Обложка и эпиграф — здесь. Глава первая — здесь. Предыдущая глава — здесь.

Глава седьмая рассматривает малозаметные жесты, при помощи которых люди общаются. Главным образом – грызутся. Они говорят одно, а за словами просвечивает нечто такое, что можно объяснить только как взаимоотношения волков в стае. Иные литераторы, правда, стараются гуманизировать волчьи повадки, но это явная подтасовка – как бы ни были человечны взаимоотношения волков, нельзя забывать о значении волчьей грызни. А идеализация волка есть лишь оправдание волчьей природы человека.

Боже, опять все сгорело, опять в холодильнике тухлятиной воняет… Ну а чего можно ждать от людей, которые своей бездарной суетой довели все до полной разрухи? Марата Абрамовна, вы же – что ни начнете делать, все портите. Было хоть раз иначе? Нет. У вас же ужас перед всем полноценным. Вы даже пуговицу не можете на нужное место пришить. Вы как будто боитесь, что, если вы сделаете что-либо как следует – не пролив, не испортив, – вас обязательно высекут. Да вы сами себе наказание, вы сами себя ежедневно сечете, только не замечаете… Или вы этим, наоборот, упиваетесь? И требуете только: еще, еще… Вы же меня специально подначиваете, чтобы я на вас орал. Вы специально делаете только то, что я не могу выносить. Вам мало предметов, вы и меня хотите испортить, сломать, поймать в сети вашей уродской наследственности. – Осторожно, Илья! – Что осторожно, какой осторожно, если она от меня именно этого крика и добивается? Типичная психология неудачника – начать дело, разбудить демонов, раздразнить их донельзя, а после ждать – когда они тебе башку откусят… У вашего отца самые, наверно, звездные часы были, когда он ночами ждал ареста. Он со своими дружками и в революцию-то наверно, играл ради таких вот острых ощущений. Потому они и дали позднее себя перерезать, как скот. Это же клиническая картина: они совместными усилиями к бойне вели, создавая такое государство и выбирая в начальство такого мясника, у которого рука не дрогнет…

ТАК ИЛЬЯ НАКЛИКАЛ НА СЕБЯ ГНЕВ ПРЕДКОВ ЖЕНЫ

Вы думаете, они ничего не знали, не видели, когда крушили все барьеры-запреты? Не замечали хотя бы краешком ума, к чему дело идет? Он, видите ли, в подполье гражданской войны крошил капусту для пиршества светлого будущего. Он все только в бреду мечтал. И его, видите ли, никогда никакая ни в чем даже тень сомнения не посетила. И он до последнего свято верил во что-то… Это когда люди жрали друг друга, и когда его капуста уже вся прокисла до нестерпимого смрада. Нет, они знали, чуяли, не могли не знать в глубине своих потрохов, чего можно ждать от нашего демоса-богоносца. И ради того, чтобы накормить своих же собственных бесов, ради банального самоубийства своего придурковатого естества, они разбудили бесов народа, подстрекали его покончить с собой. Но народ-то всякую капусту иностранных теорий проквасит на свой лад и вкус.

Понятно, что эти занудные рассуждения о беспорядках на кухне или о том, например, что Фаина пытается повторить судьбу матери, выгнавшей мужа, – все эти объявления в лицо, от которых Марата начинает блеять, а Фаина свирепеет, – все это делалось для того, чтобы их как-то поддеть. Наш кухонный борец за социальную справедливость получал немало удовольствий от такого недопустимого поведения больной и надорванной части своей души. Ну и Фаина, конечно, ходит, всем видом показывая: мне наплевать на тебя, скотина. Громко разговаривает с Маратой о том, что надо дать объявление на разъезд, демонстративно звонит Бублику, а Саньке говорит: видишь, твой отец ничего не хочет для нас сделать. Он, видишь ли, занят. Строит из себя работягу, а на самом деле нахлебник, обманщик и садист. В общем, она всячески вызывает меня на скандалы…

Нет, это ты сам развязываешь скандалы, а тебе лишь подыгрывают. Но если даже тебя провоцируют – почему отвечаешь? У вас у всех трухлявые корни. У вас души поражены чесоткой, и, скандаля, вы их сладострастно чешете. Расчесываете до крови, до болячек, до язв… Тебе, может быть, кажется, что ты самостоятелен, обособлен, а ведь на деле-то это не так – вы с Фаиной одно. И претензии, которые ты к ней имеешь, это скорее претензии к себе самому. Тебе что-то невыносимо в ней, ты скандалишь, а ведь скандалишь с собой, себя хочешь переменить. Поэтому и резок с ней так, как не можешь быть разок ни с кем другим. Спрашиваешь с себя, себя пытаясь переменить, и переносишь спрос на нее. Потому что ты ей во всем соответствуешь. И, желая изменить что-то в себе, автоматически начинаешь менять нечто в ней. Видно, надеешься, что перемена в ней и тебя переменит. Тебя уже нет, а есть система отношений и связей, установившихся между вами.

СОБСТВЕННО, ЭТО И ЕСТЬ СЕМЬЯ

С тех пор, как Илья занялся журналистикой, положение в его семье приобрело катастрофический характер. Это даже на первый взгляд необъяснимо – ведь вроде бы раньше скандалы имели причиной нищенское социальное положение, а сейчас все налаживается… Но вот поди ж ты: поняв, к чему дело клонится, Фаина совсем озверела. Она теперь больше даже не впускает Илью в свою комнату и все только дуется, и шипит, и болезненно морщится. А Илья уже видеть этих ужимок не может. Закрылся у себя, пытается что-то писать и читать. Но не получается. Загнав его в угол, Фаина победно ходит мимо, нарочито громко топает и напевает что-то. Специально так ходит, задерживается у двери секундою больше, чем следует. Все время ожидаешь: вот сейчас войдет, и ты должен будешь ей что-то сказать. Готовишься, а она проходит мимо. И ты некоторое время еще думаешь о ней… Но как только начинаешь забываться, она опять прошла мимо. Нарочито громко! Вот опять задержалась у двери и… прошла. Нет, это черт знает что. Я не хочу о ней думать. Меня оскорбляет то, что приходится о ней думать все время. Ожидать чего-то от нее. Ожидать примирения. Я же как раз напротив хочу разрыва, хочу успокоения. Хочу забыть о ней. О, если б она не вызывала меня на скандал своими хождениями…

