НАЧАЛО КНИГИ – ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ – ЗДЕСЬ.

34.                      Гоген в своей мастерской на улице Версинжеторикс в начале 1894 г. Слева стоят Вильям Молар и «яванка» Анна.

Естественно, выставка и в финансовом отношении с треском провалилась. В первый день Дега купил картину серии «Хина». Другую приобрел один русский. После долгих колебаний один французский коллекционер взял в рассрочку «Иа ора на Мариа». Неизвестный молодой торговец картинами по имени Воллар, недавно открывший галерею на той же улице, где и Дюран-Рюэль, купил картину попроще, на которой полностью одетая таитянка сидит в кресле-качалке. Из сорока четырех полотен было продано только одиннадцать. И когда Гоген оплатил все расходы и вернул долги, у него осталось ровно столько денег, сколько было нужно, чтобы перебиться до получения наследства.

О том, чтобы возобновить семейную жизнь с Метте и детьми, не могло быть и речи. Ведь она поставила условие — он должен иметь постоянный доход и содержать семью. От стыда и отчаяния Гоген долго не решался написать ей о катастрофе. После того как она в конце концов написала сама, нетерпеливо спрашивая, когда же Поль приедет в Копенгаген, он неосмотрительно попытался внушить ей, будто выставка прошла «с большим успехом», газеты писали о ней «дельно и одобрительно», и многие считают его «величайшим изо всех современных художников». Правда, он вынужден был признать, что в финансовом отношении выставка «не принесла ожидаемых результатов». Поэтому Гоген мог только предложить, чтобы они встретились летом 1895 года, когда у детей будут каникулы. Причем он хотел снять домик на побережье в Норвегии, очевидно, желая избежать неприятных вопросов, которые могли прийти на ум родственникам Метте.

Конечно, попытка обмануть Метте была обречена на неудачу. Во-первых, она сама по французским газетам следила за тем, что происходит в Париже; во-вторых, у нее было во Франции много друзей, которые не замедлили послать ей вырезки. Особенно красноречивой была исполненная горечи статья Мориса в декабрьском номере «Меркюр де Франс». Вот ее начало: «Словно по чьему-то умыслу два значительных художественных события произошли одновременно: в день, когда на парижской сцене была дана премьера спектакля «Враг народа» по пьесе Ибсена, состоялся вернисаж выставки картин и скульптур, которые привез с Таити Поль Гоген.

В театре и в картинной галерее шел один и тот же спектакль. С драматизмом и с невиданной ранее простотой Ибсен показывает нам человека, который в новой для нас, французов, среде страдает за правду. Гоген в одно и то же время автор и главное действующее лицо такой же трагедии. Страна, народ и среда, которые он избрал, чтобы выразить свои творческие истины, чтобы свободно и великолепно воплотить свои прекрасные видения, тоже неизвестны здесь на Западе. Правда, его средства, пожалуй, еще проще, чем используемые драматургом, а вольности, которые он себе позволяет, несомненно идут дальше и носят более яркий отпечаток его личности.

Но так ли трудно понять Гогена и его смелые упрощения? Ведь от нас требуется только, чтобы мы, оценивая творчество художника и поэта, признали за ним право творить свободно, забывать образцы и шаблоны, созданные прежними великими мастерами, не говоря уже о несносных условностях, насаждаемых не столь значительными художниками. Но этого никто не хочет делать. Я подразумеваю тут не столько общественность — ее, несмотря на все предвзятые мнения, можно формировать и направлять, — сколько так называемых экспертов, художников, критиков, некоторых журналистов и газетчиков. Каких только нелепых суждений, открытых или прикрытых, мы не наслышались в последние дни в галерее на улице Лафит. Не говоря уже о том, что всякие писаки преподносят в виднейших ежедневных газетах!»

Дальше Морис говорил:

«Гоген с грустью вспоминает счастливые дни в заморском краю, когда он с благородным жаром вдохновенного поэта работал над этими полотнами, вдалеке от нашего выродившегося общества с его кликами и интригами. Возможно, он опять уедет туда. Если так, это мы его изгнали. Он уже говорит:

— Я не хочу больше видеть европейцев».

