Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.

Прозрачным сентябрьским вечером мы с Колькой Колдуновым оборудовали мой Джип электроснастью. Ставили фары, подфарники, задние фонари, мигающие и немигающие. В отцовском доме разливался обед, переходящий в ужин. Хлебосольный Иван Головин созвал кинобратию «на пирожки» отметить запуск – или окончание? – нового шедевра. Кроме пирожков тети Аси, стол ломился разносолами и выпивкой. К тому же явился сын от второй жены – следы ее потерялись – Томас Евдокимов, журналист–международник. Томас, а попросту – Трофим, покрытый колониальным загаром, с полуофициальным юмором рассказывал о событиях в Эфиопии. Как «наши ребята», парясь в пекле до солнечного удара в танках Т–160 и Мигах –26 приводили в чувство и приучали голо-черно-жопых сопротивленцев к эфиопскому реальному социализму. Томас приехал к отцу в свеженьком «Форде–таунусе» цвета пустыни.

А мы с Колькой, покончив с электроснастью Джипа, усевшись на старых бревнах у гаража, пили водку из одной кружки, закусывали тетиасиными пирожками, смеялись и трепали языками всякую чушь, которую и чушью не назовешь. За трепом не заметили, как появилась колькина Лушка, обутая в «гвоздики» на длинных, покрытых золотистым пушком ногах.

– Коль, а Коль, – произнесла она сочным контральто в средней октаве, – домой когда? Нутрий пора кормить.

– Не сдохнут. – Колька выхлестнул в себя сто пятьдесят из кружки. – Не сдохнут нутрии. Пирожок возьми.

– Ты ей водки предложи, – говорю я. – Пирожки без водки – не пирожки.

Колька вытер о засаленные портки кружку и плеснул туда пшеничной. Лушка выпила, как воду, и двумя пальчиками взяла пирожок.

Из дома показался сводный братец – вот уж вовсе человечья чушь – достал из своего «Таунса» сверток и сытой праздной походкой направился к нам. Это был тридцатипятилетний полублондин с русопятской, простецкой физиономией – на первый взгляд простецкой… В телесного цвета рубахе «Вранглер», в немнущихся светлых брюках «Тропикана», на медвежьих ступнях мокасины из крокодиловой кожи. Ай да Томас. Разве Трофим, Трошка, пристало журналисту–международнику? Быть Трошкой смешно и даже унизительно. Но зато Томас… Первое, кого он заметил – Лушку. Она ела пирожок. С изогнутых кончиков губ на круглый подбородок капали капельки сока. В долю секунды Томас почувствовал ее всю – от кончиков туфель до макушки.

«Золотистая блондинка с карими глазами с ума сойти», – в мгновение отозвалось в нем.

Лушка ответила ему едва заметным карим взглядом.

«Пара, – думаю я. – Одна другого стоит».

Томас повернулся ко мне и бросил на колени сверток:

– Держи. Последний крик моды. Чалма а–ля Арафат.

В самом деле, не то чалма, не то короткое покрывало, зеленое поле с черными черточками. Колька удивленно присвистнул:

– А вы его видели?

– Приходилось. На пресс-конференции в Дар-эс-Саламе, – ответил Томас.

Лушка за его спиной:

– Коль, домой пора. Нутрии с утра голодные.

Колька махнул в ее сторону грязной ладонью:

– Сиди. Мне еще свет проверить надо. Может, света и нет.

Томас обернулся к ней с простецкой улыбкой:

– Хотите, я довезу вас домой на Форде–Таунсе?

Лушка вскинула темные брови:

– Надо ж… В жизни не ездила на заграничной легковушке.

Колька снова махнул в ее сторону ладонью.

Они уходили к дому. Колька плюхнулся на жесткое сидение Джипа, стал проверять электроснасть. Включал мигалки–повороты, задний свет, переключал дальний свет фар на ближний.

Через две недели в Кольке Колдунове погас свет. И близкий, и дальний. Все стряслось с молниеподобной быстротой. Томас бросил жену с пятнадцатилетним сыном Петькой, расписался с Лушкой, и через пять часов после Загса они летели в Боинге 207 в Соединенные Штаты. После того, как все завершилось, Колька выгнал вон нутрий, выволок из избы двуспальную тахту и сжег ее вместе с лушкиными тряпками на огороде, а дверь избы крест–накрест заколотил досками.

Сижу возле гаража на старых бревнах, оттаявших под вялым мартовским солнцем. Чувствую по свету – около двух часов пополудни. Кривая дорожка к дому потемнела прозрачной водой. У двери оттаял пористый февральский наст. Под ним обнаружился вытянутый треугольничек с глубокой впадинкой позади. След Розы. Скоро и его съест оттепель. В душе неслышным звуком растаяла печаль и ничем не отозвалась…

В последней электричке мы с Розой ехали ко мне. Снаружи, в черное окно с порывистым шорохом шуршала февральская вьюга. Яркий свет освещал пустынный вагон. Топая, прошли трое. С железным скрежетом бухнула дверь тамбура. Вернулись, сели через лавку напротив, раскинули картишки. Видя и не видя, обмеривают нас случайными взглядами. Так смотрит смерть.