А может быть, так просто кажется, что она топает и задерживается? Может, как раз наоборот – это ты фиксируешь внимание на каждом шорохе? Может, ты все придумываешь – потому что тебе просто хочется думать о ней? Ты не можешь не думать, потому что она твоя душа, зажившая независимо от тебя. И ты прислушиваешься к ее движениям, ибо это твои движения, ибо это ты движешься там, громко топая и задерживаясь на мгновение у двери. Возбуждая тебя, там, за дверью, движется твое желание держать себя в напряжении. И ты со страхом прислушиваешься к тому, что еще новенького тебе преподнесет твоя душа, какую подлянку построит, чем заставит болеть?

Вот вошла, наконец, разозленная тем, что Илья не идет на обострение: ты не мог бы кашлять потише? Ты что, не понимаешь, что своим кашлем всех будишь? Раскашлялся… И ожидает ответа. Вполне естественно было бы дать ей сейчас по роже. Она ведь за этим пришла – поскандалить.

ПОЧЕМУ ВСЕ ЖЕ ТАК ПОЛУЧАЕТСЯ?

Но от Ильи в последнее время скандала как раз очень трудно добиться. Вкусив иной жизни, он понял, что все в семье надо как-то менять. Эти нездоровые отношения, которые у нас с ней сложились, – результат того, что я вел жалкую жизнь отщепенца. Взрослый – пытался смотреть по-детски на жизнь, пытался подвести ее под наивные идеи, которые не соответствуют действительному положению дел. И жизнь мне мстила за это, загоняла в тупик. Я в нем задыхался и поэтому все брюзжал, раздражал Фаину, подтачивал свои корни. Теперь все это надо менять. И не только профессию. Самому надо меняться. Стараться быть вежливым, человечным, отзывчивым.

Короче говоря, после общения с Моросовой Илья как-то сник – сделался вял, старается сглаживать острые углы, все больше сидит дома – потому что работа такая и нужен покой. Ни в коем случае не хочет делать больно Фаине – зачем превозноситься за счет ее слез? А Фаина, не видя привычного противодействия, все больше и больше входит во вкус, пользуется его вялостью: эге, да так даже очень можно жить. Над ним, оказывается, очень можно измываться… Впрочем, уверен, она так не думает – просто по привычке зовет Илью на скандалы, а он, упорствуя в своей покорности, позволяет ей над собой изощряться, ибо хочет, чтобы ей было хорошо. Она увидит, какой я покладистый, и все поймет. Ошибка! Фаина ничего не хочет понимать, а просто прикладывает усилие, чтобы Илюшу расшевелить. А он все упорствует. А она все ходит под дверью, и морщится, и беседует с Бубликом. И так изо дня в день. И все чаще Илья у себя замечает какой-то озноб, растепление под ложечкой, голова слегка дергается…

УПУСТИЛ ТЫ ПРОЦЕСС – НА НЕВРОЗ ПОШЛО ДЕЛО

Я уже не выдерживаю, я на грани. Я, кажется, сам серьезно заболел. Ты прости меня за все – я страшно перед тобой виноват, но не отворачивайся, не злись. Мне же немного и надо – хоть какую-то ласку. Дай же мне отдохнуть хоть чуть-чуть. Меня замучила такая жизнь, я боюсь сорваться… Ну куда мне идти, к кому, кроме тебя? И ответ: нет, это кошмар какой-то! Да понимаешь ли ты, что мне надоели твои причитания. Мне противно все, что с тобой связано, – как ты ешь, как ты ходишь. Я ненавижу тебя.

ТЫ МЕНЕ СОВСЕМ НЕ ЖАЛЕЕШЬ…

Да ты пойми – я болен, я умираю, а тебе это не только безразлично, – это приводит тебя в ярость. Ты готова меня добить в этот момент – как будто бы я специально болею, чтобы досадить тебе. Поверь мне – нет. Ты ведь меня совершенно не чувствуешь и сама толкаешь в болезнь. Ведь тебе только стоит приласкать меня сейчас, и все – я твой, ты меня покоришь и сможешь на мне хоть воду возить. Потому что я сейчас затравленный запуганный маленький мальчик, который в благодарность за одно только ласковое слово готов сделать для тебя все, что угодно. Я избит, я болен, но пойду для тебя на край света. А ты мне палкой по роже, по глазам, по самым больным местам. Да с расчетцем, чтобы побольней было, чтоб заорал от боли. Потому что садистка. Ты меня добиваешь.

Тебе, скотина, нельзя волю давать. Пока тебя бьешь – ты еще ничего. А как только перестанешь… Ты же готов на шею сесть. Так что давай прекращай свои истерики. Ничего страшного с тобой не происходит. Люди не такое выносили, и – ничего. Расплакался. Я к тебе нормально отношусь. Просто мне не интересны твои истерики. Оставь их при себе… Если надо горчишник поставить, поставлю. Только не лезь ко мне с выяснениями отношений. Я устала – спать хочу. Плохо себя чувствую. Давай я тебя завтра выслушаю, а сегодня – надоел. Все, я спать иду, не мешай…

ТАК ЗАЧЕМ ЖЕ ТОГДА ПРИХОДИЛА?

