Максим Кантор Версия для печати
Мой аргентинский папа

Максим Кантор. Портрет отца

У меня был аргентинский папа, он родился в Буэнос-Айресе, его звали Карлос Оскар Сальвадор Кантор.

В наш двор на 3-ем Михалковском проезде я выходил в пончо – это теплая шерстяная накидка, ее носят гаучо; пончо присылала из Буэнос-Айреса тетя Лиля Гереро, сестра папы. Я объяснял друзьям, что когда в пампе дует ветер, то гаучо надевают пончо – во дворе дома номер восемь это произвело впечатление.

Еще дома имелись кастаньеты, сомбреро, чай матэ, книжка аргентинских поэтов. Папа читал стихи вслух, по-испански. Папа все время читал стихи – чаще всего, Маяковского. Но и аргентинские стихи читал тоже, говорил, что это стихи о борьбе за свободу.

Я даже думал, что мой папа – аргентинский поэт. Папа был высокий, горбоносый, черноглазый и смуглый. Читал стихи и пел песни. Говорил о философах и о гаучо. Все, что он говорил, было особенным – не похожим на жизнь вокруг, как непохожи на обычные вещи пончо или сомбреро.

Мама часто была недовольной; говорила: прекрати, Карл, хватит о прекрасном! И еще она говорила: в доме еды нет, а он стихи читает!

А папа смеялся и читал стихи. Или рассказывал нам с мамой про Маркса и Платона. Я даже думал, что они все аргентинцы – Маркс, тетя Лиля, Платон, Антонио Грамши, Маяковский, Толстой, гаучо, матадоры, Пикассо. Папа про них рассказывал и пел революционные песни. В Аргентине всегда была революция – там бедные боролись за свободу, пеоны шли в атаку на латифундистов; у нас, в районе Коптево, никто ни с кем не боролся, и коммунистические лозунги на красных тряпочках были очень скучными. А там, в Аргентине, это получалось весело, и все хорошие были заодно.
Я любил, когда папа меня качал на коленях и пел «Конницу Буденного».

Папа был не только аргентинцем, еще он был кавалеристом, умел скакать на коне как гаучо. Вообще-то, во время войны он был штурманом авиации дальнего действия – но, когда его демобилизовали, то сначала перевели из авиации в кавалерийскую часть. И целый год он скакал на лошади.

Он качал меня на коленях и пел «мой конь буланый, скачи скорей поляной!».

Потом мне мама рассказала, что в летном училище папа был запевалой, у него голос красивый и он много песен знает. А главное, он сам стихи придумывал. Сперва он мне такие стихи сочинил:

Ты Максим, красивый сам собою,
Тебе от роду года нет!
Полюбил тебя, Максим, душою,
Что ты скажешь мне в ответ?

Ну, понятно, в то время я ничего не говорил в ответ.

Потом папа подарил мне коня – настоящего, деревянного, в яблоках, по имени Буян. И папа сказал такие стихи:

Скачет, скачет наш Буян
Через море-окиян.

Океан для него значил много – он вырос на океане.

А потом он мне стал рассказывать сказки и легенды; он носил меня на плечах и рассказывал про аргонавтов, которые переплывали море, про тысячеглазого Аргуса и про Геракла. И он сочинил такие стихи:

Кто такой Геркулес?
Тот, кто ходит с гирькой в лес,
Там, зверям на удивление,
Львам он портит настроение.

А потом я стал ходить в школу, и мы стали разговаривать о мире. Папа каждый вечер гулял со мной вокруг дома – рассказывал про историю больших и маленьких народов, и про поэтов тоже рассказывал. И про аргентинцев на гражданской войне в Испании, про то, как дядя Алеша (папин старший брат) и бабушка Ида поехали в интербригаду. И про то, как Эрнст Буш пел на передовой под Гвадалахарой. Там была настоящая революция – пеоны шли в атаку, совсем как в Аргентине. И про большую войну папа рассказывал, про то, как хорошие люди не позволили злым победить.

Помню, мы гуляли под большой яблоней, и начался салют – вдали стреляли пушки, небо было лиловым. Папа сказал:

Гуляли мы садами
Вдали ночной пальбы
И стукались мы лбами
О яблочные лбы.

Он гулял со мной каждый день – говорил, что предпочитает гулять с сыном, а не встречаться с нужными людьми и обсуждать зарплату. Брал меня за руку, и мы спускались по щербатой лестнице во двор, в чахлый палисадник. Пересекали пустырь, выходили к гаражам и шли вдоль блочных домов, огибали магазин «бакалея». И папа читал вслух Маяковского, говорил про то, что коммунизм могли построить, но вместо коммунизма построили казарму, потому что победила жадность, подлость и трусость.

