НАРРАТИВ Версия для печати
Александр Блок. Дневник. 2.

Начало Дневника Александра Блока - здесь.

Александр Блок, 1907 год, Киев

1912

2 января
Когда люди долго пребывают в одиночестве, например имеют дело только с тем, что недоступно пониманию «толпы» (в кавычках — и не один, а десяток), как «декаденты» 90-х годов, тогда — потом, выходя в жизнь, они (бывают растеряны), оказываются беспомощными и часто (многие из них) падают ниже самой «толпы». Так было со многими из нас. Для того чтобы не упасть низко (что, может быть, было и невозможно, ибо никаких личных человеческих сил не хватило бы для борьбы с бурей русской жизни следующих лет), или — хоть иметь надежду подняться, оправиться, отдохнуть и идти к людям, разумея под ними уже не только «толпу» (а это очень возможно для иных — но не для всех), — для этого надо иметь большие нравственные силы, т. е. известную «культурную избранность», ибо нравственные фонды наследственны. В наши дни все еще длится — и еще не закончен — этот нравственный отбор; вот почему, между прочим, так сильно еще озлобление, так аккуратно отмеривается и отвешивается количество арийской и семитической крови, так возбуждены национальные чувства; потому не устарели еще и «сословные счеты», ибо бывшие сословия — культурные ценности, и очень важно, какою культурною струей питался каждый из нас (интересно, когда касается тех, кто еще имеет «надежды», т. е. не «выродился», не разложился, не все ему «трын-трава»).

Вчерашнее воззвание Мережковского* очень высоко и очень больно. Он призывает к общественной совести, тогда как у многих из нас еще и личная совесть не ожила.

Пишу я вяло и мутно, как только что родившийся. Чем больше привык к «красивостям», тем нескладнее выходят размышления о живом, о том, что во времени и пространстве. Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным.

Весенних басен книга прочтена —
Мне время есть размыслить о морали.
(Ибсен)

* Статья Мережковского «Чего пожелать русским писателям в 1912 году». – Ред.

13 января
Пришла «Русская мысль» (январь). Печальная, холодная, верная — и всем этим трогательная — заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется — в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечают на них? — Но — лучше ли «гулять с кистенем в дремучем лесу».

Сквозь все может просочиться «новая культура» (ужасное слово). И все может стать непроницаемым, тупым. Так и у меня теперь. <…>

Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься этим каждый год). Во всяком случае надо написать, кроме никому не интересных и неизбежных сведений, что «есть такой человек» (я), который, как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходит само, и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, бог с ним, оно — не человеческое.

Кстати, по поводу письма С[кворцовой]: пора разорвать все эти связи. Все известно заранее, все скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется или даже полюбит — отсюда письма — груда писем, требовательность, застигание всегда не во-время; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на «ее лад». А после известного промежутка — брань. Бабье, какова бы пи была — шестнадцатилетняя девчонка или тридцатилетняя дама. — Женоненавистничество бывает у меня периодически — теперь такой период.

Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же как скучно делать вырезки из газет. Делаю все это, потому что потом понадобится.

28 февраля
Сегодня днем — книги у букиниста (большой французский словарь истории и географии и Аполлодор). Вечерние прогулки (возобновляющиеся, давно не испытанные) по мрачным местам, где хулиганы бьют фонари, пристает щенок, тусклые окна с занавесочками. Девочка идет, точно лошадь тяжело дышит: очевидно чахотка; она давится от глухого кашля, через несколько шагов наклоняется...

Страшный мир.

24 марта. «Страстная суббота»
«Собирают мнения писателей о самоубийцах. Эти мнения будут читать люди, которые нисколько не собираются кончать жизнь. Прочтут мнение о самоубийстве, потом — телеграмму о том, что где-нибудь кто-нибудь повешен, а где-нибудь какой-нибудь министр покидает свой пост и т. д. и т. д., а потом, не руководствуясь ни тем, ни другим, ни третьим — пойдут по житейским делам, какие кому назначены.

В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большой частью но причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других еще хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т.е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т.е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и неинтересная. Если я скажу, что думаю, т.е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а «деловые люди» только лишний раз посмеются; но все-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».

Так я и пошлю глупому мальчишке-корреспонденту «Русского слова», если он спросит еще раз по телефону, который третьего дня 21/2 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; все — легкомысленно, легко, никчемно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.