А потому, что почувствовала, как ты, сидя в своем углу, ожидаешь ее прихода, как медленно тлеет твоя душа, готовая вспыхнуть от первого же дуновения. Услышала твою напряженную затаенность ожидания и ответила ей. Ты недоволен собой, тебе плохо, ты манил ее. И вот – приманил. Для чего? Чтобы как-то себя успокоить, разрядиться, начать опять подавлять ее, превратить, как Моросову, в куклу. Ведь ты давишь ее даже своими слезами, даже в слезах твоих тот же напор, то же жалкое желание – обуздать, подчинить себе… Но Фаина уже вышла из-под твоего контроля, она перестала зависеть от тебя и на все твои попытки давить реагирует гибко – оставляет ни с чем: я тебя завтра выслушаю, а сегодня – надоел. Ты ждал ее, чтобы она выдавила прыщ твоего смирения, а она его только пощупала, разбередила боль и ушла – не созрел еще, мол… Ушла, вся сияя, с расправленной грудью, а ты посинел от досады.

ВСЕ ПОТОНУЛО В ВОЛНАХ АСТАРТИЗМА, ТОБОЮ РАЗБУЖЕННОГО

Но ведь Илья и сам себе тоже ужасно не нравится – что-то просто зудит в душе, сам себе ненавистен, скотина. Как бы там Фаина сейчас ни была независима от Ильи, между ними есть тесная связь – его недовольство собой идет рука об руку с недовольством Фаины Илюшей. Это отнюдь не метафора – то, что он поселил в нее ту часть души, которая начинает зудеть, когда Илья пытается что-то в жизни менять. Ведь раньше, предаваясь ветру и потоку, будучи доволен своим деклассированным положением, Илья был собою доволен. И Фаина им – тоже. А потом он начал меняться. Стал вспоминать об отце – что он скажет, если узнает, как я здесь… Стал думать о том, как дальше быть с Санькой. Стал раздражаться, дергаться и ныть по пустякам. Перемены эти чутко зафиксировала Фаина и начала помаленьку Илюше подыгрывать – скандалить, помогать ему в его недовольстве. И чем дальше, тем больше – так он постепенно превратился в скотину-истерика. Прежняя жизнь показалась несносным кошмаром, а нынешняя складывается еще хуже. Перемена уже сделалась реальностью, но Илюша не рад ей – Фаина совсем озверела. Она, скажем так, – яростный символ недовольства Ильи журналистикой.

Но нельзя уже ничего изменить, вернуться назад. Мешает что-то. Какое-то беспокойство и тяжесть на сердце, камень в мочевом пузыре Илюшиной души, скребущее новообразование вроде тех забавных глиняных фигурок, которые в последнее время с большим подъемом лепит из глины Фаина в своей мастерской. Одна из них (подарок автору настоящей истории) изображает собой такое мускулистое на коротких ножках животное с тупым выражением морды. Можно подумать, что это бык мясной породы, если бы торс его не потягивался так сладостно и упруго, если бы в башке его не было чего-то хищного, и щеки его не топорщились, как у запасливого хомяка. А нос – он напоминает то ли перевернутую ионическую колонну, то ли женскую матку, переходящую в фаллопиевы трубы бровей. Удивительный нос – восприимчивый орган. И губы, если смотреть на них снизу, имеют пугающую форму неотвратимо надвигающегося поцелуя. Горошины глаз таращатся бесстыдным желанием – ни тени ума и сомнения – вот сейчас замыслит: я хочу. Все винтообразно и ассиметрично – похотливо, изысканно, смачно. Не усомнишься в праве зверюги вести себя столь бесстыдно настойчиво – ни на что иное он и не годен: воплощенная похоть…

СИМВОЛ ИЛЮШИНОЙ ДУШИ – ФАЙКИН АВТОПОРТРЕТ

Трудно представить себе лучшее изображение ее животной природы. Стремление к социальному совершенству, доведенное до все позабывшей страсти. Только это мычание: я хочу. Чаю воплощения снов Вера Павловны. Точно так же когда-то Фаина вырывала ласки у Илюши, впавшего в сварливое состояние, – головой вперед просачивалась между отталкивающими руками, висла на шее, смеялась и плакала: ну поцелуй, а то я умру, ну погладь, обними – ты же сам этого хочешь, скорее, скорее… Воет, скулит, как собачка, пока, наконец, не устанешь быть хмурым, не пожмешь плечами, не погладишь ее по головке. Тогда радости нету предела – и прыжки, и ужимки. Волевая женщина – умеет вырвать победу зубами… Это потому, что ты сам жаждал ее победы, поощрял ее зверский напор. Ну а что еще поощрять? – ведь она животное, ничего человеческого в ней нет. Живешь, как с дикой пантерой в доме, но ведь когда-то она должна взбеситься – глаза нальются кровью, зубы оскалятся… Берегись, она тебя доведет до беды…

И уже довела. Но сама-то как при этом страдает – бесом мучима. А бес этот – ты. Ты вселился в нее, сделал частью своей души, распустил ее, превратил в животное. Все на инстинктах, никаких человеческих разговоров, никаких светлых снов Веры Павловны об алюминиевых зданиях. Что была твоя жизнь с ней, когда ты ее под себя приноравливал? Только трах – сексуальная магия. Возбуждал, лечил, успокаивал трахом. Ты фашист и скотина, истерик и зверь. Ты достоин ее нынешнего поведения. Она тебе целиком соответствует. И разве не ты это чудище, которое она теперь лепит в разных вариантах? Ты и есть эта тупомычащая похоть. Получай в ответ теперь то, что сам и посеял, скотина.

Так или иначе – возвращаться назад уже поздно, и Илья как бы даже против своей воли делает шаг за шагом на роковом для него пути. Он все же решил написать статейку о человеческом факторе, заказанную ему Моросовой. И вот пришел в одно учреждение поговорить с социологом Поциковским. Здесь, в коридоре, он и наткнулся на Дашу Ахохову, но об этом поздней.

