Обложка и эпиграф — здесь. Глава первая — здесь. Предыдущая глава — здесь.

К концу этой главы Илья делает неудачную попытку встретиться с Дарьей. Он три часа слоняется на декабрьском морозе у ее дома и, конечно, простужается. Кроме того – постоянно такое ощущение, что его как будто бы кто-то на что-то подталкивает. Уж не те ли Трое из пустыни? И, наконец, Стечкин знакомит Илью с Александрой Моросовой, журналисткой, опубликовавшей недавно статью о таких отщепенцах, как Илья Слепнев.

Ты курица моя и красишь ногти лаком. И обезьяна броски наш. И одеяло, и оранжевый автобус. И бурундук, сундук, шкатулка… Но мальчик – стук. И свечка, и горит она. И освещает. За ящиком не броско мне. Ты топишь печку. Юкакаракрара какаракук. Сторонка моя неистова. Штраф празднуй. Крудил неброси ушел крудаль. А тумбочка стоит и не ушла. Ковер лежит – он самолет. А ставенки лесные. И ставки не нужны. А стул небось стукол. Ну-ку-ку-ку-ку… Уходи, не мешай!

Когда сын Ильи был еще совсем маленьким, ползая по всей квартире в записанных ползунках, подбирая корочки хлеба, упавшие со стола, он иногда заползал и к Илье, чего-нибудь там читавшему или писавшему – очень занятому. Илья немного поиграет с ним, а потом говорит: ну теперь уходи, не мешай. И это было так неприятно Саньке, что в конце концов словечко «уходи» стало для него ругательством. В отчаянии, когда его обидели или когда он ударится и ему очень больно, он кричал: «уходи». Это, пожалуй, для него было именем существительным, заклинанием. А Фаина с Илюшей смеются ласково: дурачок-мальчишечка, глупенький. Ну почему же – глупенький? А если и глупенький, почему родители этому радуются? Почему вы так рады глупости и смеетесь над тем, что невыносимо ему? Уходи… Куда вы его посылаете?

А ну хватит смотреть телевизор! Лентяй – что из тебя дальше будет?.. Ишь барчук. Ну-ка давай эта – что-нибудь делай! Лень-матушка впереди тебе родилась!

Конечно, родичи получали какое-то удовольствие от Илюшиного замешательства и слез обиды. Об этом можно судить хотя бы по тому, с каким сладострастием, впадая в прострацию, сам Илюша орет теперь на своего сына: ну-ка иди, ей Богу, отсюда – уткнулся в ящик, сыч. Это можно бы и иначе сказать, но говорит сейчас не Илья, а как раз вот глас рода. Илья же – только транслятор, и у него нет сомнений в его правоте. В правоте его рода. У рода нет сомнений, и ему ничего не объяснишь. Он глух, как милиционер, составляющий на вас протокол. Он действует методично.

ОДЕРЖИМЫЙ БЕСОМ ОТЦОВСТВА

– Ну что тебе тут непонятно, ей Богу, чего тут еще объяснять? Ты купил сто конфет. Из них четверть отдал бабушке. Сколько конфет у тебя осталось?

– Это надо сто разделить на четыре.

– Ну, и что ты узнал?

– Сколько конфет у меня осталось.

– Нет еще…

– И отнять четыре?

– От чего?!

Санька сопит, пожимает плечами, трет глаза, потом: нет – умножить на четыре… Да ты думай… что ты хочешь узнать? Сидит, тупо уткнувшись в коленки. Каша бежит через край, дед возит грязной тряпкой по плите. Приходится бороться с ним уже в собственном сыне… Он не выносит постепеновщины и раздумий над тем, к чему приведут его эксперименты в условиях этой грязной немытой квартиры. Он их не хочет учитывать, эти условия, знать их не знает, не видит. Вперед, сложные задачи требуют немедленного разрешения – не в уме и не на бумаге, а в жизни… Может, прибавить четыре? Задача с динарием кесаря – думай! Бабушка Марата Абрамовна то и дело бестолково проглядывает в нем, спешит дрожащими руками сделать все как-нибудь побыстрей, поскорей, побыстрей… Все уже сделано – испорчено раньше, чем задумаешься, что ты вообще там собирался сделать. Думай же, думай…

– От всех конфет надо отнять те, что я отдал бабушке?

– Наконец-то! А остальные – твои.

