НАЧАЛО – ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ – ЗДЕСЬ

Елену, оказывается, уже все знали в общежитии, только я её не знал.

Вокруг неё увивалось множество особей мужского пола — от восемнадцатилетних поэтиков, тоненьких и больных своей воображаемой гениальностью, до циничных переводчиков с орлиных языков Северного Кавказа, мужчин, как правило, постарше, покрепче и поволосатей. Большинство из них (за исключением некоторых особенно самоуверенных типов) как бы несколько притаилось вскоре после того, как рядом с Еленой появился я, однако они скользили где-то неподалёку, часто раздражая меня своим несвоевременным внезапным появлением, но никогда не вызывая во мне ни малейшей ревности.

Очевидно, я долгое время очень нуждался в том, чтобы кому-нибудь доверять без остатка, и теперь, подобно шекспировскому Отелло, доверял Елене безгранично, всем, что называется, сердцем, не задумываясь об истоках этого доверия и не ища никаких для него оснований.

— Ты знаешь, — сказал я тем не менее однажды утром Елене, словно бы вдруг осенённый каким-то новым пониманием.

Мы лежали в постели в комнате, ключи от которой дал Елене комендант Борщов, один из тех, кто продолжал надеяться когда-нибудь добиться её благосклонности.

Я думал о том, что делиться с Еленой своим телом и своими текучими горестями и восторгами, впитывая взамен её горести и восторги, и дрожь и тепло её тела, было всё-таки бесконечно мало. Я чувствовал себя так, как будто мне зачем-то необходимо было всему вывернуться наизнанку и эту горячую (и недоступную никому извне) собственную изнанку каким-то образом открыть и отдать Елене. Меня мучила невозможность этого. Никому не удавалось передать другому вкус съеденного тобой плода, говорили какие-то восточные мудрецы. А мне именно хотелось передать ей этот вкус.

— Ты знаешь, — сказал я, следуя этим своим полумыслям, полупереживаниям, — мне кажется, я понял, что такое любовь. Любовь — это доверие. Доверие — это безопасность. Мне кажется, что всё самое своё беззащитное и уязвимое я могу доверить тебе, и чувствовать себя при этом в безопасности. Я никогда раньше не чувствовал так…

— И я чувствую то же самое, — ответила Елена, проводя своими аккуратными пальчиками по обоям, вытертым до ворсистости. — С тобой мне хорошо и безопасно. Никогда не чувствовала себя в такой безопасности. Даже в таком гадюшнике!

Она покрутила ручкой в воздухе, затем, выгнувшись, посмотрела назад, как бы для того, чтобы убедиться, что и в той части комнаты, что была за изголовьем кровати, всё такое же убогое, пустое и грязное, как и у нас перед глазами.

Я поцеловал её в изогнувшуюся шею. Мне стало стыдно.

— Но я ведь никто. Между небом и землёй. Кроме того, что я люблю тебя, у меня нет ничего.

— “А мы этого не боимся!” Так ведь ты говоришь? — сказала она. — Если ты станешь совсем нищим, я сумею тебя прокормить. Будем жить у моих родителей, у них большая квартира.

У родителей, которые жили в Серпухове, мы вскоре побывали. Елена вывезла меня туда, вытащив из потрясающей глубины пьянки, и ночью, в действительно большой родительской квартире, в комнате, отделённой от двух других довольно длинным коридором, я умирал от похмелья. Беспричинный страх, терзания совести и физические мучения были нестерпимыми, ни с чем, пережитым до этого, не сравнимыми, и я выпил весь папин одеколон, который стоял в ванной и который Елена сама же мне и принесла.

Она довольно спокойно проследила за тем, как я, встряхивая пузырёк, сквозь узенькое его горлышко перелил ярко-зелёную жидкость в стакан и затем, ничем эту обжигающую парфюмерию не разбавляя, опрокинул стакан в глотку и запил поднесённой мне Еленой водой. На какое-то время мне стало легче, перед глазами пошёл молочный туман, я откинулся на подушку весь в липком поту и в одеколонной вони. Елена отёрла мне лицо мокрым полотенцем и легла рядом, обняв меня.

До того момента, когда я похмелился, алкогольные мучения были сильнее чувства стыда, тоже мучительного, но после, когда немного отпустило, чувство раскаяния и глубокого позора, а заодно и чувство какой-то детской беззащитности навалились на меня. Рука Елены, лежавшая на моей груди, казалась той самой спасительной соломинкой, которая только ещё и держала меня в этом мире. Ощущая тепло этой руки на холодеющем от пота теле, я закрыл глаза и старался думать только о нём, об этом тепле, и сквозь закрытые веки начали было бежать тёплые слёзы, но скоро иссякли.

“Неужели я не мог перетерпеть, совладать с собой!” — думал я, и тут же, выскальзывая из-под придавливающих меня мучений совести, думал: “А! Всё равно!”.

Вот этого “всё равно” Елена и боялась, к нему только меня и ревновала.

Пьянство моё само по себе её не пугало, и даже отдавая мне папин одеколон, она, по-видимому, считала, что так нужно, что не может не болеть чем-нибудь таким ненормальным настоящий талант. А она считала меня талантливым человеком, хотя из всего, что я написал, прочла лишь рассказ о профессоре, разгромленный на семинаре, тот рассказ, с которым я в течение нескольких месяцев носился как дурень с писаной торбой, предъявляя его временами как бы в качестве свидетельства своей творческой состоятельности.

Одной из основных жизненных целей Елены — было жить среди талантливых людей. Ради этого, с необычайным упорством пробивая себе дорогу, она и сама хотела стать актрисой, и я был почему-то глубоко уверен, что она ей станет, хотя и знал уже, что, несмотря на свои ум и волю, энергию и необычайно развитую переимчивость, ей не хватало какой-то малости, что называется, искорки… Короче, у неё были способности, но не было талантов. Со временем я даже стал подозревать, что и сама она знает об этом, но это знание не остановит её. Она хотела быть актрисой и хотела быть окружённой яркими талантливыми людьми. И таланту, истинному или воображаемому, она прощала всё.

Был ли я тем, за кого она меня принимала? ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ


Comments are closed.

Версия для печати