19 июня
Я болен в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждал Любу, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проходили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец, тяжелый сон, звонок, просыпаюсь — вместо Любы — отвратительная записка от ее несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его недоверие, презрение к штрюку («да вы мужчина или переодетая женщина» — «хорошо быть богатым человеком», — «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб...», — «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан еще преследователь. В антракте вышел я и потихоньку ушел из сада, не дослушав, — и знак был — уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой... Действительно, дома на столе телеграмма Любы: «Приеду сегодня последним поездом» и нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага.

Полковник, по-старинному, прав, но полковников миллионы на свете, а я почти один; что же мне делать, как не бежать потихоньку в мой тихий угол, если он есть у меня; а еще поесть пока. Только здесь и отсюда я могу что-нибудь сделать. Не так ли?

Тебя ловят, будь чутким, будь своим сторожем, не пей, счастливый день придет.

Ночь белеет, сейчас иду на вокзал встретить Любу. Вдруг вижу с балкона — оборванец идет, крадется, хочет явно, чтобы никто не увидел, и все наклоняется к земле. Вдруг припал в какой-то выбоине, кажется поднял крышку от сточной ямы, выпил воды, утерся... и пошел осторожно дальше.

Человек.

11 октября
<...> Об искусстве и религии; Терещенко говорит, что никогда не был религиозным и все, что может, думает он, давать религия, дает ему искусство (2—3 момента в жизни, преимущественно — музыкальных). Я стал в ответ развивать свое всегдашнее: что в искусстве — бесконечность, неведомо «о чем», по ту сторону всего, но пустое, гибельное может быть, то в религии — конец, ведомо, о чем полнота, спасение (говорил меньше, но все равно — схемой, потому поневоле лживо). И об искусстве: хочу ли я повторить или вернуть те минуты, когда искусство открывало передо мной бесконечность? Нет, но могу хотеть, если бы даже сумел вернуть. Того, что за этим, нельзя любить (Любить — с большой буквы).

Терещенко говорил о том, что искусство уравнивает людей (одно оно во всем мире), что оно дает радость или нечто, чего нельзя назвать даже радостью, что он не понимает людей, которые могут интересоваться, например, политикой, если они хоть когда-нибудь знали (почувствовали), что такое искусство; и что он не понимает людей, которые после «Тристана» влюбляются. Со всем этим я, споря, не спорил, как часто это мне приходится делать; а именно: я спорил, потому что знал когда-то нечто большее, чем искусство, т.е. не бесконечность, а Конец, не миры, а Мир; не спорил, потому что утратил То, вероятно, навсегда, пал, изменил, а теперь действительно «художник», живу не тем, что наполняет жизнь, а тем, что ее делает черной, страшной, что ее отталкивает. Не спорил еще потому, что я «пессимист», «как всеми признано», что там, где для меня отчаяние и ужас — для других — радость, а может быть — даже — Радость. Не знаю.

1 декабря
Нет, в теперешнем моем состоянии (жестокость, угловатость, взрослость, болезнь) я не умею и я не имею права говорить больше, чем о человеческом. Моя тема — совсем не «Крест и Роза» — этим я не овладею. Пусть будет — судьба человеческая, неудачника, и, если я сумею «умалиться» перед искусством, может мелькнуть кому-нибудь сквозь мою тему — большее. Т.е.: моя строгость к самому себе и «скромность» изо всех сил могут помочь пьесе — стать произведением искусства, а произведение искусства есть существо движущееся, а не покоряющийся труп.

20 декабря
Вечером — доклад Философова в религиозно-философском собрании. Я не пойду туда, я почти уже болен от злости, от нервов, от того, что меня заваливают всякой дрянью, мешая мне делать то, что я должен сделать.

Так Блок выглядел в 1907 году...

1913

1 января
Пообедав, мы с Любой поехали в такси-оте к Аничковым. Собрание светских дур, надутых ничтожеств. Спиритический сеанс. Несчастный, тщедушный Ян Гузик, у которого все вечера расписаны, испускает из себя бедняжек — Шварценберга и Семена. Шварценберг — вчера был он — валяет столик и ширму и швыряет в круг шарманку с секретным заводом. Сидели трижды, на третий раз я чуть не уснул, без конца было. У Гузика болит голова, надуваются жилы на лбу, а все обращаются с ним как с лакеем, за сеанс платят четвертной билет. Первый раз сидел я, сцепившись пальцами с жирной и сиплой светской старухой гренадерского роста, которая рассказывала, как «барон в прошлый раз смешил всех, говоря печальным голосом: дух, зачем ты нас покинул?» Одна фраза — и ярко предстает вся сволочность этой жизни. Аничковы живут на Каменном острове, на даче Мордвиновых, при уюте — неуютно. Кулисы — клянчанье авансов и пропуски всех сроков в уплате жалованья Ивойлову. Машина для записывания разговора, для которой не могут найти переписчицы. Во время сеанса звонил Куприн, а Аничков ему ответил, что сеанса нет, — потому что он всегда пьян и нельзя его пригласить в общество светской сволочи. Сволочь-то во сто раз хуже Куприна. Люба бранится страшно.

