но я не могу жить, как животное. Никак не могу и болею. И становлюсь желчен, невыносим для людей. Раздавленный червь на дороге. Лежу с перебитым позвоночником на больничной койке и, умирая, гнусно ругаю все, на чем свет стоит. И жену, и себя, и друзей, а самому стыдно. И жалко себя и всех их. Вот я сейчас что такое, и вот до чего я дожил. А все эти ахи – горы, любовь, жизнь, потерявшая смысл среди мутных долин, – все это сантименты. Это все результат моей развращенности… Я плоть от плоти этого общества, и я хотел изменитъ и себя, и его. И чем же?! Самосовершенствованием! Дикость. Что я и что оно? Оно молох ужасных размеров, а я одинокая вошь в тифозном бреду и с оторванными лапками. Силюсь его укусить, попить крови, но не добраться до глиняных ног.

ИГРА В МАЛЬВИНУ

Зря, очень жаль, что Илюша дает слабинку в отношениях с Сашей. Неуместно – нашел где расслабиться – нашел, перед кем… Конечно, все это понятно – недостаток участия дома, вечный стресс, все на нервах, вот и захмелел. Но Моросова… Нет, Илюш, все же надо хотя бы немножечко понимать людей, она же ведь крейзи, она же совсем собой не владеет, не помнит, что говорила минуту назад, у нее же душа перенаселена, и каждая лярва этой души, толкаясь локтями, рвется вперед, к микрофону: что-нибудь вякнуть… Себя же не слушает чукча-писатель, за свои слова не отвечает: я так сказала? – да что вы… естественно, это сказал в ней кто-то другой – тот, кто был в ее голове полминуты назад. А эта не знает не помнит, не слышала, что там произнес предыдущий оратор.

Саша серьезно больна. Вот и сейчас, например, она вдруг увидела в Илье деревянного мальчика с длинным пронырливым носом – Буратино. Он человек из низов, с самой улицы. Обжег себе крылышки правда, но это и к лучшему – меньше будет трепыхаться. И довольно понятлив – за месяц так расписался, как будто всю жизнь ничего другого не делал, но его, конечно, нужно еще малость подучить и направить на истину… Вскоре уже вступит в силу любимая моросовская игра – игра Мальвины – школить уличного мальчишку.

Илюша, ты будешь слушаться куклу Мальвину, хорошую девочку, которая знает, как надо воспитывать глупеньких деревянных мальчиков. Приготовься, у нее целый ряд ритуалов и правил, требующих неукоснительного соблюдения, как то: снимать обувь при входе, не сутулиться, двигаться только по струнке, сидеть очень прямо и руки на стол, не чавкать, не сопеть, без разрешения ничего не трогать, мыть руки с мылом, писать только мило, и так далее. Главное, не дай Бог, никакой физиологии. Если же это не выполнишь – ужас! Ты не просто ошибся, но посягнул на лучшие чувства. Ты оскорбил ее так, что теперь не отмоешься. Ты самое святое, самое драгоценное походя растоптал. Обдаст такой стужей, что сразу поймешь: ты мерзкий, никчемный, невоспитанный, гадкий. Ты пожимаешь плечами? Но ведь она уже извлекла из тебя, как из флейты, заветное чувство вины. Изматывающее ощущение: мама тобой недовольна… И ты не находишь себе места – сам себя готов посадить во тьму под замок, лишить сладкого, высечь, чтобы только вновь сделаться умненьким-благоразумненьким, почувствовать, что ты прощен.