Но никто не может победить мудрость и веселье – и он много смеялся.

А когда мама сказала, что опять к чаю ничего нет, он сказал такие стихи:

Я не Мона Лиза, я не Лиза Мона
Обойдусь и без лимона.

А ещё однажды он купил путевку в санаторий в Кисловодск, но оказалось, что комнату нам не дадут, это была поддельная путевка. И папа засмеялся и сказал:

А вам, туристы,
Я говорю:
Авантюристы
Есть в том краю.

А когда его прогнали с работы за разнообразные нарушения по части идеологии – папа приговаривал:

Не утаишь, шалишь,
О чем ты, черт, молчишь!

И опять мы гуляли вокруг дома; круг за кругом, по одному и тому же маршруту.

Кстати, там во дворах стояла голубятня, и сизари крутили круги над нашими головами в вечернем небе. Я смотрел на небо и думал, что голуби похожи на нас с папой. Я так думал потому, что однажды, когда он прочел вслух диалог Платона «Пир», он сказал: «Думаю, мы с тобой побывали на небесах». Вот и голуби чертили круги в небе – а мы с папой ходили кругами по вечерним улицам.

Мы с папой заходили во дворы, сидели на лавочках. Папа читал мне Евангелие, читал Толстого, читал Маяковского. Он рассказывал, почему и как советская власть предала коммунизм. А я слышал и мало что понимал. Но смотрел на его лицо – у него было очень твердое лицо, черты жесткие, как резцом вырезанные. И лицо его было такое ясное, что непонятные слова становились понятными.

Папа всегда рассказывал мне обо всем, что с ним происходило – про его встречи и разговоры со взрослыми. И про то, какие идеи сейчас в обществе. И про то, что надо понять, чтобы жизнь людей изменилась к лучшему. Он мне говорил: я тебе не только папа, но и друг. А друзья должны всем делиться.

И еще он говорил: «Мои друзья – это Кант, Маркс и Платон. Я с ними каждый день разговариваю. Ведь надо выбирать хороших друзей».

А однажды на прогулке мы познакомились с поэтом, его звали Зиновий, он был член Союза писателей и подарил нам с папой сборник своих стихов. Он хотел участвовать в наших с папой разговорах, потому что это были очень умные разговоры, и поэту было любопытно. Они с папой стали разговаривать, но через некоторое время поэт сказал, что он занят современностью, злобой дня, а прошлое его не интересует. А потом мы устроили поэтическое состязание – мы все сели на лавочку и стали сочинять стихи.
«Как в Блуа», – сказал папа. «Что в Блуа?» – спросил поэт Зиновий. «Поэтическое состязание в Блуа, – сказал папа. – Однажды такое было». «Давно?» – спросил поэт Зиновий. «Недавно, – сказал папа. – В пятнадцатом веке, при дворе Карла Орлеанского. Давайте писать триолеты».

Он объяснил нам с дядей Зиновием, как рифмовать триолеты, и сам написал так – я запомнил только окончание:

Не зная ничего о прошлом,
Не будучи в прошедшем дошлым,
Нельзя ни мыслить, ни любить,
Не зная ничего о прошлом,
И триолета не сложить.

И опять мы гуляли вокруг дома. И я рос, наши разговоры делались серьезнее, и папа рассказал мне, как древнегреческий силач Милон Кротонский каждый день обносил теленка вокруг дома, а теленок день ото дня подрастал, и через два года сделался быком – а Милон все носил его на руках.

И он мне рассказывал про Древнюю Грецию и про греческую философию и читал наизусть Илиаду; он знал две первые песни наизусть. И он объяснял, как «Война и мир» Толстого связана с Илиадой; это Илиада написанная с точки зрения троянца.

Я ему говорил: «Папа запиши эту мысль, а то вдруг забудешь!»

А папа мне отвечал: «Ну что ты. Это маленькая мысль. Надо придумать типологию культур. На это может уйти вся жизнь, но это интересно».

И однажды он для меня написал такие стихи:

Жить – не значит дорожить
Своим здоровьем и имуществом,
Своим чиновничьим могуществом, –
А думать, чувствовать, любить.

Потом он придумал, как устроена история и мне рассказал типологию культур.