Разобрав и истолковав несколько важнейших картин выставки, Морис в заключение цитирует знаменитое кредо Вагнера, которое давно усвоил Гоген: «Я верю в святость духа и в истинность искусства единого и неделимого. Верю, что это искусство от бога и присутствует в сердцах всех людей, озаренное светом небесным. Верю, что кто однажды отведал возвышенных плодов этого великого искусства, тот навсегда будет ему предан и не сможет его отрицать. Верю, что с его помощью мы все можем достичь блаженства. Верю в день Страшного суда, когда всех, кто здесь на земле барышничал этим чистым, высоким искусством, кто осквернял и унижал его ради наживы, постигнет страшная кара. Верю, что преданные слуги истинного искусства пожнут хвалу и, в ореоле небесного сияния, благовоний и нежной музыки, навеки будут пребывать в божественном источнике всякой гармонии».

По словам Мориса, друзья Гогена всячески уговаривали его не поддаваться естественному порыву, не уезжать тотчас обратно в Южные моря. Одним из главных доводов было, что его совсем забудут, он упустит все надежды на успех, если опять покинет Париж. Видимо, их слова на него подействовали, потому что, не дожидаясь конца выставки, он обратил всю энергию на новую попытку окольным путем завоевать благосклонность публики. Гоген быстро сообразил — и, наверно не ошибся, — что посетителей выставки больше всего озадачили и оттолкнули не смелые краски и необычная манера, а чужие, непонятные мотивы. Беда в том, что, в отличие от сцен из греческой мифологии, которыми восхищались и восторгались во всех официальных художественных салонах, его таитянские боги и богини не вызывали у зрителя никаких отголосков, никаких ассоциаций. Значит, нужен популярный очерк о таитянской культуре и мифологии. Воодушевленный своей догадкой, Гоген решил поскорее закончить книгу о Таити, причем написать ее так, чтобы она одновременно служила как бы комментарием и истолкованием его картин. И неплохо бы иллюстрировать книгу репродукциями своих полотен.

Тем временем и Морис пришел к тому же выводу, только он считал, что сумеет объяснить творчество Гогена лучше, чем сам Гоген. И Морис предложил писать книгу вместе, главу — один, главу — другой. Задача Гогена — попросту рассказать о своей жизни на Таити, Мориса — описать и истолковать его картины. Кроме того, Морис любезно вызвался отшлифовать язык Гогена в его главах. Он уже убедительно доказал, что в самом деле понимает и искренне восхищается творчеством Гогена. В свою очередь Гоген не менее горячо восхищался витиеватым, напыщенным стилем своего друга и уразумел, что написать книгу труднее, чем он думал. Словом, напрасно некоторые его биографы удивляются, с какой радостью и поспешностью он принял предложение Мориса. Правда, его могло бы насторожить то, что Морис замыслил часть своего материала изложить в стихах!

Теперь Гоген волей-неволей должен был остаться на зиму в Париже, и он переселился в более просторную квартиру. Кстати, она принадлежала тому же владельцу, что и дом на де ля Гран-Шомьер, и, наверно, обходилась не на много дороже, чем клетушка, которую Гоген занимал до сих пор. Новая квартира Гогена находилась за Монпарнасским кладбищем, на улице Версенжеторикс — две комнаты в ветхом, напоминающем сарай двухэтажном деревянном доме, приобретенном владельцем за бесценок осенью 1889 года, когда сносили павильоны Всемирной выставки. Опять-таки из бережливости хозяин велел сделать только одну лестницу, а чтобы жильцы второго этажа могли попасть в свои одно- и двухкомнатые квартиры, он опоясал весь фасад узким балконом. Комнаты Гогена находились в дальнем конце балкона, и он всякий раз должен был проходить мимо окон соседей119.

Он купил скверную подержанную кровать и поставил ее в меньшей комнате, где была кафельная печь. Большую комнату обставил столь же дряхлыми стульями и просиженным диваном. Столом служил сундук. Даниель одолжил ему ковры— закрыть неприглядный голый пол. Скудную обстановку дополняли невесть где и зачем раздобытые пианино и большой фотоаппарат на треноге. Что до украшения стен, то тут трудность была другого рода: как разместить все картины. Чтобы они смотрелись лучше, Гоген выкрасил стены в желтый цвет, и между своими непроданными полотнами тут и там повесил для разнообразия таитянские копья, австралийские бумеранги и репродукции своих любимых вещей Кранаха, Гольбейна, Боттичелли, Пюви де Шаванна, Мане и Дега. К счастью, у него еще были сохраненные то ли Шуффом, то ли Даниелем оригиналы тех художников, которых он ставил превыше всего, – Ван Гога, Сезанна и Одилона Редона. Две картины с подсолнухами, фиолетовый ландшафт и автопортрет Ван Гога он поместил над кроватью 120. Естественно, вид больших белых квадратов среди этой красочной мозаики раздражал его, и он расписал все стекла в окнах и в двери таитянскими мотивами.

