Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.

В Шереметьево таможенник, зеленовато-бледный лейтенант с глазами серны, едва взглянул на паспорт Головина – «С прибытием, товарищ режиссер» – и рассматривать его тощий саквояжишко не стал. Головина встретил шофер Пашка Волков, приземистый кривоногий малый с черными и плотными, как войлок, волосами.

На фоне мартовского темно-зеленого ельника метались в беспорядочном движении снежные мухи, садясь на асфальт дороги, обращались в грязь. По окружной выехали на Минское шоссе.

– Ну, как там Америка? – без любопытства спросил Пашка.

– Стоит, не падает, – сквозь щеку процедил Иван Николаевич.

– Передают – безработица у них жуткая и жрать нечего.

– Каждый первый безработный, – бледно усмехнулся Иван Николаевич.

Пашка скосил глаз на неживой профиль хозяина и больше вопросов не задавал.

Проехали поворот, едва тронутый весенним дыханием лес. У чайной Иван Николаевич велел остановиться.

За стойкой у пивного крана бесформенным монументом возвышался Гаврила Колдунов. Багровые щеки и тройной подбородок обвисли складками. Казалось, из лица его выпустила, как из тугой шины, воздух. Растянул широкие серые губы:

– Забыли вы меня, Иван Николаевич, совсем, то есть, забыли.

– Вспомнил и соскучился, – теплым голосом ответил Иван. Спросил сто пятьдесят водки, кружку пива и кусок вареной колбасы. Залил пронзительную сивуху пивом, вспомнил вкус голливудского напитка и усмехнулся мягкими ямочками у кончиков тонких губ – дома. Обернул взгляд на Гаврилу:

– Слушай, старый, чего ты так с лица опал? Или болеешь?

Гаврила сомкнул тяжелые губы:

– Сынишка погиб. В Афганистане, то есть.

Иван Николаевич не допил кружку:

– Когда?

Вопрос был глупый.

Гаврила принялся перемывать чистые пивные кружки.

– В похоронке число не стоит. Отпевали парнишку в конце февраля.

Иван Николаевич долго смотрел в его глаза тяжело больной собаки. Наклонил голову:

– Прости, Гаврила Иванович, – и вышел.

Серебристый Мерседес шепотом въехал в ворота. По обеим сторонам дороги к дому и гаражу оседали влажные сугробы.

– Каждый день дорогу чищу, – с рабской интонацией грубым голосом сказал Пашка.

– Чего? – не понял Иван Николаевич.

– Дорогу, говорю, чищу, – повторил Пашка.

Иван Николаевич распахнул плащ, снял кепку, мокрый ветер обвевал его седину. К влажности едва ощутимо примешивался тонкий аромат недозревшего арбуза. На закисшем снегу глухо чернел двухэтажный сруб дома со слезливой капелью крыши. Взлохмаченная душа помаленьку укладывалась в свое привычное ложе. Он пошел по кривой, хлюпающей талой водой дорожке к своей бывшей мастерской. Его встретил громким ворчливым лаем Чен.

– Прекрати трепотню! – отмахнулся от него Иван Николаевич, Показав в злой улыбке зубы, Чен ушел за кресло у камина. Васька оперся на рукоятку пылесоса и обратил бледно-розовые щеки к Ивану Николаевичу.

– С благополучным приземлением, Ваше благородь.

Иван огляделся: на раздвинутом столе виски и джин в недопитых бутылках, остатки черной икры на дне банки и другая полусъеденная всячина с окурками.

– Неплохо живете, – сказал.

– Да так, не кашляем, – и Васька принялся пылесосить ковер.

Иван Николаевич вытянулся в кресле, режущий хрип пылесоса раздражал нервы:

– Выключи чертову машину.

Васька послушно выключил, сделал вежливые глаза:

– Как поживает страна Желтого дьявола? Желтеет?

– Смотри, не переострись, – усмехнулся Иван Николаевич.