Чтобы я все понял, он рисовал на земле диаграммы. Он объяснял, почему культура России не похожа на культуру Европы, а культура Америки не похожа на культуру Китая. Он рассказал мне про Шпенглера и про Гердера и объяснил, в чем оба неправы. И рассказал, как культурный детерминизм хотят преодолеть языческими формулами власти. Он смеялся, говоря про Ницше, про его книгу «Воля к власти» и, объясняя Ницше, сочинял свои смешные стихи:

Воля к власти – это очень просто:
Тел людишек глиняный замес
И души испорченной короста –
Не скребок ей ни звезда, ни крест.

А я говорил: «Папа, запиши скорей про типологию культур, а то забудешь!»

А папа отвечал: «Если это настоящая мысль, ее не забудешь. А если забыл, значит, это не мысль».

И мы гуляли вечерами вокруг дома, и он мне рассказывал, как устроена мировая история. Он говорил о том, как объективный процесс социокультурной эволюции переходит в качество собственно «истории». Я слушал и не понимал. А папа терпеливо мне объяснял, что существует всемирная парадигма истории – которая уточняется и дополняется хроникой.

И мы ходили кругами – вдоль трансформаторной будки, мимо голубятни, по пустырю с вытоптанной землей, по узкой дорожке мимо автомобильной стоянки –
и папа рассказывал, что в истории действуют два разнонаправленных движения: первое, это объективная социокультурная эволюция, хроника событий; второе – это образование идеи из хроники. Он называл это «двойной спиралью истории».

С нами вместе иногда гуляли папины друзья – к нам в гости приезжали взрослые солидные люди из института философии – папа им объяснял тоже. Он старался говорить очень просто, считал, что все сложное надо объяснять простыми словами. Это особый дар, теперь-то я знаю. Папа смеялся, когда люди старались выглядеть умнее чем есть и употребляли слова, которые сами не понимали.

Сам папа никогда не работал в Институте философии, хотя окончил философский факультет и был философом: после того, как его привлеки по делу «безродных космополитов», он к философской карьере уже не был допущен. Он был редактором журнала «Декоративное искусство», сочинял статьи про дизайн – и одновременно писал историю философии, объяснял, как мир устроен.

Когда – перед самой папиной смертью – опубликовали его книгу «Двойная спираль истории», мы встретили даму, критика декоративного искусства. Дама сказала: «Как, вы разве не только декоративным стеклом интересуетесь?»

Папа объяснял мне: понимаешь, есть волна времени – часто говорят: такой-то на волне времени. Но есть океан времени. Надо видеть сразу весь океан.
В старости его звали в институт философии; а он не хотел уже никуда идти. Он любил гулять вокруг дома, и ему нравилось писать историю философии и смешные стихи; а ложной значительности он не переносил. Вообще, презирал суету. И записывал мысль только тогда, когда для этого наступал нужный момент.

– А как ты знаешь, что пришел нужный момент?

Он смеялся и не отвечал.

– Я тебе уже говорил про различие Эразма и Лютера? Помнишь? Но сегодня послушай еще раз, я придумал новый поворот мысли. В связи с крестьянскими войнами в Германии.

И мы шли вокруг дома, петляли дворами, и он рассказывал про реформацию, Тридцатилетнюю войну, Томаса Мюнцера и Лютера.

И я говорил ему: «Ты всем все рассказываешь, а сам не записываешь. Вот они украдут твои мысли?»

А папа отвечал: «Мысль невозможно украсть. Они же не знают, почему я эту мысль подумал. Они же не знают другой моей мысли. Интересно то, почему одна мысль появляется из другой. Интересно все вместе, интересно то, как устроена моя голова – а это устройство украсть нельзя!»

Его друзья становились большими начальниками, делали карьеру, зарабатывали деньги. Они ездили на конференции, выступали. А папа гулял со мной вокруг дома и рассказывал сыну историю философии. Смеялся и сочинял свои смешные стихи.
Он однажды написал стихи бывшему другу, который стал большим начальником:

За славу не продали душ бы,
Но чья-то в этом есть вина,
Есть государственные нужды,
В них наша жизнь вовлечена,
И на обломках нашей дружбы
Чиновных чудищ письмена.

И мы ходили вокруг дома – каждый вечер, с восьми до десяти – смотрели, как зажигаются желтые окна блочных домов. Я уже стал художником, начал рисовать картины. А рисовать учил меня папа. Он сам рисовать не умел, но понимал про рисование все. Он мне подарил маленький альбом Гойи и написал на первой странице:

Покорства испытания
По корни их растлили,
Но все ж спаслась Испания,
Воспрянет и Россия.
Добрый молодец, гой еси,
Стань ты Гойею на Руси.

Он очень хотел вернуться в Аргентину; он говорил про себя: «Я портеньо» – так называют себя жители Буэнос-Айреса, потому что Буэнос-Айрес – это порт Атлантического океана.

