НАРРАТИВ Версия для печати
Юрий Солодов. Путь

Юрий Солодов
Юрий Солодов кратко о себе: «закончил Литинститут и Высшие Курсы Сценаристов и Режиссеров. Начинал с рассказов, долгое время зарабатывал сценарным трудом. Потом снова записались рассказы. Сейчас уже затрудняюсь, как себя классифицировать». Литературный критик Павел Басинский о своих впечатлениях от рассказов Юрия Солодова высказался так: «Я увидел талантливого писателя с острым и нервным психологическим пером».
Для начала прочитаем рассказ (видимо, автобиографический) «Путь».


ПУТЬ

Меня зовут Солодов Юрий Владимирович.

Дата рождения 8 июня 1963 года. Я сибиряк. Есть такой город Кемерово.

Как все дети я хожу в детский сад. Нам показывают диафильмы. Водят в солярий. Я стою в трусах и темных очках. Вроде, зябко, но одновременно, вроде, и припекает. Мне еще никто не сказал, что я близнец, но свою двойственность я уже ощущаю.

Панорама города Кемерово. Фото с сайта kemerovoobl.ru

Дома папа мне показывает Москву.

«Хочешь Москву покажу?»

И я коротко, стесняясь, киваю. Знаю, что будет больно, но очень хочется посмотреть. Папа сжимает мне голову ладонями и поднимает над балконом. Болят шея, ключицы, уши, но самое удивительное, — я вижу Москву. Сквозь застилающие глаза слезы, вдалеке, на горизонте, виден шпиль. Каждый раз я его вижу.

Мама переживает:

— Зачем ты это делаешь?

— А что? – не понимает отец. – Он сам...

Мне больно, я морщусь, но в следующий раз предложат Москву показать, и я опять соглашаюсь. И каждый раз – что самое удивительное – я ее вижу. Каждый раз. Я вижу Кремль, а под ним сегодняшнего себя, у красной, с зубчиками, стены.

В 1970 году я иду в школу.

В третьем классе, в новогоднюю ночь, мои родители ссорятся, и отец убегает, хлопнув дверью. Мы с мамой сидим за столом. Куранты звонят, мы чокаемся фужерами. Шпроты, оливье, апельсины. Мама смотрит поверх меня в стену. У нее пустой взгляд. Она выглядит жалко. Она молчит. И я чувствую момент, я хочу очищения. Я говорю:

— Мам, а я… матерился недавно.

Но это не производит грандиозного впечатления. Мама смотрит в стену:

— Это нам за грехи наши… — говорит.

… У меня хорошая учительница, я заражаюсь чтением. Но с книгами беда, их мало. Я иду к товарищу просить «Незнайку». Но мама его не разрешает. Я стою у их двери, привалившись к стене головой, не ухожу, очень хочется прочитать. Товарищ соболезнующе на меня смотрит.

В 6 классе я вырезаю в библиотеке картинки «про индейцев», а потом наклеиваю их в альбом изолентой. На промысел хожу с «моечкой». Порезы заходят на следующую страницу. Добычу засовываю за пазуху. Когда прохожу мимо охранника, боюсь, что он спросит: «А что у вас под свитером, молодой человек?» Но он никогда не спрашивает.

17 лет. Велосипед. 5 утра. Гонишь навстречу солнцу, которое встает. Внутри все дрожит. Пахнет сеном, силосом, сырой землей, земляникой, верой, что тебя полюбят вот-вот, и ты, естественно. Юность — была!

… 1982-84 — это армия. Подъем, и надо бежать на зарядку. Стертые ноги протискиваю в сапоги с осторожностью. Первые шаги самые трудные: ноги как будто дергают порезы. Потом засохшая корочка слетает, в сапогах становится горячо и влажно, боль проходит. Это знание на всю жизнь: главное — первые шаги, потом пойдет кровь, и станет легче.

После армии я поступаю в Политех. В Сибири появляется свой рок-н-ролл. На клеенке пятилитровая банка с пивом. Гитара ходит по кругу. Все поют. Все смотрят друг на друга влюбленными глазами. Я сижу в углу и завидую дико, я не умею ничего такого, чтобы их поразить. Я предмет интерьера.