Васька налил себе в зеленый стаканчик с истертой позолотой малую толику опивок. Кивнул на бутылки:

– Не желаете с дороги?

Иван долго смотрел на деревянные перекрытия потолка. Потом с медленной хрипотцой:

– Скажи, Василий, что Сева… за рубеж не выезжал?

Васька утер губы тыльной стороной ладони:

– Да так, туточки гужуемся. – Помахал вялой ладонью. – А кто теперь туда хвост уносит? Дураки, жиды и чекнутые. Вот так-то, Ваше благородь.

– Какая я тебе благородь? – вспылил Иван Николаевич.

Васька пригасил искорки в глазах:

– Какая есть. Не ниже и не выше – героически-социалистическая.

Иван Николаевич с грохотом поднялся с кресла. Чен заливисто залаял.

– Прекрати! – гаркнул на него Иван и размашистым шагом, обозвав в душе Ваську мелким гаденышем, вышел.

Переступил через порог кухни. Без слов обнял сестру за острые плечики. Тетя Ася вытерла кончиками косынки влажные глаза, светло улыбнулась:

– Прилетел, сынка, – отца она называла «сынкой». – С ночи готовилась. К пышкам поспел. Какаву, кофий или простоквашку будешь?

Иван Николаевич вольно вздохнул – ощутил запах дома. Дубовый стол с бесцветной стертой клеенкой, тихие ходики, из темного угла стертой позолотой смотрела Богородица. На русской печи пофыркивали жаром пышки. Тетя Ася сняла первую порцию, переступала обрезанными валенками.

– Небось, тебя инородцы разной дрянью потчевали. Виска да виска.

– Именно, сестренка, именно. – Иван достал из саквояжа яркоцветную мексиканскую шаль. Накинул Асе на плечи: – Красуйся.

Охнув, тетя Ася взглянула на золотистую бахрому, свисающую до полу:

– Куда ж мне ее? В ней только под венец идти. – Взглянула на брата хитренькими глазами. – Слышь, сынка, а к нам пичуга залетела.

– Какая пичуга? – бездумно спросил Иван.

Тетя Ася выпростала из-под шали руки и указала на дверь:

– А ты глянь-погляди, она в столовой.

Иван Николаевич отмахнулся:

– Давай пышки.

– А я грю – погляди. А поглядишь – скажешь, – тихо настойчиво повторила сестра.

В столовой, обставленной египетским гарнитуром, над длинным розовым сервантом в тяжелой золотой раме висела картина Клевера, изображающая торжественно-мрачный закат на далеком Севере, – на диване зеленого плюша под пледом спала девушка. Иван непроизвольно хмыкнул – «Этого еще не хватало…» Скользнул строгим прищуром по лицу спящей и приоткрыл рот. В мозгу с непостижимой быстротой возник образ давно умершей жены.

Под его сверлящим взглядом Настя раскрыла глаза. У дивана стоял человек чуть выше среднего роста в светло-сером мятом костюме. На высокий лоб свисала седая прядь. В серо-зеленых глазах не поймешь что. Настя спрятала голые руки, натянула плед на горло.

– Ой, простите, я сейчас уйду, – пролепетала.

– Ты как здесь оказалась? – хрипловато сдавленным голосом спросил человек.

Настя старалась не смотреть ему в глаза.

– Мы в гости с подругой приехали… Ой, я сейчас, только умоюсь.

Человек вдруг крепко ущипнул небритую щеку и неверным жестом указал на дверь в глубине столовой:

– Ванна там.

Боком пошел к выходу. Несоображающим взглядом еще раз взглянул на Настю и скрылся.

«Нужно быстрей сматываться. Еще прибьет, – быстро подумала Настя. – Развалялась пьяная».

Иван Николаевич вернулся на кухню. Тетя Ася торжествующе взглянула в его глаза. Казалось, брат смотрел в глубину себя.

– Нагляделся? – ясным голосом спросила тетя Ася.