Втолковываешь им в пустоту, втолковываешь – нет, бесполезно… Марата Абрамовна, ну я же просил вас не ставить в холодильник кастрюлю с капустой без крышки, сто раз просил, а вы все равно… Вы что – издеваетесь, что ли? Положит сверху на капусту крышечку от детской кастрюльки и думает, что все в порядке. Я же хочу, чтоб она не воняла, поймите вы это, а так можно и не накрывать. Вся вы в этом – живете одними пустыми символами, но они же не покрывают действительности. И отец ваш… Да ладно, ладно, не буду… В общем – одна показуха. А это что у вас банка от шпрот две недели стоит в холодильнике? Вы ее есть, что ли, будете? А эта тухлятина?.. Ведь из-за вас в холодильник уже ничего нельзя…

АЙ, Я ИЗ-ЗА ТЕБЯ ПОГОДУ ПРОСЛУШАЛА!

Нет, лучше совсем упраздниться – я вас не трогаю, и вы меня не трогайте. Делайте, что хотите. Безумствуйте, суетитесь, лазайте по помойкам, покупайте тухлятину, варите из нее кашу, чините, паяйте…

Ага, вот опять этот омерзительный голос пошел – гнусавый, капризный, но наставительный – отцовский голос. И уже дальше можно даже не слушать… А вот Саньке приходится выслушивать все – весь этот мусор веков: и твое гундение, и Файкин рефрен «надоело – заткнись», и «я все делаю, делаю» – слезливую провокацию обид, доведенную до виртуозного автоматизма солиста оперного театра. И Санька выстраивает против этого свою защиту – отключается, заслышав занудный маркер…

Опусти ты, Илюш, свой гнусавый палец, при помощи которого передаются всякие фамильные уродства – хвосты, ослиные уши, волчьи пасти и кое-что поновей: неведомые прежде мутации, благоприобретенные под воздействием жесткого излучения идей сталинизма и прочих застойных явлений нашей социальной экологии.

ЗАОРГАНИЗОВАЛ СЕМЬЮ СВОИМИ ОТЦОВСКИМИ МЕТОДАМИ…

Да просто характер у него, как у всякого русского, авторитарный, деспотический. Он же сразу заболевает, когда начнешь ему перечить. Чудовище. Вахлак, деревенщина, выскочка, бездарь. Даже непонятно, что у Фаинки общего может быть с ним?.. Обыкновенный хам, русская свинья. С ним вот даже если ляжешь – он ничего не говорит тебе такого, но как-то умеет унизить. Так черство трахается, что обидно иногда прямо до слез.

Если Илья не может прямо подавить, он старается измотать вас своими сарказмами… Как же так? – ты постоянно издеваешься надо всем, что дорого Фаине: над родными, подругами, ее творчеством, детством. И после этого хочешь, чтобы она тебя любила по-прежнему? Но как же можно не возненавидеть то, что ежедневно, год за годом, постоянно несет только боль?

Илья давно заметил, как можно держать Фаину в руках. Еще когда они даже не поженились… Какие-то последние копейки, на которые, впрочем, еще можно бы было дожить до стипендии, Фаина потратила на консервированный компот. Гиперборейски настроенный в те годы Илья повернулся, дабы отряхнуть прах ее дома со своих ног. И тут она бросилась ему на шею. Умоляла, плакала – она не может жить без него… Он остался. Вскоре все повторилось на другом материале и вошло в систему. Слепнев надевал пальто, Оргианер его удерживала – истерика переходила в постель… Это и было любовью. Фаина любила эти Ильины уходы – свой страх, волнение крови – скандалы, переходящие в ласки и трах. А Илья любил эти страсти Фаины.

НО, В СУЩНОСТИ, ОН НИКОГДА НЕ ВИДЕЛ В НЕЙ ЧЕЛОВЕКА

Я, как хорошая кастрюлька, хозяйничаю до утра, я, как хорошая посудка, тебя приму трам-тра-лала… Я заметила, солнце, что ты совершенно лишен человеческих чувств. Давно у меня было такое подозрение, а теперь… Чего же это тебе так смешно? Ты своим хихиканьем хочешь меня смутить. Заруби себе: люди потрясающи не своей гениальностью, а своим сочувствием друг к другу. Ты своим охладевшим разумом такое придумать не сможешь. А без сердца… сколько ни ухаживай ты за мной – все останешься в дураках, все останешься ты не мой и та-та-та не буду никак. А еще я песню сочинила. Исполнить? Это я посвятила не тебе, а другому мужчине…

Фаина раньше Илюши почувствовала надвигающуюся беду. Она почувствовала ее как непонятное беспокойство под ложечкой; грядет что-то страшное, ломается старая жизнь… Да нет, пока что еще ничего не случилось, просто поедом гложет тоска. Слов нет как жалко Фаину – ходит такая несчастная, плачет. И к кому же ей обратиться за помощью, как не к Илюше?