ГОВОРИТ ПОЦИКОВСКИЙ:

– Сейчас в наибольшей степени беспокоит то серьезное противоречие, которое мы наблюдаем в жизни современной семьи. Именно – связанное с рождением и воспитанием детей. С одной стороны, мы очень хорошо понимаем – и об этом знают социологи, демографы, об этом знают многие люди, – что дети занимают все больше внимания в нашей жизни. Семья настолько ориентирована на детей, что многие считают – это важнейшая сторона семейной жизни, основной мотив, по которому создается семья, и мы не должны жалеть никаких затрат, чтобы наши дети выросли полноценными людьми. Недаром некоторые социологи называют современную семью детоцентричной. Но противоречие состоит в том, что, прекрасно отдавая себе отчет в том, что наша семейная жизнь посвящена счастью и благу ребенка, на практике мы создаем весьма серьезную для его благополучия и полноценного воспитания угрозу.

Сказано очень внушительно. А ведь сказано только лишь то, что уже содержалось в Илюшином вопросе: почему, хоть мы и стараемся воспитать порядочного человека, на деле нередко получается все наоборот? Но эта ясная и совершенно банальная мысль у Поциковского вдруг разбухла, как ноги больного водянкой, потеряла форму, потрескалась; лопнула и потекла, как мозги наркомана. Не понимаю, как можно что-то помыслить такими мозгами, что ими можно вымыслить? Не мозги, а болото, наполненное всяким дерьмом, битым стеклом и ржавыми гвоздями. И как выбраться? – тонешь, захлебываешься, прешь напролом – лишь бы на твердое место. И напарываешься на стеклышки, и ранишь мозги, и дерьмо в них въедается вместе с занозами.

УЧИТЕСЬ СМОТРЕТЬ НА СЕМЬЮ ГЛАЗАМИ РЕБЕНКА

Надувшись, как шар-резонатор, в котором пульсирует голос глубокой озабоченности судьбами подрастающего поколения, доктор Поциковский воплощал собой статуарную важность углубленного понимания всех насущных проблем… Но вдруг он начал съезжать на такие капризные, недовольные и раздраженные интонации, что Илюша подумал: совсем как ребенок. Притом же и речь пошла о другом. И стала глаже, осмысленней…

Мы должны научиться строить наши отношения так, чтобы смотреть и на жизнь в семье, и на счастье ребенка не только нашими, но – и глазами детей, которые становятся все более и более думающими, размышляющими, все более ответственно относящимися к жизни. И хочу всем дать очень важный совет – учиться смотреть на семью глазами ребенка.

Видимо, это и есть открытие Поциковского в социологии – смотреть на семью глазами ребенка. Господствующая мысль, идущая из глубин существа этого округло-пухлого человечка с голосом избалованного мальчика. Все дальнейшие Илюшины вопросы он переводил на эту свою точку зрения капризного ребенка и топил в словесах, призывающих к тому, чтобы все задумались над вопросом: можно ли сделать что-то такое, чтобы он более комфортабельно и счастливо чувствовал себя в семье? Было совершенно ясно, что за этими социологическим терзаниями ребенка стоит страстное желание: надо все так изменить, чтобы лично ему, Поциковскому, жилось еще лучше. И этому служит игра в социологию. – Задумайтесь над вопросом о том, всегда ли ваше поведение приводит к благу вашего ребенка? И нельзя ли сделать что-нибудь такое, чтобы более успешно подготовить его к сложностям будущей жизни?

ИТАК, ПОЧЕМУ ХОТЯТ ВЫРАСТИТЬ СОЛЬ ЗЕМЛИ, А ПОЛУЧАЕТСЯ – СЛИЗЬ?

Надо только понять, каким образом это его детское «я хочу жить еще комфортабельней» сопрягается с невозможностью выражаться сколько-нибудь вразумительно? Что, в конце концов, значит для взрослого ребенка желание жить комфортабельно? Здесь, скорее всего речь идет о том, чтобы жизнь соответствовала самым коренным его детским установкам. Чтобы все, чего ни захочешь, получалось как-то само собой, чтобы милые его сердцу представления, которые он вынес из недр своего воспитания, воплощались в полной мере в материи общества. Чтобы жизнь других людей складывалась, как я хочу, а не наоборот. Чтобы меня поставили на такое место, где это будет возможно. Чтобы эти массовидные явления подходили под мои теории… Ведь теории ваших докторов философии суть отражения привычных и родных семейных структур – моих структур моего воспитания. А иначе – почему бы их так страстно защищали? Все, что не впитано мной с молоком матери, – неправильно. И значит, этого быть не должно в природе. Потому что противоречит правилам игры, разученным в детстве.

Поциковского в детстве очень избаловали, и он решил остаться младенцем до лысых седин. Чтобы остаться ребенком и чтобы выпросить у жизни побольше, он готов претерпеть многое. Вы даже можете меня иногда наказывать, если я буду плохо себя вести или скажу что-нибудь не то. Но я не скажу, я же знаю, что мальчик должен быть умненький-благоразумненький. Дети становятся все более думающими и ответственно относящимися к жизни. Я ни за что не буду смотреть на то, что мне запрещено, никогда не посмею подумать крамольную мысль. А если и закатится какая – уж я сумею размазать ее, как, какашку по стенке унитаза. Только я должен (и буду) жить комфортабельно.

Закрадывается подозрение, что он не один такой капризный, упрямый и злобный ребенок, играющий в игрушки массовидных явлений. Приходит прямо-таки гераклитовская мысль, что миром правит младенец, играющий в шашки. В куклы, в солдатики…

НЕ СЛИШКОМ ЛИ МНОГО НА СЕБЯ БЕРЕШЬ?

Надо признаться, что эти ночные мысли нагнали на меня состояние восторженной эйфории. Сердце мое колотилось, и я не мог надышаться прокуренным воздухом комнаты – под ложечкой чувствовалось особенно приятное растепление, и особенно сильный озноб колотил меня в эту ночь. Как будто я понял что-то ужасно важное о себе. То, что давно смутно знал, чем давно уже жил – всегда. И вот вдруг сейчас это тайное знание вышло наружу. Это как если бы я болел какой-то серьезной болезнью, которая подтачивала мои силы, давала себя чувствовать тяжким беспокойством. Но вот она названа – случилось то, чего я так ужасался, и меня трясет от радостного облегчения, надежды на излечение.