1986 год. Пустой автобус. Ночь. Мне 22 года. Я сурово настроен. С вызовом посматриваю на двух сверстников. Они меня раздражают, ведут себя развязно. Дать им по морде? Вдруг они меня тащат из автобуса. Я хватаюсь за поручень. Меня дергают за ноги. Я выгляжу некрасиво.

А вот через год. Я лежу на полу. Точнее, на матрасе. Девушка на кровати рядом. Я встаю, присаживаюсь на кровать, и мы воюем. В очередной раз сброшенный на матрац, затихаю; я сжимаю зубы, я трясусь от злости. Потом до моего плеча дотрагиваются осторожные пальцы, потрепывают. Мол, чего разлегся, давай, поднимайся, выходи биться дальше. И я встаю, и бьюсь дальше.

Потом я женюсь.

1987 год. Перевожусь на заочный и иду работать на производственное объединение «Азот».

Крупнотоннажный цех по производству аммиака. Он занимает площадь жилого квартала. Трубы, трубы, трубы. Сплетения труб. Я в робе, каске, с противогазом на боку. Бегаю в дымах по ржавым лестницам вверх вниз и кручу тугие вентили. Смена двенадцать часов. Во время аврала, в конце смены, силы мне изменяют, ноги отказываются идти. А работу доделать надо. И я ползу вверх по ступеням на коленях.

Я знаю, для чего эти жертвы, и чего я хочу от жизни. Я буду технологом. О, у меня большие планы.

Но вдруг я развожусь, точнее, со мной разводятся, и это производит на меня впечатление мистическое. Я не понимаю, что происходит. Почему со мной так поступили, почему сам так поступал? Как сказал Остап Бендер: «В молодости я был большой мистик. Меня можно было испугать обыкновенным финским ножом». Так и я: испуган обыкновенным разводом.

Я бегаю кругами под огромными вентиляторами (были такие в нашем цеху, на отметке «15 метров»). Они гонят воздух вверх, под себя. Стучат — громким железным стуком. Я бегаю в завихрениях и реву. Потом вытираю лицо насухо, спускаюсь в щитовую, отрываю клочок от рулона диаграмм и быстро-быстро строчу буквы. Сбрасываю давление. Есть в химии такое понятие — «сбросить давление». Предклапана. Когда давление в колонне достигает определенного уровня, они срабатывают и стравливают газ в атмосферу. Газ ядовитый, могут быть жертвы, но зато колонну не разорвет. Очень важно вовремя сбросить давление.

Мне настоятельно необходимо взглянуть на ситуацию со стороны. Я раскладываю ее на бумаге. Исписываю горку клочков — и меня немного отпускает. И так до следующего приступа, который приходит очень быстро. И тогда я снова бегу писать на диаграммах.

Ореол мистики сходит с опыта супружества. Появляется некий текст. Неожиданно. Без моего волевого участия. Ощущение: шел, сзади шлеп, что-то упало. С мягким стуком. Оглянулся: лежит рассказ. Смотришь налево, направо: кто уронил? Оказалось, ты. Из тебя выпало. Твой — рассказ.

Уж не писатель ли я? И еще вопрос: что делать с «рассказом»? С рассказами что делают? Их можно послать в редакцию, можно послать в творческий вуз.

Так как человек я основательный, и добро не должно пропадать, я посылаю его в Литинститут. Приходит уведомление, что первую часть конкурса я прошел, — знакомые удивляются. Потом приходит еще бумажка, я и вторую часть конкурса прошел, — и опять все в недоумении. А потом я еду и поступаю, — все просто лежат. От изумления начинают дразниться «писателем Солодовым». Пытаются утрясти сей факт у себя в головах:

— Вот ты пишешь… А как кто?

— В смысле?

Как кто ты пишешь?

Думаю недолго.

— Я пишу, как я.

После развода мучаюсь страшно. Но недолго. Однажды просыпаюсь, оглядываю свою комнату (а я ремонт сделал, она у меня чистая, светлая), — и вдруг накатывает счастье: от-пус-ти-ло!..