В сынке Аничкова, плохо говорящем по-русски, носящем на гимназическом мундирчике дедовскую медаль 12-го года, заставляющем слушаться духа и читающем мои стихи, — есть что-то хамское. Мать Аничкова — хорошая, прямая старуха с живым лицом.

Второй и третий раз я сидел между Любой и Пястом.

Вот — жизнь, ни к чему не обязывающая, «средне-высший» круг.

10 февраля
Только музыка необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз.

Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один отвечаю за себя, один — и могу еще быть моложе молодых поэтов «среднего» возраста, обремененных потомством и акмеизмом.

Весь день в Шувалове * — снег и солнце — чудо!

* Недалеко от Шахматова. – Ред.

11 февраля
День значительный. — Чем дальше, тем тверже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днем пришла особа, принесла «почетный билет» на завтрашний соловьевский вечер. Села и говорит: «А «Белая лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» — В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.

Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны — у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шредера».

<...> Почему так ненавидишь все яростнее литературное большинство? Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ: взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и проч. — люди. В литературе это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядинных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут.

<...>
Миланская конюшня. «Тайная Вечеря» Леонардо. Ее заслоняют всегда задницы английских туристов. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация:

Сатира. Такой не бывает. <...> художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов».

Чтобы изобразить человека, надо полюбить его — узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». — Отсюда — начало порчи русского сознания, понятия об искусстве — вплоть до мелочи — полного убийства вкуса.

Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют кашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. Вот за что я не люблю вашу милую m-mo Ростовцеву, Поликсена Сергеевна! Эти, которые заводятся около искусства, они — графини Игнатьевы. Они спихивают министров... Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слезки. Вернисажи, бродячие собаки, премьеры — ими существуют. Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жены, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил веселую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички.

Ну, довольно.*

* Приходится еще выноску... Почему же я не признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и не похожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбирать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила.

17 февраля
Бродит новая мысль: написать о человеке, власть имеющем, — противоположность Бертрану*. Тут где-то, конечно, Венеция, и Коллеоне, и Байрон. Когда толпа догадалась, что он держал ее в кулаке, и пожелала его растерзать, — было уже поздно, ибо он сам погиб <...>.

Солнце, утро, догаресса кормит голубей, голубая лагуна. — Дальний столбик со львом — в стороне вокзала. — Когда бросаются его растерзать, он погиб, но «Венеция спасена» — путем чудовищного риска, на границе с обманом, «провокацией», причем и «достойные» (но «не имеющие власти») пали жертвой. Какой-то заговор; какая-то демократка несказанной красоты, карты, свечи (если XVIII столетие; тогда уже без догарессы).

На этих днях мы с мамой (отдельно) прочли новую комедию Ал. Толстого — «Насильники». Хороший замысел, хороший язык, традиции — все испорчено хулиганством, незрелым отношением к жизни, отсутствием художественной меры. Повидимому, теперь его отравляет Чулков: насмешка над своим, что могло бы быть серьезным, и невероятные положения: много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта. Но пока он будет думать, что жизнь и искусство состоят из «трюков» (как нашептывает Чулков, — это, впрочем, мое предположение только), — будет он бесплодной смоковницей. Все можно, кроме одного, для художника; к сожалению, часто бывает так, что нарушение всего, само по себе позволительное, влечет за собой и нарушение одного, той заповеди, без исполнения которой жизнь и творчество распыляются.

* См. «Роза и Крест». – Ред.

23 февраля
Вот эсотерическое, чего нельзя говорить людям (одни — заклюют, другие используют для своих позорных публицистических целей). Искусство связано с нравственностью. Это и есть «фраза», проникающая произведение («Розу и Крест», так думаю иногда я).

Также и жизнь: выбор, разборчивость, брезгливость — и мелеешь без людей, без vulgusa*; все.

*Масса, народ (лат.). — Ред.