– Поразительно…

– Вылитая Сонюшка. Я аж на икону перекрестилась, – и тетя Ася стала накрывать на стол. Поставила третий прибор. Иван Николаевич взял себя в руки:

– Откуда она взялась?

– Севушка ночевать привел. Ночью у него музыка гремела.

Настя глядела в глубокую широкую голубую ванну. Захотелось искупаться. В белый кафель стены врезало в рост зеркало. Смешала в кранах теплую воду, сбросила одежонку, взглянула на себя в зеркало и ухватилась за сердце. Что это с ней? Выросла за ночь, выше стала, щиколотки вроде как бы подсохли, удлинились. Она провела руками по талии – сузилась, и бедра стали стройнее. Она в страхе повернулась спиной – и попочка подтянулась. Замирая, дотронулась перепуганной ладошкой до лона – она на месте, слава богу.

«Матерь Божья, опоили меня, что ли?» – прошелестели губы.

Сажала пристально изучать лицо. Вроде бы все то же и на месте, но и не то же. Будто подменили. Сроду у нее не было такого выражения.

«Сплю я, что ли?» – отчаянно подумала она. Села на край ванны. Ничего путного в голову не приходило. Опустила руку в шуршащую воду. Кисти стали уже.

«И черт с ним!», вдруг порхнула отчаянно беззаботная мысль. «Была бы хуже, а то ведь загляденье». Резко помотала головой из стороны в сторону. «Ну и замок, прости Господи, Святая Богородица!»

Стою с Лу на платформе нашего полустанка. Странный у нас полустанок. Из ветхого, потерявшего цвет деревянного зала ожидания высовывалась ржавая штанга с городскими часами. Часы без минутной стрелки уж который год показывают половину шестого. Задняя стена пробита дверью, которая ведет в никуда, на откос, поросший зарослями.

Лу потрескивала носком узкого сапожка хрустящий тонкий ледок лужи. Не видя, взгляд, приглушенный ресницами, смотрит сквозь меня. В каких краях витаешь, Лу?

Она подняла тепло равнодушные глаза:

– Когда увидимся?

Я любуюсь ее щеками с персиковым пушком.

– Не знаю. Потом.

– Когда-нибудь?

– Потом. Где-нибудь

– Никогда и где-нибудь?

Загремела электричка и замерла со скрежетом распахнутых дверей. Вижу последний всплеск ее руки, затянутой в перчатку:

– До когда-нибудь!

С низким подзывом электричка тронулась. И следа не осталось. В душе спокойная немота. Пепел и есть пепел.

В голубых прорывах в космах серо-влажных туч веселились солнечные лучи. Мокрой слюдой блестели рельсы. Грязнорылая туча вдруг наползла на полнеба и загасила радость. В ушах пронзительно тонкой нотой на высокой октаве засвистел ветер, далекий темно-синий ельник скрылся за зыбью ускользающей молниеносно-быстрыми кружевами метели. Что может быть лучше меняющегося мира?

Перехожу по мосткам железнодорожного полотна и вижу, как по извилистой дорожке с серыми подталинами асфальта красно-коричневым клубком мчится ко мне Чен. С размаху сел. Запыхавшись, высунул язык.

«Он вернулся».

Отряхиваю снег со шляпы.

– И что же он?

Чен отвернул морду.

«Наорал».

Я треплю его за уши:

– Небось «мерзкую морду» состроил?

Чен опустил голову.

«Было».

Мерно двинулись. Я – по дорожке, Чен – рядышком, по кромке снега.

– Почему ты его не любишь? – спрашиваю.

Чен поглядел на меня преданными золотистыми глазами:

«Не наш».

Метелица разыгрывала свои белые узоры. Завивала и развивала, то густела, то светлела. Словно Бах ткал свои многослойные фуги.

– Спокойно спалось с Василием? – спрашиваю.

Чей длинно вздохнул.