Хотелось хохотать. Я понял: мир смешной. Эврика! Точно! Отказать миру в трагизме, — и он не сможет тебя ударить! Любовь недостойна серьезного отношения! Мне показалось, я сделал важное открытие. Мне показалось, что я стал сильнее. Но — мне показалось.

Открытия идут волнами — и отменяют друг друга. В какой-то момент стебаться расхотелось, стало жалко на это сил, в этом не было смысла.

Позднее я понял совсем другую вещь: человек, который рассказывает о тех, кого любит, сам делается красивее. Потому что отсвет его любви на него самого ложится. Но это я так, к слову.

1991 год. Я учусь одновременно на последнем курсе Политеха (заочно) и в Литинституте на первом (тоже заочно). И по-прежнему работаю на Азоте. Но в Москве на сессиях я уже похаживаю в Киноцентр.

Там я стою в очереди в буфет перед началом сеанса. Справа, за стойкой, вход в зал, слева столики. Я ничего не подозреваю. Буфетчица вертится с подачей заказов. Человек впереди цапает кофе и уносится к столикам. «Кто забыл сдачу?» — бросает буфетчица и тут же отворачивается. Вдруг, я — совершенно неожиданно для себя — хватаю мелочь. После чего боковым зрением вижу, как обобранный мною летит назад, за сдачей.

Походкой Деточкина на ватных ногах я отхожу от стойки и заворачиваю в просмотровый зал. Там, думаю, сяду, скроюсь среди зрителей. В огромном зале — только две головы. Сейчас ворвутся буфетчица с пострадавшим, и она закричит: «Вот он! ОН УКРАЛ СДА-ААЧУ!»

Сердце толкается в грудной клетке. Но ничего не происходит.

… К четвертому курсу Литинститута созревает желание остаться в столице. Видимо, сказываются детские сеансы Москвы.

После весенней сессии я остаюсь. Но негде жить. Полночи я еду на рязанской электричке в одну сторону, полночи – в обратную. В пять тридцать я захожу в метро. В девять откроется Ленинка, можно будет двинуть туда. Но три с половиной часа надо где-то провести, на улице холодно. Я мотаю круги по кольцевой. В вагоне сквозняки, я дремлю в углу. Через какое-то время обнаруживаю напротив бомжа. Станции сменяются. Бродяга периодически выглядывает из сна. Скоро он сообразит, что я такой же, как и он. Я выхожу.

Москва вышвыривает меня в Кемерово. Моя малая родина к тому времени мне осточертела. У нас с ней серьезные разногласия.

Я придумываю поступить на Высшие Курсы Сценаристов и Режиссеров. Это умный ход для человека, желающего «закрепиться» в столице. Так мне кажется. И опять я поступаю. Осенью 1995 года. И опять знакомые удивляются. А потом я влипаю в кино. Я просиживаю день на просмотрах, вечером иду в Музей Кино, а поздним вечером догоняюсь видео у соседа.

Мой мастер Фрид. Вроде мягко улыбается. Вроде дедушка, добрый. Но иногда в глазу что-то сверкнет зоркое и твердое, — и ты слегка осекаешься. Вдруг понимаешь: говорит-то он, говорит, но одновременно постоянно тебя взвешивает-оценивает. И захочется на тех весах взвеситься достойно.

Первая встреча. Валерий Семенович вертит мой рассказ:

«Фраза у вас смачная… не очень добрый юмор. Вы способный, — и неожиданно добавляет. — Но, как говорит один мой знакомый, «способные, они на все способны»…»

За что, разве я такой?

Это тебе не Литинститут, где студент равнодушно возвращает тебе рукопись: «Крепкая проза, займи десять рублей». Тут есть над чем подумать.

… На Курсах днем я сижу на лекциях Митты по драматургии. Ночью бегаю на стадионе. В наушниках опять Митта. Я закрепляю то, что пройдено днем. Плеер я прижимаю ремнем к животу (контакты отходят), плеер надо постоянно поправлять, он сползает из-под ремня. Так и бегу — вялой трусцой, держа руки в районе грыжи. Пустой стадион залит лунным светом, провалы теней, место хоть ужасняки снимай, а в ушах плещется и вскрикивает Александр Наумович.