Вот с этого все и началось – в тоске своей, чувствуя внутри себя рану, Фаина бросается к Илюше, как зверек, настигаемый злобою псов, – спаси, не могу без тебя, я больна, я лягу в больницу – потому что расстроены нервы… А он отвернулся, демонстрируя характер доморощенного деспота: ничего, мол, с тобой не случится, все твои нервы – это одна чепуха, ей Богу, актерство. Пока не прекратишь болтать глупости о больнице, не хочу тебя слушать…

Ну хорош! Тут надо бы лишь приласкать, успокоить – вот и все. Быть мужчиной, а он только и умеет, что отвечать на Маратины провокации, на подзуживания жены. Сам начинает гнусить из-за пригоревшей каши, из-за вонючей капусты, из-за воспитания сына – да по всякому поводу. Мол, это единственный способ успокоить их всех. Их надо убедить, заставить бросить этот идиотизм – криком, побоями, силой – как угодно. Не позволять, удерживать, вбивать им истину!!! Бедный администратор, очнись – ты ведь уже снова орешь, как баба. Ты не устанавливаешь истину, а участвуешь в общем безумии. Ты повязан, втянут в скандал, ты сам его часть, ты в системе, ты ее центр, вся эта болезнь вращается вокруг тебя. Поэтому все же надо Фаину понять – она в Илюше разочаровалась. Особенно в возможности для него успеха. Как она в него верила раньше, как смотрела ему прямо в рот, когда он что-нибудь говорил. Как гордилась и расписывала подругам, когда он что-нибудь такое сделает. Еще совсем недавно. Впрочем, строго говоря, она уже и тогда в него не верила. Уже тогда чувствовала: выходила замуж за нечто ужасно перспективное, а вышла за вечного сторожа. Я святая – какая бы женщина выдержала столько лет голая-босая? Просто я безумно тебя любила и все тебе позволяла. Не зарабатывать денег столько лет, а все заработанное тратить на книги… Скотина!!!

НО ВОТ И ДО ИЛЬИ СТАЛО КОЕ-ЧТО ДОХОДИТЬ

После возвращения из Крыма он почувствовал, что почва ускользает у него из-под ног. Хотя ничего вроде не случилось такого…

…Раньше – какие проблемы? – были скандалы, но так: боль надреза. Он отделен от Фаины экраном, через который не проникает ни единая мысль. Я не чувствую ее! Ничего нельзя сделать, все былые приемы теперь уже не помогают. Она не чувствует силы моего устремления к ней. Почему?

Говоря, он все больше и больше повышал голос и вот уже закричал: очнись, что с тобой? Он кричал, но она его будто не слышала, улыбаясь чему-то своему, и потрясенный этой улыбкой, он остановился. Бежать! Бежать отсюда немедля… Старая песня – он бросился в коридор, накинул плащ, но – она и ухом не повела. Вся его страсть расплескалась впустую. Не было криков ее: погоди! Она за него не цеплялась, потенциальная энергия его не расходовалась в борьбе, постепенно переходящей в нежность.

Боже мой, я уже не владею ситуацией. Любая соплячка из Файкиных подружек может на нее повлиять. Она бросит меня, сына, мать. В пику нам все сделает: вы мне надоели, я хочу отдохнуть от Саньки, у меня есть свои интересы. Духовные. Не надо мне вашей затхлой атмосферы. Не люблю этот дом. А ты не ори, заткнись, ты вообще больной.

Что ее гонит? Какой-то бессмысленный овод! Она рвется отсюда удрать, – куда-нибудь в гости к подругам, в мастерскую. Поговорить о духовном, об Алле Пугачевой. И кричи на нее, ни кричи – хоть убей. Слушать разумных слов не желает. Делает свою характерную маску: меня нет, можешь говорить. Непослушный зверек. Возвращается домой, когда все уже спят – потому что устала от нас… Бессовестная ты… молчи, мама, я не могу сюда ехать. Мне здесь противно. Не хочу с вами ссориться. Она не может понять – что ее гонит шататься? Но, вернувшись, увидев нас, сразу начинает тосковать, нервничать, орать на сына, на мать. Всех будоражит. Ничего не хочет здесь делать – ни подмести пол, ни помыть посуду. Все здесь не ее. Это не мой дом.

Мне надоели твои вечные сопли и твое нытье. Понимаешь ты это? Горчишники ему ставь… От одной мысли, что надо что-нибудь сделать для Ильи, Фаина приходит в ярость. И опять-таки даже непонятно – почему? Ведь это же минутное дело поставить горчичники.

КЛИКУШЕСТВО, ЧТО ЛИ, В НЕЙ ЗАВЕЛОСЬ?

