НАРРАТИВ Версия для печати
Георгий Иванов. ПО ЕВРОПЕ НА АВТОМОБИЛЕ. 6.

Начало - здесь. Предыдущее - здесь.

VI


Потсдам — «прусский Версаль». Монументальность, грузность, чопорный холод. При этом — полное отсутствие размаха, великодержавности: громоздко, но мелко, напыщенно, но ничуть не величаво.

Потсдамский архитектурный «ансамбль» чем-то напоминает «роскошный» письменный прибор, чинно расставленный на зеленом сукне подстриженных газонов. Дворец, как гигантская чернильница, собор — внушительное мраморное пресс-папье. Статуи средней руки криво улыбаются в непропорционально высоких нишах, и золоченые амуры, играя аляповатыми розами, воплощают солдатскую мечту о XVIII веке.

Потсдам

Плох прусский Версаль. Даже чудесное осеннее солнце, которое заливало его, когда я в нем был, не могло скрасить вполне его раззолоченной унылости.

Впрочем, приехал я в Потсдам не для того, чтобы любоваться архитектурой. В это утро там был назначен большой парад наци и, после парада, митинг с участием Геббельса.

Русский ударник, с которым я позавчера разговорился и «подружился» — о нем будет речь впереди, — обещал встретить меня на вокзале и достать пропуски на трибуну. Он исполнил только половину обещанного. Встретил и, добродушно улыбаясь, сообщил: «Не достал я пропуска, такая досада, придется нам как-нибудь ловчиться самим».

* * * *

Ловчиться нам не пришлось. Едва выйдя на улицу, мы попали в течение плотной человеческой массы.

которая двигалась туда же, куда и мы, — к месту митинга.

Толпа двигалась плавно, медленно, как движется по реке тронувшийся лед. Иногда на минуту она задерживалась, порой, когда впереди обрисовывался затор, подавалась назад. Она была чрезвычайно густа, люди шли локоть к локтю, плечо к плечу. Но не только не было давки, но достаточно было посмотреть на лица соседей, чтобы понять, что никакого проявления грубости или раздражения — довольно обычных в послевоенной немецкой толпе — здесь не может и быть. Люди шли на праздник, на торжество. Их лица сияли. Полнокровные лавочники с бычьими затылками, стриженые приказчицы или кельнерши, пожилые особы в невероятных шляпках, встречающихся только на старых немках, голубоглазые, краснощекие подростки, жилистые, чинные господа военной выправки — все они, при всем своем разнообразии, казались сейчас на одно лицо, так равняло их всех одинаково умиленное, восторженное выражение. И когда над этой толпой, где-то далеко впереди, колыхнулись красные знамена и труба заиграла военный мотив, «гейль», которое пронеслось в воздухе, было в самом деле как бы «вырвавшимся из одной груди».

«Все немцы сейчас гитлеровцы... даже социал-демократы»,— вспомнились мне сказанные кем-то слова.

Потсдам

Человеческий поток, в котором плыли я и мой спутник, с каждым шагом все медленней двигался, все чаще останавливался, наконец, остановился совсем, упершись в полицейскую цепь. Там, за цепью и за трибунами для публики с билетами, гремела военная музыка, слышались слова команды и глухой, отчетливый топот ног. Потом, после новых бесчисленных «гейль», начался митинг. В громкоговорителе послышался звонкий голос Геббельса.

Геббельс считается самым ядовитым и красноречивым из национал-социалистических ораторов и самым «интеллектуальным» из вождей. Ничего «ядовитого» в том, что долетало до моих ушей, я, признаюсь, не расслышал. Все те же знакомые* слова — о «великой национальной идее», о том, что надо «сплотиться железной стеной» и разбить «постыдные цепи». В самой манере говорить, довольно выразительной, было какое-то — как мне показалось, нарочитое — холодное исступление. Вероятно, впрочем, он говорил именно так, как надо, и то, что надо. Громкое «гейль», то и дело прерывавшее его речь, свидетельствовало об этом.

Стоять, стиснутым в толпе, было скучно, утомительно. Слушать Геббельса я мог бы спокойно и в Берлине, в Потсдам я приехал, надеясь на него посмотреть. Я поделился разочарованием со своим спутником. «Повидать? А вот сейчас повидаете», — ответил он. И прежде, чем я опомнился, он, крепко меня схватив, поднял над толпой. На фоне красных знамен, на узкой вышке передо мной на мгновенье мелькнула тощая маленькая фигурка, оживленно размахивающая над морем голов длинными, как крылья, руками.

Доктор Геббельс произносит речь

* * * *

Мы выбрались из толпы до конца митинга и без труда нашли удобное место в кафе — через полчаса это было бы безнадежным делом. Кафе живописно называлось «Zur Tante» — «У тетки», и пиво нам подали превосходное. За кружками пива мы разговорились.