МЫ РОЖДЕНЫ, ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ

Эта страсть перековки дерева в золото, слепая жажда наставничества всю жизнь преследует Сашу, как рок. Она и журналисткой-то стала потому, то внутри у нее сидит какой-то учитель народа – строгий, всегда готовый помочь, но и резко одернуть, если потребуется. Не случайно же она в своей газете подвизается в отделе коммунистического воспитания. С самого детства Саша играет в Мальвину из сказки «Золотой ключик», но всерьез мальвиний синдром у нее обострился и вышел наружу где-то на рубеже восьмидесятых годов, когда она вдруг ни с того ни с сего написала статейку о том, что у нас наступил коммунизм. По недосмотру статейку даже опубликовали, и тут Саша совсем распоясалась: стала называть главного редактора папой Карло, распределила и остальные роли – Пьеро, Буратино, пуделя Артемона… На собрании заявила, что они теперь хозяева кукольного театра, значит, надо играть еще лучше. Самым бдительным оказался парторг Артамонов, которого она в глаза звала не иначе, как Пуделем, и даже всерьез пыталась заставить служить. Он и сдал ее в психбольницу.

Послушайте, милая Мальвина, а вам не приходило в голову, что мы и действительно сейчас самым реальнейшим образом живем при коммунизме? Нет, я не шучу, а у меня уже несколько лет такое ощущение. Коммунизм наступил, только мы его не узнаем, ждем небесных знамений. Построили и все никак не решимся признать, что давно все готово. Остается только покрасить и сдать государству. Разве это не чудо, что мне платят деньги за то, что я приду на работу, сяду с книгой и развиваю свои духовные задатки? Чудо. А ведь вам так и расписывали. Только предупреждали зарвавшихся: мол, это вовсе не значит, что совсем не надо будет работать. Нет, вы приходите на завод, делаете несколько заклепок в охотку, а остальное время идет на саморазвитие, самовыражение, повышение культурного уровня… И что же – приходим, делаем несколько заклепок для вида, а остальное время ждем открытия винного магазина, стоим культурно в очереди, беседуя на отвлеченные темы. И, наконец, прекрасный обряд на троих – импровизированное богослужение свободно собравшихся людей. Строгие лица, идущий по кругу граненый сосуд, истовый хруст огурца – маленькой тыквы наивного пророка Ионы. Иконописная нарочитость заводского двора под шатром молчаливого неба.

КОГДА ЖЕ И СЛЕД ОТ ГВОЗДЯ ИСЧЕЗ…

Администрация сама заглотила крючок с наживкой из собственных басен, загипнотизировала себя своей же пропагандой, уснула в седьмой день, шевеля густыми бровями. И ей привиделся призрак во сне – призрак коммунизма, который вытеснил всякую реальность с глаз долой, превратил ее в бессознанку явлений теневой экономики. Впрочем, теперь, когда началась перестройка, о циклотимических симптомах болезни нашего общества можно прочесть во всех газетах, мы же лучше рассмотрим мальвинический бред Саши Моросовой. Он нам приоткроет провал глубины несказанной…

Саша помешалась на сказке, в которой речь идет ни много ни мало, как о достижении Царства Божьего на земле, о пресуществлении заржавевшего общества в чистое золото социальной гармонии и справедливости. Но для любой трансмутации, согласно тайным учениям, нужен посредник – эликсир мудрецов, философский камень, медикамент… И вот, благородный старик папа Карло вырезает из полена куклу – выводит в реторте еще не познавших себя социальных движений, новую силу – пролетариат. Далее, вступив в союз с мягкотелыми куклами Пьеро и Мальвиной (интеллигенция), а также и с армией в лице пуделя Артемона, Буратино борется с темными силами самодержавного аргуса – Карабаса Барабаса. Оперирует больное общество, ловко орудуя философским штыком деревянного носа.

Но вот и заканчивается героическое хождение по мукам маленьких человечков – гражданская война за обладание ключиком власти. И что же? Поскольку победили куклы, их небесной мечтой оказался кукольный театр – раёк. Притом характерно, что в этом прекрасном райке должны идти пьесы только о куклах. Более того, по мысли Толстого, там будет разыгрываться всегда одна и та же комедия «Золотой ключик», где куклы будут к тому же играть сами себя. И не только играть себя, но – жить по законам педагогической мистерии становления нового мира, – по законам, согласно которым древний змий кусает свой хвост: каждый энный спектакль содержится в эн минус первом и содержит своим элементом – эн плюс единицу. Таким образом, замкнутая на себя история кукольных страстей будет не просто повторяться, но повторяться в себе, уходя в глубины грядущих времен. А глубины эти мыслятся как серия дискретностей – каждое новое время вставлено в предыдущее, подобно матрешкам… Циклическое однообразие этих глубин бездонно и намертво сковано искушающим зовом судьбы. Как призрак витает над призрачной бездной неслышное эхо: ку-ку… Витает, от себя и в себе отражаясь… – Эхо ку-ку, зазвучавшее раньше, чем появилось яйцо, из которого только должна еще выпорхнуть птица, которая…