Но ведь не в горчишнике дело – тут настоящая ненависть. Что угодно, но я не переношу, когда меня так ненавидят. За что? Ладно – разочаровалась. Но почему она так набрасывается? Это какой-то зловещий темный инстинкт. Ей непереносимо, что я так живуч. Она все время расстроена – оттого, что все никак не удается меня прикончить, раздавить, как таракана – воплощение постепеновщины и быта.

А между тем никогда и нигде не бывало такого обилия тараканов, как у нас на кухне. Фаина их давит сотнями. Каждую ночь она выходит на охоту – включает свет и с наслаждением размазывает копошащуюся массу по клеенке руками. Тошнотворное зрелище – ты хоть руки-то моешь?

Ах, да разве одни тараканы?! Иногда, входя в комнату, Илья видит картину посильнее: Фаина сидит на кровати перед зеркалом в свитере, в блузке, но без юбки и без трусов. Она нюхает выделения, впитанные за день ее только что снятыми трусиками. Появление Илюши не смущает ее. Тьфу! Не надо бы это при муже… Что-то ты стал слишком нежный. Слишком? Да меня просто воротит с души. Болезнь у нее какая-то развивается, что ли? Кликушество? Даже пахнуть от нее стало как-то иначе. Неприятно. И это постоянное копание иголкой в зубах – с тошнотворным, выражением темного кайфа на лице… Да ну, к черту…

А в постели – что с ней? – чуть левей, чуть правей… Так. Повыше теперь – вот, вот так, поработай… подольше, подольше. Только не кончай в меня… Скотина, предупреждать надо, когда кончаешь! Но иногда говорит: спасибо, хорошо ты меня обработал сегодня.

Нет, этак она мне всю душу засушит своей производственной гимнастикой. Как беззаботно я раньше ласкал раскрывающееся мне навстречу лоно моей заиньки. И она отвечала восторгом. А сейчас – кто со мной в постели: она или ее мать, которая рвет на себе волосы от одной мысли, что у ее дочери будет ребенок?

Не хочу!!! Не хочу, не хочу, не надо, бессовестные. Вы меня в няньку хотите превратить… И так изгаляется, как будто к ее мнению кто-то прислушивается (а ведь прислушаются!), как будто кто-то всерьез может доверить такой няньке ребенка… Доверь ей!.. Да она его задушит, разрежет на части и съест, сварив в кашке… Не надо! Не надо ребенка – это так трудно на первых порах. Ребенок – так тяжело. Соски все потрескались. Да еще и грудница – цедись день и ночь. Разве это достойно человека и художницы?

ПОПЫТКА РАЦИОНАЛИЗИРОВАТЬ НАСТУПАЮЩЕЕ БЕЗУМИЕ

Смерть Ревекки Израйлевны произвела серьезные деформации семейной структуры – пошли неуправляемые химические реакции, завозились валентные упыри. Все эти деды Абрамы, бабушки Ривки, Анны Ивановны, сестры, папы и прочие мертвецы преисподней вашей души повылезали на сцену, стали требовать для себя новых партнеров, связей – свежей крови… Когда там это еще установится новое равновесие, а пока что идет самый зверский, отчаянный, алчный, болезненный поиск – в кого бы вцепиться, с кем бы схлестнуться? – поиск будущего равновесия. Марата всех будоражит своим артистическим плачем: лазала по магазинам – кое-какая каша есть… Илья влюбился в Дарью – нашел идеал! – и хочет перестроить семью по какому-то патриархально-кавказскому образцу. Фаина подцепила себе где-то Бублика и дразнит им Илью. Все это взаимодействует, греется – каша кипит, вот-вот убежит – вы толкаете друг друга в душных потемках. Демоны вашей души вас толкают. Так кукушонок, растущий в чужом гнезде, выбрасывает из него своих, так сказать, молочных братьев и сестер – когда исполняется срок.

Но Марата, пожалуй, уже отыскала себе подобающее место в новой системе. Она заняла матриаршье место умершей бабушки Ривки, и теперь Файка должна ей окончательно подчиниться. Правда, кишка тонка у Мараты быть матриархой, и поэтому все получается у нас очень уж глупо. Дико – своими слезами, своей заискивающей суетой, кашеварством, своим подбиранием старых вещей, хождением по магазинам и прачечным, своей беспощадной заботливостью Марата превращает Фаину из женщины в шлюху. Ибо чем же еще отличается шлюха от женщины, как не полной своей неспособностью быть женой и матерью? Фаина, бедный ребенок, мучается этим, плачет, болеет, но не может понять, осознать, вместить в себя простое – что надо работать по дому и воспитывать сына. Она сама чувствует: что-то не то… Какой-то слепень ее гонит. Что случилось? И она бросается из стороны в сторону, как раненый заяц, которого жжет изнутри его рана. Собачится с матерью, с Ильей… Вдруг как будто что вспомнит и бежит куда глаза глядят, лишь бы из дома… А очнется где-нибудь у себя в мастерской или у подруг – как с похмелья: почему я здесь очутилась?