Первый, ширококостный, одетый в теплый армейский полупердон без погон, все время облизывал сочные губы на скошенном подбородке. Второй, в вязаном спортивном колпаке «Адидас», безлико-серый, пучеглазый, как при базеде. Третий – недоносок патлач, уши, как у лемура, востроносенький. Роза придвинулась теснее. Чувствую, как она вздрогнула под своей черно-серой длинношерстной шубкой из непонятно какой обезьяны: «Какие страшные»…

Платформа нашей станции ожгла нас ледяными порывами ветряного снега. Позади звонко скрипели шаги, и высокий с хрипотцой голос икнул: «А курить-то, братцы, нету». В белой распадающейся мути проблеял красноглазый шлагбаум. На кого мигать и блеять в ночную глухомань на переезде? С захлебнувшейся снегом дороги–аллеи с соснами, глухо рокочущими разлапистыми верхушками в высокой бесовской мути, свернули на еле заметную тропу к горбатому мостку через Сетунь. Позади с той же звонкостью снежно скрипели шаги, не быстрее, не тише. Загребая сапогами в сугробе, обогнал ширококостный, и, как привязанный, шел впереди нас, шагах в пяти.

В свистящей летящей серок мгле смутным пунктиром прочернели перильца мостка, ширококостный, с резким разворотом всем корпусом встал ко мне грудью: «Закурить не найдется?» Роза прижалась к моей спине. Слышу ее резкий шепот: «Боюсь, боюсь…»

Сбиваю ее с тропы в сугроб. Стою боком. Чувствую гниль из сочного рта ширококостного:

– Вели своей черной чувихе шубу снять. Ей же будет херово, фраер.

Молчу. В мыслях вялая скука.

Пучеглазый и лемур тяжело, с перерывами дышат. Особенно лемур. Начинать убивать страшно.

– Раздевайся! – вырвалась к Розе отчаянная фистула лемура.

Я не поворачиваю к Розе головы:

– Не двигайся.

Пучеглазый в Адидасе сдвинулся с тропы и увяз по бедра в сугробе:

– По-хорошему, сука, по-хорошему. А то до трусов доберемся.

Лемур губами сплюнул вязкую слюну:

– Покажи фраеру перо, Бора, ну…

Будто в ускоренном киноизображении «рапид», перед Розой мелькали видения:

Как ширококостный потянулся рукой к заднему карману брюк.

Как оттуда кривой спиралью выскочило нечто узкое со стальным блеском.

Как, подобно молнии, блеснуло мимо Всеволода и вонзилось пучеглазому в грудь.

Как прошло сквозь него и впилось в спину лемура. Как в серой мгле блеснуло снова, с леденящим свистом пронзило и перевернулось в горле широкостного.

Чувствую на себе безумный взгляд Розы. Помогаю ей выбраться из дымящегося снежной пылью сугроба. Она протянула мне слепую, мертвую руку.

– Иди вперед, – говорю я ей.

Пошла, слепо хватаясь за обледеневшие перильца.

Пучеглазый и лемур лежали без поз, как смятые мешки. Ширококостный, пытаясь подняться с колен, вяло кивал подбородком. Поднялся, завозил красные шаги, доволокся до поручней, перегнулся через них, как картонно сложенный, и обрушился в журчащую, черную проталину.

Догоняю Розу на косогоре. Она стояла, крепко-накрепко обхватив косой столб. Сверху из яркой лампы, похожей на плоскую змеиную голову, сеялся яркий снег. Заколоченные дачи и дачки в окружении голых лип загораживали белое ненастье. Довожу Розу до скамейки, покрытой снегом. Сажусь сам. В ушах звон и свист. В груди и мыслях холодная пустота. Где бы достать стакан валерьянки?…

– Ты убил их? – спросила Роза погибшим голосом.

– Я и с места не двинулся, – отвечаю. Что я могу ответить?

– Все равно ты убил их.

Снимаю и встряхиваю шляпу, расстегиваю пальто, ворот рубахи. Снежная влага холодит лоб, шею. Понемногу успокаиваюсь и говорю:

– Убивает тот, кто хочет убить.

Роза вздрогнула под своей шубкой:

– Лемурчика жалко, – сказа хрипловатым «до». – Такой маленький.

Достала из сумочки смятую пачку “Кемела”. Тлеющий сигаретный уголек снизу розовато подсвечивал ее ноздри. Славная ты моя.