Хотя, в общем, причем тут надежда? Просто из сивого бреда Поциковского Илюша извлек смутную мысль для своей статьи. Не то чтобы это было что-то такое особенно умное и глубокое. Просто в нем самом оно касалось чего-то очень важного и болезненного. И он счел: значит, важного всем. Теперь это надо бы прояснить, зафиксировать. Но сперва дать созреть, довести до ума. В первую очередь успокоиться. Он оделся и вышел на воздух.

Ночь, когда уже начинает светать. Огромная мощеная площадь. Дома по ее краям скрываются как бы в тумане. Угадывается мощная, классических форм, но совершенно несоразмерная человеку архитектура. Я пересекаю эту бесконечную площадь. Я виден издалека – со спины и сверху. Маленькая темная фигурка, затерянная в массе пустого пространства. Иду с огромным трудом – это видно даже издали, – как будто придавлен тяжелой ношей. И в душе ощущение тяжести – горблюсь… И вдруг – как пулей сражен пониманием: я бессмертен! Как же я раньше в этом мог сомневаться?! Восхитительная уверенность! Ноша спадает, я расправляю плечи, делаю глубокий вздох…

КАКОЕ СЧАСТЬЕ – Я ДРУГОЙ ЧЕЛОВЕК

Наутро Илюша проснулся с таким ощущением, будто весь мир у него под ногами, сам черт ему не брат, и жизнь складывается так, что некуда лучше. Глотнул слюну – нет, горло вроде бы не болит. Хорошо! Теперь в первую очередь поскорее поесть и садиться работать – написать сегодня эту статейку, чтобы к вечеру быть свободным, встретиться с Дарьей. Вчера после встречи с Поциковским он ее проводил домой и, кажется, наконец-то, держался с нею как должно – был вмеру брутален, немного циничен, но нежен. Она растерялась: ты набрасываешься… Да-да, набрасываешься, как собака на кость. Лижешься! Всю меня облизал. Прекрати немедленно. Оставь. А, да оставь мое ухо. Думаешь, очень приятно? И не дави на меня… Все это, конечно, со смешком, иронично, но – по-детски трогательно. Отталкивает, но поддается, а Илья вместо того, чтобы ей говорить комплименты, целуется в уши. Так гораздо доходчивей. И Даша начала ему отвечать.

И сегодня еще ощущение странных ее поцелуев отвлекало Илюшу от мыслей о деле, не давало сосредоточиться, раздражало краешек рта. Это было вовсе не то, что тогда, на берегу моря. Там было спешное утоление боли, а сейчас… Илья кривит губы, отгоняя навязчивое воспоминание о вчерашнем ее трепете, когда он, целуя ее, ловил себя на странной догадке: я не только в себе ощущаю свои поцелуи, но ощущаю свои поцелуи в ней… Это как если бы он ощущал свои поцелуи ее губами, ее телом. Ему передавались ее ощущения, непохожие на его собственные, и он старался усилить их, ее ощущения, сделать их более острыми в себе, эти женские чувства, переплести их со своими мужскими, слить воедино, заставить зазвучать их какой-то новой гармонией и передать опять ей, чтобы снова вернуть себе в новом обличьи усиленным эхом ее стонов.

НУ ТЫ ВИРТУОЗ!

Над этой фразочкой, сказанной сразу же после того, как Дарья очнулась и поспешно высвободилась из Илюшиных объятий, он размышляет сейчас очень болезненно. Что-то не то. Сомнительные какие-то восторги. Хотя, в общем, ведь все это было? В этих сомненьях Илюша забылся и все еще не приступал к своей статейке. Тянул время – что-то мешало ему ухватить и выразить на бумаге те мысли, которые так воодушевили его вчера. Как сформулировать и привести их в порядок? Пожалуй, в той бесформенной массе и не было никакой особенной мысли, было только настроение. Нечто весьма куцее, сводящееся к тому, что у избалованного ребенка не может быть никакого человеческого фактора, кроме страха наказания.

Тоже мне философ выискался – открытие сделал. Лучше бы на себя посмотрел – отцу не писал с тех самых пор, как начал в газетах подвизаться. А он ведь волнуется там, думает: что и как у тебе там, Илюшенька? Не болеешь ли ты, хорошо ли кушаешь? Настрочил бы письмишко – как там у тебе? А то ведь как будет опять неприятно и горько получить от него разобиженную записочку: ты мене совсем позабыл! – несвоевременно в полете твоих эйфорий.

И ведь правда почти позабыл, старался забыть, чтобы писать без помех, не думать о том, как он на это посмотрит. Да и что, действительно, скажут такие, как твой отец, старики в ответ на твои незрелые рассуждения о взрослых детях, сидящих по специально для них устроенным игровым учреждениям? Скажут: не залупайся, неблагодарный, за тебе жизнь покладали, чтоб ты был и здоров и счастлив, а ты забываешь о том, что для тебе сделано. В церковном Писании сказано: помни отца своего… Ну ничего, у тебе тоже растет сын, и ты тоже скоро состаришься. Вот тогда мене вспомнишь…

Грозится и вспомнил Писание. А что же это вы, Иван Лукич, ничего не говорили насчет церковного писания Илюше в детстве? То есть какой там «не говорили»? – говорили, что все это гадость, хотя и помнили об этом Писании всю жизнь. Считали, наверное, что знать ребенку о том, что сказано в этом Писании, вредно. Оберегали, как от матерщины. И вдруг вам пожалуйста! Неужели и впрямь времена изменились? Неужели же это вдруг стало для нас безопасно? И даже это стало вдруг средством пробудить совесть в сыне.