У дома были такие тонкие и звукопроницаемые стены что было крайне важно иметь кротких и снисходительных соседей. В этом Гогену повезло. Больше того, кое-кто из них, и особенно жившая под ним молодая чета Вильям и Ида Молар, сразу прониклись к нему симпатией. Они позаботились о том, чтобы Гоген не скучал, и познакомили его со своими веселыми друзьями. Вильям. Молар очень увлекался музыкой, все свободное время сочинял великолепные симфонии, минус которых заключался в том, что их невозможно было исполнять. Искусство не кормило Молара (как и его соседа наверху), поэтому он (в отличие от соседа) поневоле оставался верен своей бюрократической карьере. А она не была ни блестящей, ни особенно доходной, ибо после многих лет службы он все еще оставался лишь мелким чиновником министерства земледелия. Сын норвежки, он свободно говорил на языке своей матери. Его жена Ида, урожденная Эриксон, была скульптором, шведкой по национальности, как это видно по фамилии. В молодости она училась в Академии художеств в Стокгольме, так что бюсты и статуэтки, которые она делала, были все в высшей степени академичными и шаблонными. Зато биография ее была далеко не шаблонной. Близкая к их семье Герда Чельберг, которая, учась в Париже, часто бывала в доме 6 по улице Версенжеторикс, рассказывает в своих мемуарах: «Иде была присуждена… государственная стипендия, но получить эту стипендию ей помешали не совсем обычные обстоятельства. Семнадцатого февраля 1881 года У нее родился внебрачный ребенок от солиста оперы Фрица Арльберга. Дитя получило имя Юдифь, и гордая и счастливая мать завернула свое сокровище в платок и пошла к тогдашнему директору академии, графу Георгу фон Русену, чтобы поблагодарить за стипендию и дать ему полюбоваться малюткой. После чего, представьте себе, возмущенная ее безнравственностью академия отменила стипендию. «Если бы она хоть не показывала мне ребенка!» — жаловался потом граф Русен моему знакомому. Тогда госпожа Боньер дала Иде денег в размере стипендии… На эти средства Ида Эриксон и отправилась в Париж, где вышла замуж и осталась на всю жизнь»121.

Доктор Чельберг пишет об Иде Молар, что это была «маленькая, очень кокетливая дама, кудрявая блондинка, одетая в кружева и рюши». А вот типичная для характера Иды зарисовка ее повседневной жизни на улице Версенжеторикс: «Молары сняли квартиру, когда дом еще строился, и с разрешения владельца у них не поставили внутренних стен, хотя планировка предусматривала три комнаты и кухню плюс поднятые над полом два небольших алькова для кроватей. В итоге Ида могла, стряпая на плите, одновременно беседовать с гостями, которые шли в этот гостеприимный дом целый день, но больше всего в вечера, отведенные для приемов». Особенно тепло и заботливо Ида Эриксон-Молар относилась к беспризорным детям, потерявшимся собакам и художникам-неудачникам. Другими словами, Гоген вполне мог рассчитывать на ее помощь и материнскую заботу.

Ее дочь Юдифь, которой еще не исполнилось тринадцати лет, по-своему тоже привязалась к Гогену. Как это часто бывает в таких случаях, она идеализировала своего настоящего отца и сравнивала приемного с этим идеалом. Что бы тот ни говорил и ни делал, ей все не нравилось. Столь безоговорочное осуждение отчима, естественно, влияло на ее чувства к матери, которую Юдифь всевозможными выходками «наказывала» за «измену». А свою любовь и нежность она, как это опять-таки часто бывает, дарила учителям. Художник с таким романтичным и авантюрным прошлым, как Гоген, естественно, был в высшей мере достоин ее внимания и чувств (тем более что Юдифь уже решила стать художницей), и она с первых дней боготворила его. Ему же она чем-то напоминала и замещала его любимую дочь Алину, и преданность Юдифи глубоко трогала его. Впрочем, если верить неопубликованным воспоминаниям Юдифи, которые она записала уже в преклонном возрасте, Гоген питал к ней не только отеческие, но и другие чувства, подозрительно напоминающие те, что он совсем недавно испытывал к другой тринадцатилетней девушке — Теха’амане на Таити. Например, в одном месте она пишет: «Мне не надо было смотреться в зеркало (кстати, это было мне запрещено), чтобы знать, что у меня кудрявые светлые волосы. Я знала также, что к округлостям детского тела прибавились другие… Нисколько не удивляясь, я позволяла красивым мягким рукам Гогена касаться этих новых форм, и он ласкал их, словно кувшин или деревянную скульптуру»122.