В темном зеве камина остывал серый пепел, и предрассветные пепельные сумерки струились сквозь высокие окна. Метелица то затихала, то вновь набрав силу, свирепея, набрасывалась на стекла, шелестя морозным снегом. Лежу на диване, меня омывает за ночь умиротворенная кровь. Ничего не хочу. Возле дивана одноногий низкий овальный столик. Фанеровка кое-где отстала, обшарпана, в темных подтеках, пятнах. Зеленеет пузатый графинчик, заскорузлые остатки ужина, переходящего в завтрак.

Роза в кресле. Скособочив круглое плечико, отвернулась в шуршащее снегом окно, Ченик лижет ее влажные, солоноватые ноги. Слышу ее пустой синий голос:

– Уйду от тебя.

Куда?…

– От тебя ни жарко, ни холодно. Одна судорога.

Я улыбаюсь:

– От судороги судорогу не ищут.

Она повернулась ко мне:

– Счастья хочу. Мне еще не много. Всего двадцать семь. Еще не поздно встретить…

– Счастье? – спрашиваю я.

Слышу ее всхлипывание и тот же потухший синий голос:

– Если бы Васька мог… я бы с тобой не стала… Но он не может… Он сам с собой любовью занят… Любые романы и баб нафантазирует. Плевать ему на живых.

Я снова улыбаюсь:

– Творческая фантазия, ничего не поделать.

Она резко провела ребром ладони по горлу:

– Сыта вашими фантазиями. Объелась – вот!

Не вижу, но чувствую, как слезы дрожат на ее коротких ресницах. Перестав лизать ее колени, Чен поворачивает ко мне морду с повисшими ушами:

– Почему она плачет, хозяин?

– Пришло ее время, – отвечаю я.

Неуловимо гибким кошачьим движение Роза поднялась во весь рост. В разбелено-рассветном сумраке скорее угадываю, чем вижу круглые холмики грудей, нежно–выпуклый живот, округлую линию бедер, стройность ног. Невесть откуда взявшись, во мне отозвалась Лушка, в то забытое лето на зелено-мшистой подстилке, облитая солнцем. С чего бы ей взяться…

Роза обхватила ладонями плечи:

– Подтопи. Холодно стало.

Вылезаю из тепла облезшего верблюжьего одеяла, накидываю овчину, обуваюсь в худые валенки. Роза набросила на плечи свою длинношерстную обезьяну, и хрипловатым «до»:

– Тогда, в Красноярске, ты хотел пожара?

Запахиваю на себе рванину овчины:

– Ты хотела.

У двери оборачиваюсь. Склонившись, Роза гладила за ушами Ченика и целовала его между глаз. Так прощаются.

Снаружи едва не задыхаюсь от ледяного режущего ветра. Открываю дверь котельной, десять ступенек вниз. Отвожу влево до упора рычажок АГВ. В тесной топке загудело синее племя. В углу – топчан, покрытый матрасом–сенником, лоскутное ватное одеяло и подушка без наволочки. Васькино логово. Он любит тут заночевать, уморившись после поддачи. «Главное не путать стаканы, старина». Бетонные, коричневато-грязные стены сверху донизу обклеены всех цветов радуги этикетками виски, джинов, водок, ликеров и вин со всего мирового пространства. Василия рук работа, он любит алкогольную красоту.

Выбираюсь наверх. Под утро метелица свирепствовала еще хлеще, как с цепи сорвалась. Ледяное первоздание голосило на все лады. То стихало до нежного шепота, то рвалось ввысь воем-воплем… Не могу вырвать валенки из глубокого снега. Вслушиваюсь. И вдруг из ниоткуда, из дикого сонма звуков пробилась еле уловимая мелодия. И сразу отозвалась во мне – машинный ритм колес и вой-вопль за железной вагонной стеной. Я сразу узнал ее, печальную и ясную. Всего несколько тактов. Чтобы вновь не утерять, повторяю в душе еще и еще звуки величаво простой, печальной и прозрачной музыки. Теперь она моя.

В комнате светлей и шире. Розы нет. Чен лежит на пороге, и скосив на бок морду, глядит в полуоткрытую дверь:

– Она туда ушла, хозяин.

Я оглядываюсь за заснеженный порог. Справа от занесенной дорожки сбился след ее сапожка – в глубокий снег впечатался вытянутый треугольничек с глубокой впадинкой каблука позади. Скоро и его занесет пороша.

Утром поселяне, как землепроходцы разгребая дорогу на станцию, наткнулись на два трупа – третий, полузатопленный, обнаружился в Сетуни. Вызвали милицейских, а милицейские – следственные органы. Органы, как положено, не сдвигая с места зарезанных, сфотографировали их, измерили всякие расстояния рулеткой, но причины смертей не обнаружили. Вызвали поселян на опознание. Но поселяне морщились от зрелища, разводили руками – не наши, не местные. Вот если б наши – тогда другое дело. Мало ли кто кого режет по ночам. С тем органы и отбыли.

Я не хотел их убивать. Так им было написано на роду. Продолжение – ЗДЕСЬ


Comments are closed.

Версия для печати