На докладе Вонсяцкого в «Ронде» мой теперешний спутник сидел со мной рядом, после каждой зажигательной тирады с жаром отбивал себе ладони и кричал: «Слава России!» Радостное возбуждение — такое же, как в толпе, в которой мы только что стояли, — сияло при этом на его простоватом, добродушном лице. В антракте мы познакомились.

Он оказался общительным человеком. Спустя десять минут я уже знал, что он офицер военного времени, сын зажиточного малорусского земледельца («помещика», как он с важностью говорил), что в Германии «мается так и этак» уже тринадцать лет и по убеждениям «стопроцентный гитлеровец». «Да как же иначе? Иначе не может и быть. Кем же быть русскому человеку — вот такому, как мне, как не национал-социалистом?»

Теперь, сидя «У тетки», прихлебывая пиво и макая «вюрстхены» в горчицу, он обстоятельно объяснял мне, «какой он человек» и почему «иначе не может и быть».

* * * *

— Перешел я границу в 1920-м году и очутился в Литве. Оборванный, грязный, обросший бородой, в солдатской шинели, — не то что на офицера и сына помещика я не походил, а и хулиган не всякий бы признал во мне ровню. Такой был у меня вид, что прохожие шарахались в сторону.

Пешком через Литву я добрался до Восточной Пруссии. Денег у меня не было. Питался подаянием. На войну я попал 17-летним мальчишкой, который жизни совсем не знал и работы никакой не умел делать. На счастье мое, встретился мне один русский военнопленный — их масса была тогда в Восточной Пруссии — и взял меня под свое покровительство. Устроились мы батраками на имении. Дали мне вилы. Взял я вилы, которых отродясь не держал, и началась моя трудовая жизнь.

Пища прямо никуда негодная да, вдобавок, в обрез. Закурить или передохнуть во время работы — преступление. Дождь проливной льет—это тебя не касается, мокни до нитки, но прекратить работу не смей. Ну прямо скотское положение. Товарищи мои были терпеливей меня, сносили все, — мне же с непривычки показалось невтерпеж, подговорил я их на забастовку. То есть, какая там забастовка, просьба скорей: работу немного облегчить, пищу улучшить. Ну, сегодня мы свое заявление подали, а назавтра везли нас уже в арестантском вагоне в Кенигсберг — распределять по концентрационным лагерям.

Я тут задумался, знаете, едучи в арестантском вагоне. В лагерь попадать мне, само собой, нет охоты.

С другой стороны, думаю, не может здоровый работоспособный человек пропасть, даже и в чужой стороне если правильно взяться за дело. Стерегли нас немцы не особенно строго, удалось мне сбежать.

Чем я только потом не занимался. Торф копал, рубил лес, был углекопом, рыл канавы, был кучером берейтером, осушал болота, служил приказчиком в имении, садовником, шофером — все перепробовал, стараясь выбиться в люди. Работал я старательно и приноравливаться умел, но все-таки прослужишь месяца два-три и чувствуешь — невмоготу, нет сил, образ и подобие человеческое теряешь, превращаясь в подъяремный скот. Менял я профессии, надеясь найти лучшие условия жизни, но куда ни податься, всюду были одинаковые условия — за минимальную плату выжимают из тебя все без остатка.

Попал я как-то в соляные шахты. Глубоко, знаете, 700 метров, температура адская, стоишь голый, в одних трусиках, на лбу повязка, чтобы соленый пот не выедал глаз. Ну, совершенный каторжник, не хватает только надзирателя с кнутом. Но зачем кнут? Страх не выполнить урок и потерять место — в то время уже начиналась безработица, и работа давалась все труднее — подгонял меня лучше всякого кнута. И стал я, знаете, рассуждать про себя. Вот как рассуждать.

От кого я бежал тогда, оборванный, голодный, в 1920 году? От коммунистов. Ненавидел их за то, что они разрушили Россию, ее силу, ее богатство, пустили по миру сотни тысяч людей, в том числе и меня. И теперь, спустя много лет, стуча киркой о соляной пласт, проверял я себя и видел, что не ошибался, что они злые звери, негодяи, враги родины. А между тем... вспомнил я коммунистическое учение, их слова о несправедливости буржуазного строя, разрешающего сильным угнетать слабых, и чувствовал: все правда. Как же не правда? Вот я, тружусь тяжким трудом, живу на чердаке, питаюсь маргарином и картошкой, а если завтра мне дадут расчет, мне не на что будет даже чистую рубашку купить, чтобы искать работы в приличном виде. Как же не правда, — думал я. И чем больше думал, тем мучительнее становилось раздумье. Кто же я такой? — рассуждаю. Большевиков ненавижу и в ихних глазах я белогвардеец, прислужник эксплоататоров. Но и эксплоататоров этих ненавижу не меньше, чем большевиков, если, знаете, не больше. Ведь большевики для меня в прошлом, в России, за i ридевять земель, а капиталисты сводят мою жизнь на пет тут, сейчас, и такая у меня против них скопилась злоба, что, бывало, видишь на улице сытого, хорошо одетого человека, и одно чувство: эх, всадить бы тебе лож под ребро, буржуй!