НРАВСТВЕННАЯ ПРОБЛЕМАТИКА СНОВ ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ

Дитя, ничего не желающее знать о жизни. Взвалив все хозяйство на мать, ты перенесла весь свой интерес в мастерскую, где предаешься какому-то смутному творчеству. Мечтания о нем, которые вынесла из детства. И там же по-пионерски рассуждаешь о высокой морали: любит ли она, или только… и имел ли он право? Здесь же подвижнически учишь рисованию чужих детей и даешь советы, как жить, их родителям. А ведь все это как раз и получается суррогат семьи, пародия на нее… Что-то вроде «Что делать?» Чернышевского. Настольная, кстати, книга Мараты Абрамовны, детективная книга без знака вопроса. И не тут ли корень файкиных беспочвенных художеств? Не в том ли дело, что реальная жизнь подменяется непережеванными кусками чужого опыта?

Здесь целый змеиный клубок кусающихся противоречий. С одной стороны, Фаина настолько своевольна, что вообще плюет на всякое мнение матери, а с другой – рабски подчиняется любому ее идиотизму. Она может орать и ругаться, но сделает все именно так, как захочет в ней мать. Ибо этот идиотизм привит ей с самого детства, и Марата его теперь просто включает нажатием кнопки… Казалось бы, если это понятно, что уж тут рассуждать? – надо как можно быстрее разъехаться с тещей. Но – нет, невозможная вещь – это убьет ее, это лишит ее подлинной жизни. При одном упоминании об этом она падает в обморок. Вы что, бессовестные, я вам совсем не нужна, выбросить меня… Да и Фаине такая мысль невыносима – оставь маму в покое, лучше сам уходи. Обойдемся как-нибудь без тебя.

СОСТАВЛЯЮЩИЕ БУДУЩЕГО САНЬКИНОГО ХАРАКТЕРА

На Маратину свадьбу Ревекка Израйлевна подарила молодым пятьсот штук презервативов. Тем самым она запрограммировала позднее рождение Фаины. А вот Фаине никто ничего не дарил, и поэтому она родила Саньку очень рано. Бессовестная, ты ничего не понимаешь. Вот сейчас бы тебе только родить – лучше девочку – и сразу бы выгнать Илью… Да, это соответствовало бы судьбе Мараты Абрамовны, которая выгнала своего Прокопа сразу после рождения Файки и ничуть не жалеет – не пришлось бороться с его вурдалаками.

Да, но уж раз получился от Ильи этот мальчишка – с ним ведь тоже надо что-нибудь делать. А что именно? Это бабушка Ривка объяснила своим директивным подарком, сделанным Марате на совершеннолетие. Речь идет о «Книге для родителей». Точнее, о дарственной надписи, сделанной Ривкой на ней. Там ясно дается понять, что сын должен разбить матери сердце. Это принципиально. Например, Дантончик был воспитан именно так, что в конце концов отрекается от родителей. В этой надписи также содержится история долгожданного ревеккиного сына, принесенного в жертву богам растревоженной памяти. Ведь Жданек убил не столько себя, сколько свою бедную мать. Бросил сердце губительно любящей матери на шальной уже послевоенный пулемет японского смертника. И истекающее кровью сердце воскрикнуло в нем в тот момент: о, Боже мой, милый родной мой сынок, ты, наверно, ушибся?.. Ушибся, мама, как ты и хотела, и мне очень больно. Ты хотела, хотела, чтоб сын побольнее ушибся, ибо только боль сына – за сына! – желанна и сладостна…

О, сколько блаженства в этих слезах! Ты слышишь, Марата?! – ты должна быть такой же счастливой со своей будущей семьей. И твоя дочь должна быть такой же счастливой. По крайней мере – такой, как несчастная мать из рассказа Шолома Алейхема.

ЗАЙН ФАР ДАН ГАРЦ

Ребенок должен быть трудным. Файка в детстве была очень трудным ребенком. Как может быть иначе? Значит, и Саньку надо изо всех сил постараться сделать трудным – как тяжело мы его выхаживали, болел! Теперь надо сделать его маленьким чудовищем. Потом из него вырастет большое чудовище, во всем похожее на то, которое Марата знает из сказок и жизни. Его можно будет любить вопреки всему и видеть в нем сквозь грубую оболочку прекрасного принца.