От занятия к занятию, и во время занятий, днями напролет, придумывать истории… подобный марафон может ощутимо развить рассказчика. Это как в журналистике. Если, работая на ее конвейере, тебе хватает силы оставаться требовательным к себе, то тебя выносит наверх — в легкость, живость, хорошую форму. Но если ты жалеешь себя, если ты ленивый, то тебя тащит вниз — в халтуру, в развязность, в поверхностность.

Ученики по лавкам (буквально). Перед ними, — руки в брюки, плечи расправлены, толстючие складки на лбу, — прохаживается Митта.

Выслушивая очередную порцию студенческого бреда, заводит плечи назад и замирает задумчивым чурбанчиком, уставясь в пол. Поглаживает седые щетки усов.

Оборвет с досадой:

— Сядь. Потом доскажешь. Нечего тут обсуждать.

Или оборвет по-другому — от восторга. Подхватит. Мгновенно воспламенившись, торжествуя глазами, то пробежит на полусогнутых несколько шагов, то остановится — говоря-говоря.

Напрасно пытается вклиниться со своей концовкой умоляющий автор:

— Александр Наумович, дайте же досказать!

Вскрикнет ужасным голосом:

— Нет! Нет! Не позволю!

Рявкнет, отмахнувшись от надоед:

— Нет! Я хочу фантазировать!

Как ребенок, который хочет схватить игрушку первым.

… Итак, я берусь за свое развитие всерьез. Закаляю и тело, и дух.

И эта перекличка – «лекции» и «стадион» – совсем не кажется мне натяжкой.

Атмосфера на занятиях у Митты взвинченная и одновременно здоровая. Что-то в них есть от кросса. И совсем эта метафора не странная. И там, и там налицо сильный соревновательный дух. Спортивный.

Две ночи подряд я бегаю по стадиону под бодрый аккомпанемент Александра Наумовича, а потом продукты кончаются, а денег нет уже давно… Нечего жрать. Но — думаю: нет, надо вырабатывать силу воли. И в третий раз выхожу — и опять-таки бегу.

Четвертая ночь. Лежу на кровати, берегу силы, коплю мужество — бежать.

Наконец выхожу на стадион. Такой, по-хорошему злой, по-боевому. Ноги дрожат. Пошатывает. Но шаг, еще шаг — и потрусил. Сердце колотится… и как-то сбивается с ритма, дыхание перехватывает. Ощущения странные. Как будто ты внутри пустой, и внутренности ни к чему не привязаны. Перескакивают с места на место.

И вдруг… Вам когда-нибудь кололи внутримышечное? Если да, то вы должны знать. Ноги вдруг становятся тяжелыми, ватными, и от них вверх пробежала жаркая волна. Пробежала — и зашумела в голове. Зашипела пузыриками.

Я чувствую тошноту. Я останавливаюсь. Руки повисают безвольно, как у школьного скелета. Медленно и печально я бреду назад. Через шаг останавливаясь подышать.

А на своем общежитии вижу объявление. «ЖЕЛАЮЩИМ ПОХУДЕТЬ…» Хрюкаю невольным смешком. Плеер выскальзывает и падает на асфальт. Он блестит в свете фонаря. И журчит, и бесится Александр Наумович.

… После окончания Курсов в 1997 году несколько лет работаю в журналистике. О кино не мечтаю. Нет никакого кино в конце 90-х, по крайней мере, в моем поле видимости.

Живу в Подмосковье. В частном доме. Дом отапливается от котла, отапливается плохо. Если на улице меньше тринадцати градусов мороза, то внутри тепло. Если больше, то в доме — дубак.

В холодные дни делаю так. Ставлю перед столом табуретку. Под нее, на пол, — одноконфорочную плитку, электрическую. Плитку — в сеть; потом беру одеяло, сажусь на табурет и делаю из одеяла юбку, так, что она огибала ножки табурета. И в таком виде работаю. Снизу жарит, нижняя половина почти сварилась, а выше пояса — синий. В цыпках от озноба. Изо рта — облачко пара. Пальцы так и летают по клавиатуре.