И ПРАВДА – КАК РАЗ ПРОБУДИЛ

В душе как-то тянет – что-то недоброе. Как будто опять заболеваешь. Не можешь выдавить из себя ни единой разумной строки. Чего-то не хватает. В чем я не прав? Лучше плюнуть, писать что попало – первое, что на ум залетит. Не следить за собой… Но – напишешь что-то во тьме сознания, потом перечитаешь и не можешь понять, имеет ли смысл то, что написано? Почему слова связываются не так, как хотелось бы, а в какие-то бессмысленные блоки, означающие все что угодно, но только не то, что нужно. А что «то» – неизвестно. Вычеркиваешь, начинаешь ставить другие слова – смысл ползет и становится только темнее. Как будто бы в какую-то ловушку попал, где слово двусмысленно и не газетно. Подыскиваешь, как бы это выразиться поопределенней, и получается вовсе крамола: из-за того, что предыдущие поколения советских людей морили, как тараканов, в обществе выработались психологические механизмы самокастрации – получен особый штамм возбудителя детской болезни Поциковского. Но ведь это, опять-таки, односторонне – уж тогда надо обнаруживать причины и смысл этой травли народа, а кто же хотя бы упоминание о подобных вещах Илюше позволит?

Нет, надо было вчера еще все написать, без всяких сомнений и обиняков, пока было горячо, – на авось. Сегодня я уже ослаб, а авось – это когда действительно все удается. Забывается страх, и ты прешь напролом, потому что чувствуешь себя сильным и удачливым. И некому тебя наказать, некому подставить ножку – ты один, и свободен, и счастлив… Но всегда – даже в этой радости подстерегает страх, как удар: ты зарвался, смотри будь скромнее, будь перстью земной, слишком много радуешься, это до добра не доводит, скрои-ка кислую рожу, не к лицу тебе радость, ты должен жить трудно, все через силу, сжав зубы, со скрипом и болью. Болей! И никаких авось – безоглядных движений удачи – семь раз отмерь и не режь, от сомнений пусть выступит пот на висках. Что это такое за труд, если ты всего достигаешь шутя? Твой хлеб должен быть тяжел, как булыжник, и черств – чтоб, кусая его, ты ломал себе зубы. Тогда только ты ощутишь всю подноготную подлинность жизни и познаешь ее глубину.

Вот подлость. Размышляя об этом на вершине удачи, не дойдя до нее двух шагов, чувствуешь слабость и разочарование, подмешанные к радости. А назавтра, пожалуй, опять заболеешь, получив скрипучее письмо от отца…

КАКОЙ У ВАС ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ СЫН!

Эх, Илья, Илья, ведь отцу так мало надо – ему надо, чтобы у тебя была крыша над головой, чтобы было что кушать, чтобы было начальство довольно, чтобы ты отвечал отцу любовью и памятью.

Но послушайте, ведь отец требует от меня той любви и той памяти, которую ему внушили «суседи» в ежедневных ритуальных беседах патриархального общежития. Не любви моей ему надо, а душевного комфорта на лавке среди стариков – чтобы они ему говорили, какой у него солидный заботливый сын. Одобрение общества ему нужно, и он этим измучил меня. Он подкрадывается ко мне тихой сапой, чтобы сесть на шею моему будущему, моим надеждам. Он с детства измучил меня слезами своего недовольства: что люди скажуть… И ведь требует чистой формы. Проформы, что я хорошо жив и здоров. Для соседей. И они эту форму наполняют своим содержанием, ненавистным мне: молодец, Илья, ты хорошо устроился в жизни. Как в гнездышке. Так и надо. А хорошо получаешь? Не жалуюсь…

Но я же все равно понимаю любовь и память не так, как они. Ведь это же все шелуха. Жертва, которую я приношу с неохотой. Ну неужели же я не люблю и не помню отца? Да я каждую минуту о нем думаю. Каждая минута его во мне – мука воспоминания. Ему этого не объяснишь, невозможно – ибо я наполняю память о нем таким содержанием, которое – все целиком против него. Я борюсь с ним, и боюсь за него, и, конечно, проигрываю. Он всегда говорил мне: не суйся, не выставляйся, береги здоровье. Но именно этим он меня губит сейчас, когда во мне меня удерживает. Удерживает от настоящей жизни, от любого поступка. Удерживает тем, что, когда я хочу сделать что-то противное его воле, я начинаю болеть, засыпать, быть плаксивым, безвольным, нерешительным. Боюсь ошибиться. И всякая ошибка вдруг вырастает до размеров горы. Что за ерунда?!

Но руки дрожат, забываешь, что хочешь сказать, забываешь себя и теряешь все. Ибо нечто там, в глубине, мой отец, может разгневаться и лишить меня всего. Лишить меня радости. И уже лишил, потому что он хотел бы, чтоб я был всегда счастлив и радостен, и жестоко наказывал за ошибки – так что я в самой радости делал ошибку, боясь его наказания, и навлекал на себя его гнев, – навлекал уже своей нерешительностью, которой он от меня так хотел – чтобы иметь возможность погневаться и убить мою радость своим скрипучим голосом ненавистного мне морального наставления. Но еще более невыносимы, чем пустая мораль, были для меня его слезы обиды. Они и теперь еще преследуют меня в душной ночи червивого счастья.

ЧЕГО ЖЕ ТЫ ХОЧЕШЬ ОТ МЕНЯ, ПАПОЧКА?

Не пишется. Ну что теперь делать? Играть мелодию своей неудачи на флейте? Четыре печальные ноты, которые Илья повторяет часами, варьируя всячески – соль, ля, си-бемоль, до… И на душе становится горько-сладостно и спокойно. Нога на ногу, спина чуть-чуть сгорблена – флейтистка с античного рельефа. Странно, но кашель, когда играешь, как будто успокаивается. И горло перестает болеть…

Кстати отметим, что именно на этой мелодии прекратилось когда-то Илюшино обучение музыке. Это когда милиционер, ухаживавший за его учительницей, спросил, продолжает ли Илюшин отец бить маму? Илья с тех пор вдруг скукожился внутренне, и ни побои, ни крики уже не могли заставить его пойти в музыкальную школу. И он уже ничего не мог с тех пор сыграть, кроме первого такта дурацкой польки, которую играл на том уроке: там-тарарам-там, там, там… И все. Три ноты – ре, фа, ми. Он и теперь почему-то постоянно воспроизводит эту фразу, где бы ни увидел клавиши. Но никогда не возьмет ноту соль, с которой начинается следующий такт в этой пьеске. Не помнит, не знает, что там должна быть соль. И все пытается подобрать дальше, начиная с ми. И, конечно, у него ничего не получается. Он и тогда, на уроке, начал с ми, и учительница сказала: неправильно, а милиционер спросил: как фамилия? Слепнев? Известная личность… И больше уже Илья не играл.