У Саньки уже появились в голосе эти чудовищные интонации. Фаина, услышав их, нелепо спешит, суетится – почти как Марата: что, лапочка, что сынок мой родной и любимый? Сердце матери готово немедленно выполнить все, что сын ни потребует. И поглядывает на Илью: смотри, мол, все в пику тебе, зайн фар дан гарц. Он смотрит, скрепя сердце, вспоминает отца: о, Илья, как мене тяжело, если б только ты знал…

Санька все подмечает, мотает на ус… Он ведь тебя не любит, пожалуй. Ты для него только цербер, заставляющий учить уроки. Ну, а кто же будет его заставлять? Мама? Она ему объясняет, что четырежды шесть – двадцать восемь. Неправильно! Но мама сказала. Что же – раз мама сказала, значит столько и есть. У Илюши такое лицо, как у страдальца зубами: ты что, издеваешься, что ли? Да, издевается. Санька играет тупой усмешкой Райзахеров. Сам ты, Илюша, поставил себя в такие условия. Мама-то ему во всем потакает, говорит: я эту таблицу умножения до сих пор не сумела выучить. И смеется. И Санька смеется – идиллия – значит не нужно учить. Ну кто тебя за язык-то тянет? Ты что, не понимаешь, что позволяешь ему таким образом не учить эту дурацкую таблицу?

ЧТО С НИМ ДАЛЬШЕ-ТО БУДЕТ?

Папа, не говори глупости, – вдруг ляпнул Санька, и Илюша взорвался: «Ах ты подлец! Нет, ты видишь, поет со слов полоумной Мараты. Учи, сукин сын, не отвлекайся или по морде получишь…»

Слушай ты, истерик, хватит орать! Выйди, Саш… Ты что на нас разорался, скотина? Если не умеешь с ребенком обращаться, заткнись и молчи себе в тряпочку. Обойдемся, как-нибудь без твоих педагогий… Опять закипело. Какое облегчение: все разрешилось как должно – скандалим. Фаина задела иголкою нерв в больном Илюшином зубе. Горько. Хочется орать, орать, орать…

Ну да, да, да, да – я скотина, истерик, но отнесись ко мне по-человечески, выслушай, и я, быть может, не буду таким. Ведь это благодаря тебе я сделался таким. Двенадцать лет без следа не проходят. Дай мне вздохнуть. Нет, ты только талдычишь: истерик, ничтожество, самомнение… Зачем ты мне это говоришь? За что? Ты хочешь меня изменить? Нет, ты меня хочешь унизить – чтобы я взбесился и показал-таки себя истериком…

БРАК – ЭТО СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПОЕДИНОК

После Адама Шпицера Ревекка была замужем еще трижды и пережила всех своих мужей. Один покончил с собой еще где-то в степях под Херсоном. Другой, Яков Наумыч, оставил по себе множество памятников в Москве – передвигал Моссовет и глазную больницу… В первую годовщину Конституции у него застрял экскаватор на подъеме к памятнику Героев Плевны. Завтра демонстрация, а экскаватор никак не могут убрать… Так Наумыч каждые полчаса звонил домой и говорил, что его сейчас будут брать и что если он не вернется к ужину, то уже-таки будет в тюрьме. А Ревекка Израйлевна этому только смеялась, как шутке. Ну почему она такая бессердечная? Чтобы не ссориться дома, Яков Наумыч всю жизнь проводил на работе. А под конец и вовсе сбежал на Сахалин, где и умер ударом.

После него был Евгений Борисович, который пятнадцать лет затухал в непрерывном нытье под неусыпным наблюдением Ревекки. Он-то все рассчитывал на жизнь по-родственному, а тут… Я никогда не представлял себе, что в моей любимой, наряду с хорошими чертами, столько безрассудного зверства. Во время моей болезни – инфаркта – Ревекка Израйлевна не нашла более удобного места, как у моей постели с такой ругатней наброситься на мою дочь Нину, с такими издевательством, что сказать невозможно. Дело в том, что когда я слег, Нина уехала в Горький со своим очередным увлечением. Ревекка называла ее проституткой, а потом присовокупила, что она во всем бесчестна и получила бюллетень по здоровью – хитростью. Наконец Нина тоже дошла до исступления – так что она, тоже не совладав с собой, стала орать и бить кулаком по стеклу и головой об стену. Тогда Ревекка подошла к Нине и взяла ее за талию, чтобы вывести из комнаты. Но Нина швырнула ее от себя ко мне на постель. Ревекка, лежа, отбивалась ногами. Нина перед уходом сорвала со стены лампу и швырнула в Ревекку. К счастью, она угодила ей в руку, а что бы было, если бы в лицо или в глаз? Вот что позволила себе Ревекка – «любящая жена и лечащий врач». Не могу никак разобраться в поступках Ревекки – что ею руководит? Что она этим достигает? Или правда, что брак это смертельный поединок?