Писалось хорошо.

… С 2001 года зарабатываю сценарным трудом.

Перебираюсь в Москву.

Бегая по городу по делам, чтобы не терять время, наговариваю на диктофон идеи. Потом прослушиваю, и рождаются еще идеи. Так сказать, второго поколения. То есть каша должна помешиваться. Помешиваться и помешиваться. Чтобы она сварилась вкусной.

Когда я работаю с кем-то, диктофон тоже иногда пригождается. Наговариваем по очереди.

Сижу однажды в кафе. Слушаю себя в наушниках. Слушаю – и даже вижу себя. Как я говорю.

Начинается, как правило, с бормотания. Бормочу, бормочу, не пойми что, как ржавая вода сливается. Но вот пошла вода чистая. Мелькает — нет, не мысль пока — мыслишка. Еще мыслишка. Выхватываю их, тяну, как веревки, выбираю их — одновременно озвучиваю. Подбираясь к порогу мысли. Топчусь какое-то время на пороге. Не могу ухватить мысль, она выскальзывает и выскальзывает, как обмылок из пальцев. Внешне это выглядит, как заикание. Лицо искажает гримаса жуткого усилия. Рот открывается, закрывается, ап, ап, как будто я не могу вдохнуть. Рождающаяся мысль меня душит. Наконец я разрешаюсь. Выбрасываю слова быстрее, быстрее, подпрыгиваю на камешках речи, лечу под горку — и вот уже я ору! Мысль! Которая растет и обрастает. В крике — торжество, облегчение и назидательность. Если я работаю с кем-то, то меня просят:
 
 — Тише. Ты можешь говорить тише?
 
И эта просьба ломает кайф.
 
Я осекаюсь. Сбавляю обороты. Оправдываюсь:
 
 — Я кричу — когда мне интересно. Это значит, что сейчас мне было интересно.
 
… К моему столику подсаживается девушка. В плаще:

 — Что вы слушаете?
 
— Да вот… себя слушаю.

Удивилась. Я объясняю. Сценарист. То се. Работа.

 Осторожно протягивает руку к диктофону:
 
— А можно мне… тоже послушать?

— Да ради Бога.

Одевает наушники. Закрывает глаза. Сидит так довольно долго. Кажется, обкуренная. Плавает невнятная мечтательная улыбка. Наконец открывает глаза:

— А можно… я скажу одну вещь?

— Скажите.

— Знаете… звучит так… я извиняюсь, конечно… эротично.

Хм. У меня голос невротичного Буратино.

— В смысле?

— Дыхание прерывается…

— Ну-у, да… Конечно. Я же на ходу говорю.

— Это вставляет. Дыхание. Частое.

Она откидывается на стуле, и, скрестив руки, смотрит на меня. Взгляд у нее странный. Застывший, как у кошки. Пауза тянется, тянется. Становится неловкой.

Говорю — чтобы сказать хоть что-то:

— Я читал: человек, когда скрещивает руки на груди, закрыт для общения. Это так? Вы, действительно, что-то подобное чувствуете? И почему вы не снимаете плащ?

Девушка отвечает. Но не словами. Она демонстративно разводит руки и, подавшись ко мне грудью, глядя исподлобья мне в самые глаза стеклянным пустым взглядом, подчеркнуто-медленно расстегивает пуговицы на плаще. Верхнюю. Ниже. Ниже.

… Режиссер приглашает меня на читку моего сценария перед съемками. Я прихожу. Я выложился полностью; мне любопытно, кому я передаю свой труд дальше. И — что же? Набегает толпа веселых, наглых мандавошек, которые хлопают в ладоши, потирают их быстро, энергично, радостно: щас — мы сделаем! Щас мы состряпаем халтурку! Быст-рень-ко!

И мое любопытство становится испуганным любопытством.

… Сценарный опыт меня меняет. Я начинаю «считывать» людей по их внешним проявлениям. В начале фильма зритель, как правило, о персонажах не знает ничего. И только по мере того, как они совершают поступки, у зрителя формируется о них представление.