…МОГИЛЕ НАПИСАЛ: У ПОПА БЫЛА…

Пьесы для преставлений в матрешках райков, как известно, пишет мечтатель Пьеро. Это такая добрая душа, такой недотепа, он так жаждет страданий, что просто хочется доставить ему удовольствие – пнуть его – исключительно из одного только чувства гуманности. Его все и пинают, кто не ленив, и этот опыт безвинного страдальца он воплощает в своих произведениях. То есть каждое новое поколение кукол, овладевшее светлым райком, начинает, согласно Пьеро, с провоцирующего нытья, для оправдания которого на сцене нужны побои. Или – что является обратной стороной той же самой медали – добрый старик папа Карло, становясь во главе театральной администрации, фатально превращается в кровожадного Карабаса, мучителя кукол, которые, впрочем, от него именно мучений и ждут. Ждут для того, чтоб по ходу действия начать перестраиваться, искать внутри прежнего новый раек с прежним сценарием порчи, подмены, подавления, поиска, обретения… Сказка показывает механизм передачи традиции в череде поколений, принципиальную схему транслятора кодов судьбы.

И наконец, возьмем на себя смелость увидеть, что сказочка эта есть театр теней души русского человека. В каждом из нас есть голоса и Пьеро, и Мальвины, и Дуремара, и прочих. И в Илюше это все есть, и в Саше. Но только в каждом из нас превалирует что-то одно – в зависимости от привычной констелляции характеров привычного твоего окружения. Вот Саша, например, опять Артамонова вчера Пуделем обмальвинила – потому что он рук не помыл после туалета. Просто с языка соскочило: ах, Пудель, вы Пудель несчастный, вы же в общественном месте. Неужели вам трудно после того, как вы брались за всякую гадость, вымыть руки? Брякнула так, что сама не успела опомниться. Жаль, боюсь, как бы опять не пришлось лечиться. Какое-то несоответствие между тем, чего хочешь, и тем, что получается. Хочется, чтобы всем было хорошо, а получается как-то не так. Хочется все бросить, но ведь – я журналистка, я не могу не писать. И я должна писать для газеты, а не просто так, для себя. И я должна искать новые темы, поднимать интересные проблемы, но… Вы думаете, я хотела изобразить этих не работающих по специальности людей потребителями? Да нет же – это меня Артамонов поправил, иначе бы не прошло. А теперь он еще хочет, чтобы я сделала интервью с каким-нибудь героем труда, который осудит их как тунеядцев. Я пока что сопротивляюсь, но понимаете, если не я – так ведь это же все равно отдадут сделать другому, и будет только хуже…

РУССКИЙ ГЕРМЕС С БОРОДОЮ ИВАНА СУСАНИНА

После больницы в Сашиной душе остался страх: как бы опять не сорваться. Она уже старается не заходить слишком далеко в отстаивании своих убеждений. У нее вырос орган для снятия пугающих обстоятельств с повестки дня – чуть только почует знакомый восторг, симптом болезни, сразу инстинктивно назад, чтобы не было хуже. Разговоры вроде ведет все в том же боевитом духе – мы это так не оставим, разберемся, поможем, – но между словами проглядывает: все уже пущено на самотек, она у себя за спиной уже согласилась с Пуделем. И раздражается из-за этого предчувствуемого, но еще не ставшего для нее реальностью соглашения, злится на вас, продолжающего считать, что раз она подняла эту тему, значит, будет стоять на своем.