Еще лучше представляешь себе как несколько двусмысленное взаимное влечение между Гогеном и Юдифью, так и его отношения со всей семьей Моларов вообще, когда читаешь следующее место из воспоминаний Юдифи.

«— Сходи за Вильямом, — сказала мама.

Вильям позировал для «Портрета музыканта». По-моему, Гоген задумал портрет блаженного. Мама не любила, когда Вильям засиживался после сеанса. Она боялась, что он будет ей неверен в мыслях, разговаривая с Гогеном о негритянках.

Я пошла наверх. Смеркалось. Вильям сидел у пианино, лихо и фальшиво выбивая на клавишах попурри на темы опер Вагнера и перемежая его каким-то аккордом, который повторял несколько раз. И приговаривал:

— Вот ведь красота!

Словно Зиглинда сцепилась с Тристаном на Венусберге, превращенном в сумасшедший дом.

Я бесшумно подошла к Гогену. Он вкрадчиво обнял меня и положил ладонь лодочкой на мою наливающуюся грудь, чуть слышно говоря своим хриплым голосом:

— А это мое…

В самом деле, ему принадлежало все: моя нежность, моя еще не пробудившаяся чувственность, вся моя душа. Я привстала на цыпочках, ища губами его щеку, но нашла губы. Вместе со своими губами я отдавала ему всю мою душу, только бы он захотел ее принять».

К великому огорчению экзальтированной бедняжки, Гоген совсем выпал из роли сентиментального героя, каким она хотела его видеть. Возвысив голос, он весьма прозаично сказал:

«— Пошли, Молар, выпьем?

Но Молар был глух, он продолжал избивать пианино. Только бы продлить эту минуту. Только бы Тристан продолжал свой дьявольский танец. По мне — пусть весь мир гибнет. Я бы жизнь отдала за одну минуту… Но они ушли. Я провожала их взглядом с балкона. Какая странная пара, полная противоположность Дон-Кихоту и Санчо Пансе — щуплый Молар с покатыми плечами шагал за Гогеном, за Моларом трусил его пес. Молар косолапил в остроносых башмаках, мопс хромал на трех ногах. А Гоген шел с изяществом и мягкостью танцора, словно плыл, ни на миг не теряя равновесия. Убранное в поясе пальто развевалось, будто плавники вуалехвоста. Как всегда, он не застегнулся. Из-под пальто выглядывала куртка с высоким воротником, поверх которого он небрежно повязал шарф. На голове — простая фетровая шляпа набекрень. К надетой на запястья кожаной петле прикреплена резная трость из железного дерева.

Они пошли пить свой абсент.

А девочка, которая чувствовала себя очень маленькой, спустилась вниз, чтобы выслушать брань за то, что Вильям ушел с жильцом пить». ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

____________

119. Ротоншан, 141—42, а также устные сведения от Герды Чельберг, Стокгольм. Статья Ар¬тура Мёллера в шведском еженедельнике «Векко-Журнален» иллюстрирована отличным фотоснимком этого дома.
120. Леклерк, 1895, 121, а также мемуары Юдифи Жерар. Малоизвестная фотография Вильяма Молара, сидящего на обитом тапой сундуке в мастерской Гогена, репродуцирована Гердой Чельберг (между страницами 56—57).
121. Чельберг, 40—42. Ида Эриксон родилась в 1853 г., Вильям Молар — в 1862.
122. Здесь и дальше я цитирую рукописи Юдифи Жерар, любезно предоставленные мне доктором Гердой Чельберг.


На Главную блог-книги "ГОГЕН В ПОЛИНЕЗИИ"

Ответить

Версия для печати