«Беда с ним. Все плакал. Свою Розу звал».

– Память не выгонишь.

Чен поморгал.

«Почему ты прогнал ее, хозяин?»

Что я мог ему ответить?

– Ты хочешь слишком много знать, Чен.

Чен скорчил серьезную морду,

«Не понять вас, людей».

И сбился с кромки дорожи в поле с обвалившимися кусками сырой земли, пытаясь поймать лапами тающие снежинки. Любимая его игра – ловить уносимые ветром осенние листья и снежинки. Как люди пытаются удержать в руках вечно ускользающее: время, любовь, удачу, жизнь…

Вхожу на кухню. Чен остался в передней. Он ни за что не переступит порог, покуда его не позовет тетя Ася. На столе румянились пышки, дымилась картошка с луком, пахло винегретом, баклажанной икрой.

– А мы тебя и ждать соскучилась. Думала, к отцу не выйдешь, – с легким укором оказала тетя Ася.

Отвечаю, что провожал даму на станцию.

Ася накладывала мне картошку с винегретом.

– Что ж ты ее голодную спровадил?

– А может он ее стесняется? – предположил отец, улыбаясь краешками губ. Взгляд пристально вопрошающий, словно хочет найти во мне ответ на мучающий его вопрос.

Тетя Ася поставила у стола мисочку с разбавленным молоком кофе и накрошенным печеньем.

– Чинуша, Чи-ну-шень-ка… – напевно позвала она. – Скушай кофейку.

Чен обожает кофе с молоком и с печеньем.

– Черт знает… – проворчал отец. – Избаловали пса, а он наглеет. Скоро ты его пирожными и отбивными потчевать будешь.

Чен сел на попку у порога. Тихонько проворчал: «Грубиян». Сидел не шелохнувшись, всем видом давая понять, что не переступит порога.

Ем картошку, вполглаза посматриваю на Настю. Откуда что взялось? Сидела столбиком. Линия круглого подбородка чуть удлинилась, отчего нежный овал лица приобрел изящество. На щеках проступили нежные впадины. Улично-ищущее выражение «где-что-почем-дают?» сменилось мягкой задумчивостью. Ай да Настя. Ненароком перехватываю взгляд отца, устремленный на нее – недоверчивое удивление с глубоко запрятанной нежностью. Что-то будет,

– Как слеталось? – спрашиваю.

– Великолепно, – щелкнул отец пальцами.– И представь, получил премию за режиссуру.

– «Оскара» не дали? – спрашиваю.

По лицу отца пробежала едва заметная тень.

– Ну, это было бы слишком. – И перешел на веселый лад. – А как твои дела? Продолжаешь джазишки поигрывать по кабакам?

– Ой, да что вы, – с легким укором возразила Настя. – Он такую музыку сочинил, мороз по коже продирает. Замечательная музыка. И конец страшный, как смерть.

– А вы разбираетесь в музыке? – с интересом спросил отец.

Настя легким жестом оперла подбородок на тонкую кисть – взглянула на нее.

– Не так уж чтобы, – певуче ответила она. – Но слух есть, медведь на ухо не наступил. И голос хороший. Альт у меня. – пояснила она.

– Значит, птаха-певунья, – ласково улыбнулась тетя Ася.

– Меня в деревне соловушкой звали. – Встретилась васильковыми глазами с огненно-нежным взглядом отца и резко потупилась.

Чен досуха вылизал миску с кофеем и, благодарно улыбнувшись тете Асе, направился в переднюю, на крыльцо. Через плечо прищурился на отца: «Побрился», и удалился, махнув мне хризантемой хвоста.

Ходики показывали третий час. Настя со вздохом отодвинула тарелку.

– Пора. И так репетицию пропустила. Вкатят мне втык за прогул. – Передернула плечами. – На примерку бы поспеть, у нас сегодня премьера.