Боже мой, да ведь я же все время играю эту польку на флейте, только – протяжно и в другой тональности, чтобы самому не узнать ее. Чтобы не знать, что все время нарушаю запрет милиционера, а значит – отца. Ведь я дерзостно выхожу за пределы трех нот и играю все-таки соль, но – как до. И какое счастье тянуть это до, наслаждаясь его запредельным запретным звучанием.

О, УДОБОПРЕСТУПНАЯ ФЛЕЙТА!

Встал, слоняешься из угла в угол – телевизор что ли посмотреть? Все не то. Куда улетучилось вчерашнее настроение? Закрылись горизонты. Как в тумане – не видишь вперед ни на шаг. Тягостные воспоминания… Ничего, я возьму себя в руки. Не позволю себе остаться один на один со своим ничтожеством. Что ты делаешь, Сань? Рисуешь? Ну давай я с тобой… Вообще-то Илья не умеет рисовать. Чаще всего получается вовсе не то, что хотелось бы. Возьмет лист бумаги и краски, сидит грызет кисточку – что бы такое изобразить? Вспомнились горы, заходящее солнце в Крыму, и вот Илюша проводит несколько изогнутых линий – силуэты гор. Немного подкрасил. Скука, глазу не на чем задержаться, но что-то вроде в китайском духе – горы-воды. Нарисовать что ли облако? Нет, над горами, чтоб было забавно, пусть парит лучше дракон. Изгибы драконова тела дополняют изломанность линии гор. Красивый дракон, и горы стали как будто уже не нужны – кольца змея куда как нервнее, в них виден полет. Теперь оттенить этот найденный нерв какой-нибудь краской…

Постепенно Илюша впадает в экстаз – линия гор исчезает, замазанная оранжево-фиолетовыми бликами. Облака? Трудно сказать – для Илюши все исчезает, превращаясь в разноцветные вихри космического эфира, несущего кольцо змея, вращающегося вокруг себя, все собой оформляя, из себя выделяя и собою поддерживая… Дух захватывает, но только у змея слишком невыразительный лик – расплывчатая улыбка, переходящая в фон. Илья пытается сделать его черты резче, определенней… и на улыбку накладывается злая личина. Зло и добро, совмещаясь, дают кошмарную харю. И уже больше не хочется рисовать.

– Зачем ты нарисовал дьявола? – спросила Фаина и добавила: сожги его.

Илья и сам собирался так сделать, но стало вдруг жалко – такой удачный рисунок. Он положил его где-то среди бумаг да и забыл. Постепенно бумаги сверху накапливались – дракон снова канул в Мариинскую впадину бессознательного.

ТЕПЕРЬ НАДО ПОЙТИ ПОСТИРАТЬ, РАЗ НЕ ПИШЕТСЯ

Набрал воды, бросил белье, сыпанул от души порошок, расчихался… Ну вот, теперь уж обязательно заболею. Экая нечаянность, неосторожное действие. Как же можно было забыть, что от этого порошка аллергия всегда бывает? Но вот именно, что забыл – затмение какое-то вдруг. Я не нарочно. Хотя я как будто бы уже знал, что так будет. Еще сегодня утром слюну глотал – проснулся с мыслью: как бы не заболеть… И вот целый день ощущение обреченности. Так было у меня, когда началась затяжная полоса моих ангин. Особенно – когда врачи пытались изгнать из меня папу, орошая гланды антибиотиками. Вот тут я взвыл! А до этого даже как бы мечтал заболеть посерьезней, чтобы поглубже проникнуть в сущность вещей. Вот глупость: здоровый, я тосковал о болезни, ибо считал, что только больной человек способен все понимать. Доигрался.

Не это ли ощущение тоски и обреченности есть преддверие развала? Что-то я хотел сделать? …Забыл. Ах да, надо выпить таблетку. Мысль уходит, пока тупо думаешь, надо бы сделать… Надо позвонить кому-то, надо продумать какую-то мысль, надо принять лекарство… но вместо этих конкретных и жизненно важных действий – туманная лень, и бессмысленный сон, и полная невозможность всякого действия. Ты как бы связан, и внимание твое сосредоточено только на путах. Ты борешься с ними, пытаешься освободиться и в этой борьбе забываешь о деле. Вместо того чтобы выпить лекарство, я интенсивно думаю: надо бы выпить… и вот уже мысль ушла, и дело не сделано. А голова уже запрокидывается кем-то внутри. Точно – заболею.

И вот тут-то тобой овладевает жалость к себе. Это и жалость к своей загубленной жизни, и опасение за тело, типа: тебе не холодно, Илюш? Начинаешь кутаться. Через несколько часов болит уже не только горло – боль опустилась в легкие. Так дергает, что невозможно вздохнуть. Дышишь маленькими осторожными движениями, а уж закурить – просто невозможно… Но без табака Илюша звереет. Он сейчас даже внешне похож на сестру. Нервно поводит плечами: нельзя выносить этот липкий пот без никотина… В ушах непрерывно шумит, озноб по всей коже. Едва сдерживаюсь.

АБСОЛЮТНО ВСЕМ НЕДОВОЛЕН!

Санька, иди ложись спать, я тебе говорю. Ты не слышишь? Да что же ты это, ей Богу… Я сказал тебе – оставь эта… кота. Иди… руки… понял? Иди вымой. Я кому говорю!? Ну тут уж срываешься – Санька получает по заднице. Плача, уходит, а в коридоре вдруг заорал, затопал ногами: гадина, сволочь, ударил меня! – эти крики для мамы… Что? Как ты меня назвал? Гаденыш, сопляк… повтори! Илюша орет, а сам таскает Саньку за волосы: повтори! Я тебя сейчас убью. Сейчас вот, ей Богу убью, спущу шкуру. Что ты, это самое, себе позволяешь. До чего дошло… Но влетает Фаина: скотина, за что ты ребенка бьешь? Что он тебе сделал?..