Я смотрю фильмы в промышленных количествах, и опыт зрителя невольно переносится на живых людей. Даже родственников.

Пример? Ко мне приезжает отец. Мы садимся выпивать. Он начинает читать мне нотации, в обычной своей наскакивающей манере, — и, конечно, он меня разозлил. Отношения у нас непростые… все это тянется с детства. Чтобы не доводить до ссоры, я молча ложусь спать. Утром мне не хочется вылезать из-под одеяла, мне не хочется видеть его, так он меня разозлил. Я лежу, слушаю, как он стонет во сне, ворочается, вздыхает жалобно. Если б это был чужой человек, я бы его пожалел, а родного отца не могу. Мешают «хвосты» старых скандалов.

Но я все-таки встаю, сажусь за комп и… задумываюсь: «А что, если он не такой, каким я его представляю?.. А что, если посмотреть на него, как на персонажа фильма? Составить список поступков, которые папа совершил, и увидеть его через них. Отодвинуть всю ту многолетнюю муть, что я надумал про него, в сторону…»

Я делаю это. И, действительно: я вдруг увидел несколько другого человека, чем обычно себе представлял. Хорошего, в общем, человека. Который заслуживает уважения.

… Днями напролет я таращусь в монитор. Иногда перезваниваюсь с соавтором, сценаристом или режиссером. Ощущение, что все пишут сценарии. Но потом я выхожу на улицу — и шокирован. Никто и не думает писать никаких сценариев. Наоборот, все расслабляются, шутят и пьют пиво. И выглядят счастливыми.

Есть работы, которые дарят своим профессионалам импульсы. Импульсы получают журналисты, рок-певцы, уличные торговцы, проститутки, наверно, получают. Учителя. Все. И неважно в таком раскладе положительные они, эти импульсы, или отрицательные, главное, человек живет. Есть только одна профессия, которая не прибавляет энергии, а, наоборот, забирает. Профессия человека, который придумывает. То есть извлекает из себя и отдает. Понятно, что энергия время от времени иссякает.

В такие минуты у меня приступы отвращения к себе. Я пишу про себя оскорбительные стишки или набираю в Гугле «Солодов – мудак» и вяло листаю ссылки. Но информация по вопросу отсутствует. Похоже, меня нет. Или нет никого. Москва безлюдна. А эти, у метро, с пивными банками, приклеенными к рукам, — миражи.

Я иду сквозь толпу привидений. Я испытываю эмоциональный голод. Хоть бы кто поговорил, улыбнулся или, наоборот, навесил пинка. Нет, никто не поделится энергией.

… И все-таки. И все-таки кайф придумывать того стоит.


Еще один рассказ Юрия Солодова читайте ЗДЕСЬ




ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>



Ценность Махамудры
Кирилл Корнев рассказывает о Махамудре. И если вы не знаете, что это такое, но хотели бы знать, это для вас. Что такое Махамудра? Виды Махамудры. Стадии Махамудры. Роль учителя. Прогресс на пути в Махамудре. В чем сложность понимания традиционных текстов по Махамудре. И многое другое.
Указатели Истины: Рамана Махарши. 2

В этом выпуске «Указателей Истины» мы собрали в основном такие высказывания Раманы Махарши, в которых акцент приходится не только на простоту самоисследования, но и на необходимость проявить настойчивость и последовательность. «До тех пор, пока сознание не станет непоколебимым и недвижимым, убежденность в том, что ты был рожден, никуда не денется».

Долгая дорога внутрь. Лев Толстой и Рамана Махарши
Глеб Давыдов рассказывает о спонтанном открытии Львом Николаевичем Толстым в 1909 году практики самоисследования, которую примерно в те же годы дал миру Рамана Махарши. Но был ли Толстой просветленным (как сейчас многие его называют) или так и не достиг окончательной самореализации? На это могут пролить свет его дневники.





RSS RSS Колонок

Колонки в Livejournal Колонки в ЖЖ

Вы можете поблагодарить редакторов за их труд >>