Отец вдруг заволновался, заерзал словами:

– Слушайте, Настя, я попробую вас на эпизод. – «Какой эпизод, где?» с веселым ужасом подумал он и продолжал деловым тоном. – Мне как раз нужно свежее лицо с голосом.

– Ой, да что вы! – Настя слабо выдвинула вперед ладошки. – Меня уже раз пробовал один ассистент с Мосфильма. Сказал, что у меня нет этой… фотогеничности.

– Он – болван! – грохнул отец режиссерским голосом. И откинувшись на табуретке:

– Вы – сама фотогеничность, уж поверьте мне. – Расцвел улыбкой. Давно я не видел у него такой детской улыбки. – Итак, решили?

Тетя Ася дотронулась до ее локтя:

– Приезжай к нам, деточка. У нас воздух целебный, и все есть. Настя заморгала короткими ресницами:

– Спасибо.

Спрятала в холщевый мешочек с разноцветными рожами «АББА» несвежие туфельки на гвоздиках, обула требующие каши полусапожки, накинула на плечи ветхую дубленочку – пиджачок до колен, на голову шапчонку из неизвестного зверя.

Поднявшись, целую ее руку. У нее повлажнели глаза, отчего стала еще очаровательнее.

– В жизни не забуду вашей музыки. – И промолвила. – Хозяин.

И выбежала.

Доедаю картошку с баклажанной икрой. Отец продолжал улыбаться отсутствующей углубленной в себя детской улыбкой. Поднял длинные серо-зеленые глаза:

– Если ты хоть пальцем тронешь эту девушку…

Я трону?

Под полом электрички скрежетало и бухало, будто кто-то изнутри бил железным молотком. Настя уткнулась в мутное окно. Смотреть было не на что. Пыталась собрать, как разбитое в осколки зеркало, злоключения ушедшей ночи. Но ничего не склеивалось, расползалось. Примерещилась Женька в стриптизе под грохот лошадинолицего барабанщика и растопыренные на нее глаза рыжего американца. Она и сама принялась было сдирать юбку, но осеклась под черно-синим взглядом хозяина «не смей». Женьку вытеснил старик с золотой звездой – видать, важная шишка, старик, его сумасшедший взгляд, будто привидение увидел.

Сосредоточиться в мыслях мешали две личности на противоположной лавке. Первый – упруго толстенький с неправдоподобно маленькими руками и ногами. Толстощекое лицо с носом пупочкой пересекал рваный розовый шрам. Второй – мрачно цыганистый, с желтыми, как у старого кота, глазами, сжимал и разжимал грязные кулаки на коленях. Несли околесицу.

– …Не был ты у него, – утвердительно махнул ручкой первый.

– Как не был, когда был, – угрюмо ответил второй,

– И что же он? – насмешливо хрюкнул первый.

– Да ничего, – мрачно усмехнулся второй.

– А говоришь, что был. Не пизди – не был! – торжествовал первый.

Второй прищурил желтый глаз:

– А если был?

– Как ты мог у него быть, когда там тебя не было? Второй сплюнул на пол.

– Будто бы ты был.

– Я-то точно не был. Тебе, тебе нужно было быть.

– Я и был.

– Не пизди.

Настя пересела на другую скамейку.

«Была ты там или не была?», вспомнила она про «замок».

Стала прикидывать, что ждет ее в театре за прогул. Строгач ее ждет, уже третий. Еще хорошо, если строгач, а если в шею? Что тогда? Москва жестокий город. Оступишься, оскользнешься – никто руки не протянет. Пригорюнившись, стала вспоминать свою незадавшуюся коротенькую жизнь. Хорошо было в деревне с родными. Пела соловьем на утренней и вечерней заре и горя не знала. Попалась на глаза заезжему тенору из воронежского хора: «Попробуйтесь к нам, девушка, ничего не потеряете». Попробовалась и ничего не потеряла. Взяли ее в хор. Хорошо. Ей бы и дальше петь воронежские заплачки и частушки, но все сломали московские гастроли. В Эрмитаже ее приметил баритон из Театра оперетты: «Вы хороните свой голос, девушка. У вас замечательный альт. Попробуйтесь к нам. Ничего не потеряете». Она не спала ночь: Москва, Театр оперетты, Марица, Сильва, Цыганский барон… Предел желаний. Она попробовалась. Взяли. Хорошо, она пела и в Марице, и в Сильве, и в Цыганском бароне, но – в хоре. Бежали дни, недели, месяцы, утром – репетиции, вечером – спектакли. Хоть бы какой-нибудь крошечный выход дали, но выхода не давали.