Давайте прекратим этот разговор, – выражает она, наконец, свое кредо. – В конце концов, дело журналиста только привлечь внимание к явлению, а остальное – вне его компетенции. В результате она только привлекает к различным событиям внимание компетентных органов. Заводит ничего не подозревающего человека в лабиринт и бросает его там на произвол Минотавра.

НАКОНЕЦ УЖЕ, ГОСТИ РАСХОДЯТСЯ

Уверяю вас, ничего, кроме карательных санкций, этот ваш «Портрет потребителя в маске духовности», эта ваша статейка, не вызовет. Вы чего хотите добиться – перековки их на стройках алхимии? Саша висит на руке у трезвеющего Ильи, они приотстали… Да нет, ничего не хочу. Прекрати. Фу, какая я сегодня пьяная! А ты стихи любишь? Хочешь, я тебе почитаю стихи? Свои! И, не дожидаясь ответа, остановилась. Илья в панике – ощущает присутствие сосредоточенной музы. В свете ночных фонарей он поймал водянисто-восторженный взгляд ее выпученных глаз. Губы напряжены, и слова, выдавливаемые совместным напором брюшных мышц на диафрагму, звучат глухо, утробно. Стихи очень вычурные. Лирическая героиня – маленькая девочка, в страхе мечущаяся по каким-то темным дворам в поисках выхода. Ее преследует страшный мужчина с большой бородой. Он маг, в руках у него пылающий кактус. Этим кактусом он превращает женщин в марионеток. Бежать некуда, и девочка зарывается в неприятно пахнущую мусорную кучу. Маг подходит, сует в кучу кактус, начинается тление… В дыму каким-то обратным ходом времени куча постепенно превращается в продукты, которые позавчера были привезены в магазин, куплены и съедены потребителями. Дальнейшая судьба восстановленных проектов: машина задом пятится к подъезду, и черным ходом грузчики выносят колбасы, вина, овощи, сыры под дружное жужжанье желтых мух. И я, завороженная, слежу за жаром кактуса, пылающего в сердце. Горю. Мотор гудит, выбрасывая газы… И вот – машина тронулась и повезла продукты назад, на базу… Конец цитаты. Завершается стих мольбой о пощаде, обращенной к жестокому гулагу, забравшему в свои руки женскую волю – не надо, мол, манипулировать мною. В последних строчках проскальзывает угроза сорвать тяжелый запор на двери заднего хода и убежать. Очень длинное стихотворение – немного путаное, но честное.

Илью начал пробирать морозец. Саша, где ты? – позвал Павел Моросов. Вот всегда он так – немного ревнует. Ты ведь не знаешь еще – он у меня хоть и в органах служит, а совсем мещанин. Это надо как-то изменить, чтобы он стал более понимающим. Как ты думаешь, что можно сделать? Может, дать ему палок двадцать, тогда он поймет… Из мужской солидарности Илюша вступился за мужа: по-моему, ты его немножечко провоцируешь быть ревнивцем. Он достаточно добрый и мягкий человек, а ты хочешь сделать из него Карабаса – что-то вроде твоего мага. Ты недовольна тем, что он недостаточно маг, а скорее Пьеро… Продолжать эту скользкую тему Илюша не смог, ибо Саша вдруг положила голову ему на плечо. Так ненавязчиво… Мда. Ничего не оставалось, как только по-братски клюнуть ее в бровь. Она ответила: ты сегодня весь в черном и в белой рубашке – это для меня, я это оценила… Пришлось еще раз поцеловать ее. Разговаривать не хотелось. Хотелось скорее домой. Пролетали минуты. Пустые автобусы не останавливались… Наутро она превратилась в похмельный синдром. Не мог думать о ней без тоски, без болезненного спазма в семенниках. Ну зачем я ее поцеловал? Дал надежду, а теперь надо что-то делать. Объясняться, изображать какие-то чувства… Подобных терзаний давно у него не было – Боже мой, неужели нельзя было как-то свести все на нет? Не звонить больше ей? Нет, как-то глупо… Теперь уж придется идти до конца. Попался, дурачок. ДАЛЕЕ: Глава шестая >>


Comments are closed.

Версия для печати