Да не Илья его бьет, это болезнь разбушевалась. Илья ведь не только Саньку бьет сейчас, но и себя. А если уж быть совсем точным – это Полька сестра бьет его по лицу. Воспитывает. Мир застыл навсегда в фотоснимке воспроизводства семейной традиции – кто-то мальчика бьет по лицу… Скотина, за что ты ребенка бьешь? Что он тебе сделал?

Ну, сука… и ты тоже хочешь у мене получить?! Илюша влепляет оплеуху Фаине: вот тебе за все! За скотину, за все издевательства. Еще хочешь? Но Фаина уже охватила первое, что попало под руку, – телефон! – и шваркнула им в Илью. И так далее…

ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ВЫЗВАТЬ МИЛИЦИЮ

Закономерный результат. Илья сам к тому вел. Не хотел писать эту статейку, а все-таки взялся – пошел против себя, против главных своих установок. Напрашивается мысль, что эта болезнь и этот скандал развились для того, чтобы остановить Илью от необдуманных действий. Что-то в Илюше не хочет заканчивать эту работу. В профилактических целях ставит подножку. Грозит приманить еще более жесткие санкции… Чтобы не было хуже! Это, наверно, отец. Он хочет, как лучше, не хочет, чтоб ты прошел ужас холодного моря и тюрем. Дует на чужую воду, обжегшись… Не рыпайся. Не надо тебе даже знать, что там будет дальше. Уж и так слишком выпятился. Назад! Все загладь и молчи.

Что за мистика? Неудачи отца, приключившиеся от жесткой радиации сталинизма, действуют на Илью сильнее, чем его собственные неудачи. Но как могли отцовские мутации передаться Илье? Неужели отцовские наказания и были тем генетическим процессом, который передал тебе эту волчью пасть? А ты теперь передаешь ее сыну… Бред какой-то – так додумаешься и до того, что отец специально выбирал самые сладкие и интересные моменты моего детства для наказаний и крика.

А ТЫ КАКОЙ МОМЕНТ ВЫБРАЛ ДЛЯ НАКАЗАНИЯ САНЬКИ?

Вот он, человеческий фактор, распустился, цветет во всю. Илюша играется, он за тридевять земель – испанские пехотинцы средь тропической зелени, край эльдорадо, благословенные дикари, детство человечества и прочие руссоизмы… Вдруг кто-то с топом ступает по твоим забывшимся чувствам и лупцует ремнем: папочка, папа, я больше не буду; я же сделал уроки… Нет, правда, они специально выбирали самые сладкие сны, чтобы вырвать их с корнем. Эльдорадо? Так вот же тебе эльдорадо, щенок… Ловили моменты, когда на лице у ребенка играет пустая улыбка забвения.

И – тут хлесткий сестрицын удар по щеке, по мозгам. Выработка условного рефлекса. Не забывайся! О чем ты там думаешь? Я думаю о том, как стать полноценным членом общества… Нет, ты погряз, погрузился куда-то, очнись, а иначе по морде получишь. Приходится постоянно следить за собой, и из этой слежки рождается ужасная тревога: да что ж это я?! И правда – сидит размечтался. Забыв, чем за это удовольствие придется платить… Хорошо, если правая рука не знает, что делает левая. А если хоть чуточку знает, это уже невроз и чревато опасностью. Да ты же никаких опасностей никогда и не испытывал… А все ж береженого Бог бережет. Успеха не надо. Успех – эльдорадо, в котором неизвестно, что тебя ждет. Даже мнимый успех наказуем. И поэтому путь к нему завален еще на заре беспечального детства жестоким трудом воспитателя. Жизнь не малина, носи в себе тяжесть. А если сбросил ее, у нас для тебя найдутся розги. Они в тебе, ты их помнишь своей спиной, ягодицами. У папы отняли коня и свободу, а у тебя – радость и смех.

ТО ЕСТЬ – КОНЯ И СВОБОДУ РЕАЛЬНОГО ДЕЙСТВИЯ

А если протянешь к ним руку, получишь по морде. Потому что нет у тебя разрешения резвиться на воле. Все должно разрешаться и выдаваться по ложке на день. У отцов на все монополия – что захотят, то дадут. А увидят, что размечтался, – отнимут. Можешь поверить.

Нет, не надо, я знаю, я ничего не хочу проверять. Я хочу одного лишь – покоя. Спрятался куда-нибудь. Под кровать. Пусть папа ищет, зовет… Илюша! Неслушник. Ау, отзовись. Молчит. А чья это там нога под кроватью?.. И не можешь уже удержаться от смеха – меня папа нашел!.. Ах ты мой колобок, постреленок, неслушник – я тебя съем. Не ешь меня, папа, – я от бабушки ушел, я от дедушки…

От меня не уйдешь. Я везде и повсюду с тобой. Я питаюсь твоей живой кровью, твоими живыми страстями. Твоим счастьем, отчаянием – всем твоим существом. Без меня б тебя не было. И это счастье твое – было б не счастье, а тень без меня. Ты счастлив лишь потому, что счастье можно отнять. И отчаянье – тоже род счастья. Ты сыт отцовским моим насыщением. И волнуешься в волнах обмена веществ, реагирующих друг на друга. Я гистамин всех твоих белков, и когда меня много, ты дрожишь нервной дрожью, и мыслишь, и чувствуешь. И тогда у тебя аллергия и горло болит… Не надо, Илюша, не надо – зачем принимать димедрол? Зачем подавлять гистамин и себя? Зачем защищаться от папы? Он так тебя любит, если б только ты знал… О, как же мне тяжко, что ты такой. ДАЛЕЕ: Глава восьмая >>


Comments are closed.

Версия для печати