22 марта
По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто «понимают символизм» и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви и к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идем в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения — полное равнодушие. Но — слава богу, нас от этого станет меньше числом, и мы станем качественно лучше.

19 июля
Испанка — Perla del Oceano* — уехала, кажется, оставив память своих глаз и зубов. Вчера вечером я вдохновился, встретившись с нею <...>

Со мной — Шекспир. Уютно на ночь читаю «Кориолана», мне снятся удивительно реальные сны. Валерий Брюсов, как живой. Потом какой-то уют.

* Океанская жемчужина (исп.). — Ред.

22 июля (н. ст.)
Надо было быть в хорошем настроении, чтобы записывать какой-то вздор об испанке. Какое мне дело до зубов и глаз? Со вчерашнего дня нашла опять тоска. Заграница мне вредна вообще, запах, говор (особенно — французский), блохи (французские всех мерзее и неистребимее).

31 июля (н. ст.)
...катанье верхом с Бусей и берейтором к устью Адура, где саженные океанские волны борятся с рекой. Измученность. Как-то особенно грустно уезжать (завтра), как будто большой кусок жизни исчезнет безвозвратно. В конце обеда в последний раз погасло электричество в ту минуту, как Perla в последний раз на моих глазах встала из-за стола. Прощай, океан, бушующий сегодня особенно бурно.

10 августа (н. ст.) (Париж)
Скука в Версале. Все, начиная с пропорций, в XVIII веке — отвратительно.

8 ноября
Другом называется человек, который говорит не о том, что есть или было, но о том, что может и должно быть с другим человеком. Врагом — тот, который но хочет говорить о будущем, но подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было... дурного (или — что ему кажется дурным).

Вот почему я пишу на книге, даримой Иванову-Разумнику — «дорогому врагу».

Александр Блок в детстве - 1884 г.

1914

6 марта
Попробовать хоть что-нибудь записать: Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства.

Искусство — радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать все — самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, и «переживания», чувства, быт. Радиоактированыо поддается именно живое, следовательно — грубое, мертвого просветить нельзя. <…>

11 июня (Шахматово)
Начало занятий. Стихи, чтение. Главное — дума.

13 июня
День бодрый. Начал переводить «Юлиана» Флобера.

15 июня
Перевод. Что бездарнее перечислений (на этот раз собак и соколов) у французских писателей?.. Тоска и скука. Неужели моя песенка спета?

16 июня
Полегче. Перевожу, хожу по тем местам, где когда-то, в молодости, тосковал о Любе, а после — скучал с ней. Как сладостно.

15 июля
Пахнет войной (Австрия — Сербия — Россия).

28 июля
Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать.

7 августа
Ничего, кроме черной работы, не надо.

1915

15 октября
Если бы те, кто пишет и говорит мне о «благородстве» моих стихов и проч., захотели посмотреть глубже, они поняли бы, что: в тот момент, когда я начинал «исписываться» (относительно — в 1909 году), у меня появилось отцовское наследство; теперь оно иссякает, и положение мое может опять сделаться критическим, если я не найду себе заработка. «Честным» трудом литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно. Посоветуйте же мне, милые доброжелатели, как зарабатывать деньги; хоть я и ленив, я стремлюсь делать всякое дело как можно лучше. И уже во всяком случае я очень честен.

10 ноября
Одичание — вот слово; и нашел его — книжный, трусливый Мережковский. Нашел почему? Потому что он, единственный, работал, а Андреев и ему подобные — тру-ля-ря, гордились. Горький работал, но растерялся (?)*. Почему? Потому что — «культуры» нет.

Итак, одичание.

Черная, неприглядная слякоть на улицах. Фонари — через два. Пьяного солдата сажают на извозчика (повесят?). Озлобленные лица у «простых людей» (т. е. у vrais grand monde**). <...>

Слякоть вдруг пробороздит луч прожектора, и автомобиль пронесется с ревом, испытывая, насколько у нас — starke Nerven***.

Молодежь самодовольна, «аполитична», с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет. Победы — не хотят, мира — тоже. Когда же и откуда будет ответ?

* Вопросительный знак поставлен позже. — Ред.
** Настоящий большой свет (франц.). — Ред.
*** Крепкие нервы (нем.). — Ред.

29 февраля 1916

1916

14 февраля
Наше время — время, когда то, о чем мечтают как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности.

Надо показать, что можно быть мужественным без брютальности.

Железный век — цветок в петлице.

6 марта
Сегодня я понял, наконец, ясно, что отличительное свойство этой войны — невеликостъ (невысокое).