Так меня это стало мучить, что прямо с ума стал сходить. Кто же я такой? где мое место в мире? Человек я или так что-то вроде чего-то — ни Богу свечка, ни черту кочерга? Пробовал с товарищами беседовать — все не то говорят. Которые помоложе, все поголовно коммунисты. На Ленина, как на икону, молятся. Россию советскую считают раем земным. Что, говорят, убедился, наконец, на собственной шкуре, что все зло от капиталистов? Правильно делают у вас г! России, пуская им кровь. Рабочие постарше, пожилые, сгорбленные, с потухшими глазами, были безразличны ко всему окружающему и политикой не интересовались. Жизнь уже их сломила и перемолола. Только бы накормить семью, заплатить за квартиру, справить сапоги — дальше этого их интересы не шли...

Оставались еще социал-демократы. Одно время я и подался к ним. Вот, думаю, справедливые люди; и большевикам враги и рабочие интересы против капитализма защищают. Записался я в ихний Verein1. Кружки стал посещать, газету выписывал. Все ничего, — пока не дошло до дела. А дело простое случилось, уволил меня без предупреждения предприниматель, и пошел я в Verein жаловаться. Сочувственно так отнеслись. Конечно, говорят, ваше дело правое, мы поддержим вас. Начали уже и жалобу за меня составлять. Кто, спрашивают, ваш предприниматель? Такой-то. А был он важная шишка, первый в округе богач. Вытянулись тут их лица. Пошушукались между собой, развели руками. Не можем, сообщают, ничем вам помочь, нет у нас средств на судебные издержки. А у них из наших рабочих взносов капиталы посоставлены, дома выстроены, целая орава партийных кормится. Понял я тут разом, что такое эти Vereinы и какая они мне защита.

Потсдам

Тут вскорости услышал я: Гитлер, национал-социализм... С тех пор я другой человек. Тяжело живется, а я внимания не обращаю. Случится поголодать — ну, и поголодаю, экая важность... Главного у меня никто не отнимет — веру в новую жизнь. И сознания, что я не одинок — миллионы таких же, как я. И что правда на земле есть. И что, когда воскреснет Россия,— и мне там найдется место.

Он глядел на меня открыто, ясно, искренне. В его голубых, добродушных глазах светилась твердая уверенность, что он «знает правду». Видно было, что этот простой, вероятно, славный, видавший много тяжелого человек, не рассуждая, пойдет куда угодно за всякими, в чьих руках будет знамя со свастикой. За Вермонтом, за Светозаровым — за любым авантюристом или одержимым. И что разубеждать его, по крайней мере сейчас, напрасный труд.


Продолжение
____________________

1. союз (нем.).





Исполнись волею моей…
Глеб Давыдов - о механизмах, заставляющих людей творить (в широком смысле — совершать действия). О роли эмоций в жизни человека, а также о подлинном творчестве, которое есть результат синхронизации человеческого ума с потоком Жизни, единения с ним. «Только не имея никаких желаний и ожиданий и вообще никаких фиксированных знаний мы возвращаемся в Царствие Небесное».
Прежде Сознания. Продолжение

Перемены продолжают публикацию только что переведенных на русский последних бесед индийского Мастера недвойственности Нисаргадатты Махараджа. Перевод выполнен Михаилом Медведевым. Публикуется впервые. Читать можно с любого места! «До тех пор, пока вы не узнали, что же такое представляет собой сознание, вы будете бояться смерти».

Чоран: невыносимое бытия
Александр Чанцев к 105-летнему юбилею Эмиля Чорана. Румынского, французского мыслителя, философа, эссеиста. На волне возрождающегося энтузиазма отдавшего было долг эмбриону фашизма. Наряду с Хайдеггером, Бенном, Элиотом. Чтобы потом — осознанно отвратиться от него, вплоть до буддизма и индуизма… Вплоть до трагедии. Вплоть до смерти.





RSS RSS Колонок

Колонки в Livejournal Колонки в ЖЖ

Оказать поддержку Переменам Ваш вклад в Перемены


Партнеры:
Центр ОКО: студии для детей и родителей
LuxuryTravelBlog.Ru - Блог о люкс-путешествиях
 

                                                                                                                                                                      




Потоки и трансляции журнала Перемены.ру