ПРАВДА. ОСОБЕННО, ЕСЛИ В БРАКЕ СТРАВИТЬ ЗАКАЛЕННЫХ БОЙЦОВ!

Да-а, вот! Ты, значит ничего не знаешь… Но я как отец не могу молчать. Ну, я имею в виду, что опытней тебя и все вижу. Ты только, конечно, не обижайся. С Фаишкой нельзя так. Она вся в меня. Мне подобна. Я тоже терплю, терплю, потом все пошло… Понял куда? Она тебя больше не любит. Ты ее потерял. Я отец и должен сказать тебе: я ее видел с другим. Она на дачу с ним приезжала. Так что вот, знаешь, давай сваливай – понял? – отсюда. Это я тебе говорю как мужчина мужчине. Понял меня?

Как плотно все пригнано в этой семье. Все сразу вдруг зажужжали – растревоженный улей. И этот трутень туда же. Я тебе как трутень трутню скажу: пора… У нас так: мужик должен уйти. Читал Чернышевского? Вот так вот – будь добр… Начни шить, что ли. Или сядь в тюрьму. Или найди себе бабу с квартирой. Умри, в общем, для них. Будь же разумным, в конце концов, пойми, чего от тебя хотят. Оправдай надежды, которые на тебя возлагали, когда выбирали тебя. Убывай! Понял? Ясно? Вот так.

Но нашла же она, ей Богу, себе ухажера: старый, лысый, глупый, больной, без московской прописки, без денег. Да к тому же еще, говорят, импотент. Для Фаинки-то так наверно и лучше: жалок, убог и вполне безопасен. Есть от чего страдать, есть над чем проливать литры слез. Тут простор для религиозных переживаний лишенничества, тут реквием угнетенной твари, тут возможна святая любовь к мертвецу. Ну на что он способен? – может, пощупает ее иногда, поговорит об уранических страстях…

Фаина, Фаина, почему вы убежали, где спрятались? Я вам предлагаю выходить за меня. Света говорила, что вы, похоже, беременны. Может, из-за этого избегаете меня? Вы стали так красивы… Кем хотите, будьте для меня. Не скрывайтесь только. Я люблю вас. Я хочу, как раньше, беседовать с вами бесконечно, просто пить чай. Света сказала, что вы ей признались, что вам просто некуда деваться, что вы боитесь оставаться одна, что муж ваш увлекся другой женщиной. Хотите, я объясню вашему мужу, что, хоть вы ему так верны, я все равно заберу вас? И я знаю, что вы со мной будете счастливы. Я объясню ему, что мне не нужна никакая женщина, кроме вас, и поэтому я имею на вас больше права.

Недоразумение какое-то по фамилии Бублик. Валентин Львович Бублик. Плановик Бублик. Вскружила голову сентиментальному плановику и радуется, носится с ним. А ведь будет неловко, когда я спущу его с лестницы. Дожил – такую кашу должен расхлебывать.

ВСЕ ХУДШЕЕ ЕЩЕ ВПЕРЕДИ

Но ты вспомни, что сам ведь все время к этому вел. Ведь ничего не оставалось тайной в твоей семье. Все твои похождения, они были обнажены. Так и искрили в этой невозможной атмосфере. Если позволительно скаламбурить – искрили твои обнаженные контакты. И вот случилось то, чего ты так ужасался. Чего же ты хочешь? – ты сам все заранее знал и хотел, ты сам подводил Фаину к этому ее безумному астартизму. Вспомни, ты еще сам удивлялся: куда девается ложь, если все твои похождения так гладко тебе сходят с рук?.. Сохраняется. Теперь вся твоя ложь воплотилась в безумии жены. И не надо, пожалуйста, о нравственности – это как раз то, на что ты совсем не имеешь права.

Но все же какое наслаждение в такой ситуации. Недоступность Дарьи, безумство Фаины… Это надо только как следует понять. Обычно люди утешаются тем, что все еще образуется, все еще будет хорошо. Примитив! А я говорю: все худшее еще впереди. Тем и утешаюсь. Если в это вникнуть, становится как-то спокойней. Радостнее на душе. Не знаю, я уже приручил эту мысль…

ИЗ ПИСЕМ ИЛЬИ, НЕ ДОШЕДШИХ ДО ДАРЬИ

«Получается, быть без тебя – это значит как раз быть с тобой. Мы не видимся, а я тебя чувствую – как себя. Твою ущербность, твой страх, твою неуверенность – ты это знаешь в себе, и я это чувствую так же, как и ты. И еще много горше. И ты никуда не уйдешь от моего понимания. Оно понимает любой твой поступок раньше и лучше, чем ты в Крыму испугалась меня, решила, что я могу над тобой посмеяться, сделать больно… Но у меня сердце сжимается, когда в глазах у тебя появляется эта тоска. Я знаю, что ты за этим почувствуешь…