Она — просто огромная фабрика на ходу, и в этом ее роковой смысл.

Несомненно, она всех «прозаичнее» (ищу определений, путаясь в обывательском языке)...

10 марта
Выяснить, чем я мог бы быть полезным при постановке «Розы и Креста».

Одним из главных моих «вдохновений» была честность, т.е. желание не провраться мистически. Так, чтобы все можно было объяснить психологически, «просто». События идут как в жизни, и если они приобретают иной смысл, символический, значит я сумел углубиться в них. Я ничего не насиловал, не вводил никаких неизвестных.

Надо ли объяснять, почему часть написана в стихах и почему драма приурочена к XIII столетию и к французской жизни. Второе имеет и чисто внешние причины (Глазунов).

Надо придерживаться истории, зная, однако, все время, что действующие лица — «современные» люди, их трагедия — и наша трагедия.

Надо ли написать характеристики действующих лиц?

Объяснять ли труднейшее: как роза попала на грудь Гаэтана, почему, что от этого произошло с Бертраном, почему «исчез» Гаэтаи и т.д.?

Трудность изложения пьесы (все запутано, как в действительности). <...>

Мой Шекспир.

Соловьи должны петь, розы должны быть огромные, южные, у Капеллана и повара должно быть толстое брюхо <...>

Мой Вагнер.

Высокое.

- - -

Психология действующих лиц — вечная, все эти комбинации могут возникать во все века.

Почему же я остановился именно на XIII веке (кроме внешних причин)? Потому, что современная жизнь очень пестрит у меня в глазах и смутно звучит в ушах. Значит, я еще не созрел для изображения современной жизни, а может быть, и никогда не созрею, потому что не владею еще этим (современным) языком. Мне нужен сжатый язык, почти поговорочный в прозе, или — стихотворный.

Отчетливо помню, как возникали у меня некоторые представления, иногда — целые фразы.

Уходит человек или целая группа людей — и остается воспоминание. Это вовсе не память о их делах, творениях, подвигах, а совсем другое — потребное только для художника. Я говорю об этом именно — художническом — анамнесисе*.

(Все мысль перебивается. Обратить внимание на свое состояние (это вечное напряжение ушей, шеи, лба и рта). Как бы бороться с этим?)

О сатире, об отрицательных типах и прочем — пусть говорит критика. Мы же, художники, любим вещество, мы эмоциональны, как принято о нас выражаться, любим мы все то, что хотим изобразить. Грибоедов любил Фамусова, Гоголь — Чичикова, Пушкин — Скупого, Шекспир — Фальстафа. А я люблю всех terre a terr-ов* «Розы и Креста», всех ее обывателей.

Дело уже не в том, символисты мы или натуралисты, так как подлинный натуралист — символичен (Зола, Художественный театр), символист — натурален.

Жизнь феодального замка была, разумеется, всегда одинакова, особенно в то время. Время — между двух огней, вроде времени с 1906 по 1914 год. Крестовые походы совершенно вышли из моды, раздували их папа и авантюристы, а у молодых людей появились длинные, почти женственные одежды, т. е. они изнежились внешне (вследствие внутреннего огрубления и одичания — вроде наших декадентов).

* Воспоминание (термин Платона). – Ред.

25 марта
Предсмертные письма Чехова — вот что внушило мне на днях действительный ночной ужас. Это больше действует, чем уход Толстого. «Ольга поехала в Базель лечить зубы», «теперь все коренные — золотые, на всю жизнь». Сначала — восхищение от немцев, потом — чувство тоски и безвкусицы (до чего знакомое о немецком курорте). И вдруг — такое же письмо, но — последнее. Непоправимость, необходимость. Все «уходы» и «героизмы» только — закрывание глаз, желание «забыться»... кроме одного пути, на котором глаза открываются и который я забыл (и он меня), На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать матерьял.

* Низменных, пошлых персонажей (франц.). - Ред.

9—10 апреля Пасхальная ночь
Как подумаешь обо всем, что происходит и со всеми и со мной, можно сойти с ума.
Около Исаакиевского собора мы были с Любовью Александровной. Народу сравнительно с прежними годами — вдвое меньше. Иллюминации почти нет. «Торжественности» уже никакой, как и мрачности, черноты прежних лет тоже нет. На памятнике Фальконета — толпа мальчишек, хулиганов, держатся за хвост, сидят на змее, курят под животом коня.

Полное разложение. Петербургу — finis*.