Однажды она попалась на взгляд директору театра Беленькому, рыжеватому блондину с проницательно-ласковыми глазами. Беленький раздел ее взглядом и задумчиво пожевал губами. «Ты зайди к нему в кабинет, – серьезно сказала Женька. – Не будь идиоткой». Настя не поняла, зачем. «А затем, – продолжала Женька, – что все проходят через его кабинет». Но Беленький не стал дожидаться, пока она войдет в его кабинет, и вызвал ее сам. Усадил на широкий кожаный диван и стал неторопливо, вдумчиво объяснять, кто она такая, Настя. Безусловно, у нее талантливый голос, но чтобы стать опереточной актрисой, необходимо овладеть актерским мастерством, а оно у Насти почти не развито, в зачатке. Развивать надо, углублять. Он даст ей возможность выбиться из «общего стада» и поможет поступить в ГИТИС. Без диплома актриса – не актриса. Так ласково журчал директор, расхаживая от стола к двери и от двери к столу, и Настя краем уха услышала, как в двери мягко щелкнул ключ.

Она покинула кабинет, стараясь унять дрожь унижения и отвращения. Глаз не могла поднять – казалось, весь театр видит ее падение. Ночь проревела. Женька сердечно отпаивала ее валерьянкой: «Не реви, дура. Подумаешь, сокровище потеряла. Не сокровище, а кормилица. Кормилица…» А наутро помреж сказал, что ей дают эпизод сенной девушки в «Свадьбе Кречинского» и десятку прибавки к 80 ре зарплаты. Беленький теперь запросто зазывал ее в кабинет после репетиций – без задушевных бесед о мастерстве актрисы – и она покидала кабинет без дрожи отвращения и твердо смотрела на товарок васильковыми глазами. Женька привадила ее к актерским застольям в ВТО. После закрытия ресторана ехали к кому-нибудь еще и продолжали. Настя платила собой – «кормилицей». Под утро Женька говорила: «А чего терять, терять-то нечего. Все едино сгорим в этих… атомах». И Настя соглашалась – терять ей было больше нечего.

Дождевые струи промывали окно, оставляя влажно-светлые просеки, через которые стала проглядываться придорожная полоса, человечья грязь, оставшаяся после зимы: растерзанные сигаретные пачки, розовая кукла с оторванной ногой, женский сапог без каблука, консервные банки, бутылки…

«Как брошенная в канаве». Из глубины Настиного естества к сердцу подступала нестерпимая горечь, едкая, как желчь. Она пыталась перебороть лихой бесшабашностью: «Ну, и погуляла всласть ну, выпила, и нечего выть, сучка рваная. А – что, а – что?» Но естество ныло и терзалось. Она ощущала себя такой заброшенной, несчастной, одинокой. На ум пришел тот давешний старик. Он с такой обжигающей нежностью смотрел на нее. Добрый, видать, пожалел. Знал бы ее, что она за сучка рваная, небось не пожалел бы. Вспомнила до ощутимости холодный, как лед, синий взгляд трубача. Больную душу помаленьку отпускало.

С соседней лавки мстительно торжествовал толстяк:

– Не пизди! Так и знал, что ты у него не был!

– Ну, не был, не был… – сдался цыганистый.

Электричка подходила к Москве.

Продолжение


Comments are closed.

Версия для печати