Впрочем, все это пустяки, но вот что и вправду ужасно: я неизбежно забуду тебя. Ты превратишься сначала в неясную боль, а потом и вовсе в какой-нибудь вздох – станешь рядом с другими моими печалями, с ними сольешься, и я понесу тебя тяжестью в сердце, не вспоминая тебя, и, наверное, вовсе не буду о тебе думать. Иногда все же вспомню, но это ведь будешь не ты – только так: смутный призрак. Что-то будет болеть, но я не пойму, что болит, буду думать, что это метель нагоняет тоску. Я сейчас это знаю, а тогда не пойму, буду кутаться в плед бесконечных ночей. Я в тебя буду кутаться, от тебя же спасаясь. Ты пойдешь на заплаты изношенной горем души. Ты войдешь в нее, сметанную на живую нитку несчастья. Войдешь вместе с другими, кого я любил и чью любовь загубил своей глупостью»…

ТЫ ЭТО СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ ФАИНЫ НА СТОЛЕ ОСТАВИЛ?

Я не стала все читать – не интересно. Уже понятно: я тебе – для спокойствия. Чтобы потом бушевать в другом месте. А ты мне – ни для чего. Зачем же терпеть, молчать? Люби других, а от меня уже ничего не осталось. И оставь меня в покое! У каждого по кровати – вот и прекрасно. Злобу усмири и не беседуй со мной. Еще сказать – я всегда тебя только боялась. Не боюсь! Можешь раздирать. Живого нет ничего к тебе; а мертвому не больно.

Нашла-таки, дура, зацепу. Есть теперь к чему приложить свою страсть поорать. Раньше тоже, конечно, жалили осы эринии, но вот прихлопнуть их было нельзя – привидение. Привидение материализовалось на бумаге. Ну и прекрасно – питаться хоть буду отдельно. А то их тухлые салаты и подгоревшие кашки уже довели до полной невменяемости мою печенку. Пусть сестричка пока посидит на диете.

МОЖЕТ, ВСЕ ЖЕ ПОПРОБОВАТЬ ВСТРЕТИТЬСЯ С ДАРЬЕЙ?

Хлюпанье косом, ломота в суставах, озноб, гнойники в горле… Скорее в горячую ванну. Подогретый кагор расходится по жилам, вода набирается медленно… Жаль все же! Мокрые носки стягиваются с трудом. Что за гадость пот у больных – липучая слизь. Когда влезаешь в горячую воду, сначала становится холодно. Тело покрывается пупырышками. Странно, а ведь загар-то еще не сошел. Всю зиму будем в Москве вспоминать, – сказала тогда Дарья. Смотря как вспоминать. Эти мои три часа ожидания на декабрьском морозе – как раз, пожалуй, и есть поминки по той крымской ночи. Что же ты вспоминаешь, смешной Аврам с недоделанным богом в тетрадке. Нелепую Дарьину фразу: будем в Москве вспоминать… Зациклился. Вспомни-ка детство – электрический свет, запотевшие ржавые трубы, медный кран, чад титана, вода закипает, трещат в узкой печке дрова и плывет самодельный кораблик… Мама сердится: мойся, довольно играться. Почему ты стесняешься мамы? Погрузился по уши в воду – такая горячая, что аж сердце заходится, бьется в висках. Перед глазами – огненные круги… Видишь, шествуют трое в лучах фонарей, в тихом полете декабрьских снежинок? Ты их ждал? Вот они – Дарья, муж и ребенок. Ну, соберись, клей улыбку – ах, какая нежданная встреча. А я тут сидел у друзей. Вот, возвращаюсь… Привет, Машка! Дядя Илья, ты к нам в гости пришел? Нет-нет, уже поздно, я спешу. В другой раз. До свидания. И пошел так неловко, как будто ему смотрит в спину сестра. Обернулся – Манька машет рукой… Он ей засмеялся сквозь слезы.

Прощай. Что-то новое, смутное входит в Илюшину жизнь, овладевает им, действует. Он ощущает это как нечто лишнее, мешающее ему – какой-то мешок у горла, какую-то опухоль, не позволяющую ему удобно расположить свое тело. Точнее, предлагающую иные – новые удобные положения. Но непривычно все как-то, ноет. Почему? Отчего? Непонятно. И вот он начинает думать о будущем – так, как его себе представляет, – по-старому. Пытается в это свое представление втиснуть новый придаток. Не получается – больно… ДАЛЕЕ: Глава пятая >>


Comments are closed.

Версия для печати