* Конец (лат.). — Ред.

5 мая
Майская петербургская стриндберговщина: особое кишение улиц (самых омерзительных — Невского, Караванной).

3 июня
Поэма* обозначает переход от личного к общему. Вот главная ее мысль. Формула вместительна, на первый взгляд — растяжима, неясна, многозначна. Но это, надеюсь, только на первый взгляд.

Осознавая себя как художник, я опять говорю как бы общим словом. Но — да подтвердит верность моих формул — действительность.

Во мне самом осталось еще очень много личного. Жизненный переход тянется года, сопряжен с мучительными возвращениями. У меня есть и честолюбие и чувственность; это, вероятно, главное из оставшегося — и дольше всего будет. Но уже на первых планах души образуются некие новые группировки мыслей, ощущений, отношений к миру. Да поможет мне бог перейти пустыню; органически ввести новое, общее в то органическое же, индивидуальное, что составляет содержание первых моих четырех книг.

* «Возмездие». - Ред.

6 июня
Планы драмы...

Жить все-таки скучно, и чего-то все не хватает, так узко как-то и тесно.

8 июня
У Княжнина — в Архиве Академии наук и в Пушкинском Доме (Ганнибал, Державин с глазами Д. И. Менделеева в старости, — мудрость, холод и пустота государственности, пушкинская библиотека).

13 июня
Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов и говорил, что очень уж много страшного написал про войну, надо бы проверить, говорят, там не так страшно. Все это — с обычной ужимкой, но за ней — кажется подлинное (то же, как мне до сих пор казалось)...

Сегодня я производил интересный опыт: параллельное чтение Засодимского и Еврипида. Очень поучительно.

28 июня
Несмотря на то, или именно благодаря тому, что я «осознал» себя художником, я не часто и довольно тупо обливаюсь слезами над вымыслом и упиваюсь гармонией. Свежесть уже не та, не первоначальная.

С «литературой» связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного.

Лучшим остаются «Стихи о Прекрасной Даме». Время не должно тронуть их, как бы я ни был слаб как художник.

<…>

Поэма остается неоконченной. Техника того, что написано последним, слабовата уже.
Драма о фабричном возрождении России, к которой я подхожу уже несколько лет, но для которой понадобилось бы еще много подступов (даже исторических) — завещается кому-нибудь другому — только не либералу и не консерватору, а такому же, как я, неприкаянному.

Я не боюсь шрапнелей*. Но запах войны и сопряженного с ней — есть хамство. Оно подстерегало меня с гимназических времен, проявляясь в многообразных формах, и вот — подступило к горлу. Запах солдатской шинели — не следует переносить. Если говорить дальше, то — эта бессмысленная война ничем не кончится. Она, как всякое хамство, безначальна и бесконечна, безобразна. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

* Блок готовился к призыву в действующую армию. – Ред.



ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>



Рибху Гита. Сокровенное Учение Шивы
Великое индийское священное Писание в переводе Глеба Давыдова. Это эквиритмический перевод, т.е. перевод с сохранением ритмической структуры санскритского оригинала, а потому он читается легко и действует мгновенно. В «Рибху Гите» содержится вся суть шиваизма. Бескомпромиссно, просто и прямо указывая на Истину, на Единство всего сущего, Рибху уничтожает заблуждения и «духовное эго». Это любимое Писание великого мудреца Раманы Махарши и один из важнейших адвайтических текстов.
Книга «Места Силы Русской Равнины»

Мы издаем "Места Силы / Шаманские экскурсы" Олега Давыдова в виде шеститомного издания, доступного в виде бумажных и электронных книг! Уже вышли в свет Первый, Второй, Третий, Четвертый и Пятый тома. Они доступны для заказа и скачивания. Подробности по ссылке чуть выше.

Пять Гимнов Аруначале: Стихийная Гита Раманы
В книжных магазинах интернета появилась новая книга, переведенная главным редактором «Перемен» Глебом Давыдовым. Это книга поэм великого мудреца 20-го столетия Раманы Махарши. Рамана написал очень мало. Всего несколько стихотворений и поэм. Однако в них содержится мудрость всей Веданты в ее практическом аспекте. Об этом, а также об особенностях этого нового перевода стихотворного наследия Раманы Глеб Давыдов рассказал в предисловии к книге, которое мы публикуем в Блоге Перемен.





RSS RSS Колонок

Колонки в Livejournal Колонки в ЖЖ

Вы можете поблагодарить редакторов за их труд >>