Его однажды спросили: «Вы в каком районе родились?», а он ответил: «В районе Атлантики».

Но его не пускали ни в порт Атлантики, ни ближе: до шестидесяти пяти лет ни в какую страну не мог поехать, и на похороны сестры его не отпустили. Когда тетя Лиля умерла, папа дошел до кабинета большого начальника – хотя вообще он был настолько равнодушен к начальству, что даже когда его звали, не являлся на приемы. Так вот, он дошел до большого начальника – а тот сказал папе: «Вы не знаете, как там хорошо! Если вы туда приедете, вы там останетесь!»

«Неужели там коммунизм построили?» – спросил папа и засмеялся.

«Нет, коммунизм у нас», – сказал начальник.
«А, вот как», – сказал папа.

И ему не позволили ехать на похороны.

Потом его все-таки отпустили в Аргентину на целый месяц. Наступила перестройка, новые чиновники разрешили папе съездить на могилу к сестре и разобраться с ее рукописями. Папа собирался на родину (ведь Аргентина – это была его родина, он же родом из Буэнос-Айреса) и приговаривал:

Пусть меня встречают барды
Аргентины, между прочим!
Я приеду por la tarde,
А уеду Por la noche!

Потом он вернулся, и мы опять гуляли вокруг дома, и вовсю шла перестройка, рушилась страна, побеждал капитализм, и, хотя папа не любил то, что было прежде – новый строй ему тоже совсем не понравился. Он писал книгу “Империя наизнанку” – эту книгу еще надо расшифровать, она написана папиным непонятным почерком. Мы расшифровывали его книгу «Двойная спираль истории» года три: папа писал таким почерком, что даже сам прочесть не всегда мог. Он перебирал листки и смеялся.

Он по-прежнему остался в стороне от волн истории – он любил океан. Те, кто вчера числились фрондерами, давно стали начальством нового типа – но папа никогда не был фрондером; он был портеньо.

Он гулял вокруг дома и писал философию истории. Когда выходили бойкие книжки, морщился.

А потом у него разорвалось сердце.

Сделали операцию, и он лежал в реанимации – день, другой, третий. У него была вентиляция в легких, и он умирал. Мне посоветовали пойти в церковь к чудотворной иконе. Я пошел и молился иконе какой-то чудотворицы, но это к папе не имело отношения.

Тогда я поехал на площадь Маяковского, встал перед памятником Маяковского и кричал стихи:

Делами, кровью, строкою вот этою,
Нигде не бывшую в найме,
Я славлю взвитое красной ракетою
Октябрьское, руганное и пропетое,
Пробитое пулями знамя!

И еще я кричал:

Мы живем, зажатые железной клятвой,
За нее на крест и пулями чешите,
Это чтобы в мире без Россий, без Латвий,
Жить единым человечьим общежитьем!

И еще я кричал:

Чтоб день, который горем старящ,
Не христорадничать, моля!
Чтоб вся, на первый крик: «Товарищ!»
Оборачивалась земля!
Чтобы жить не в жертву дома дырам,
Чтоб мог в родне отныне стать
Отец – по крайне мере миром,
Землей по крайней мере – мать.

Прохожие думали, что я сошел с ума. Я громко плакал и кричал стихи. Это были те самые стихи, что папа мне тысячи раз прочел в детстве, когда мы с ним гуляли вокруг дома.

И стихи помогли. Папа стал дышать. Убрали вентиляцию из легких.

Врачи опасались, что он лишился рассудка; так бывает со стариками, когда случается удар и они долго находятся без сознания. Надо было проверить, сохранилась ли память.

Я спросил его:

– Папа, ты меня слышишь?

– Да.

– Ты помнишь, что Маяковский написал про тех, кто крадет деньги у своего народа?

И умирающий папа сказал:

Я белому руку пожалуй подам.
Пожму, не побрезговав ею.
Я только спрошу: а здорово вам
Наши намылили шею?
Но если укравший этот вот рубль,
Ладонью руки моей тронет,
Я, камень взяв, с мясом сдеру
Поганую кожу с ладони.

И папа жил еще неделю. А потом умер.

Он посмотрел прямо вперед и спросил по-испански: «Donde estoy?»

Это значит: где я нахожусь? Он, вероятно, уже был там, где встречаются все лучшие люди: Платон, Кант, Маркс, Грамши, Маяковский, храбрые гаучо. Наверное, там все ходят в пончо и пьют матэ. Там нет униженных и там не оскорбляют народ. Там пеоны победили латифундистов, и все философы гуляют вокруг дома с детьми.

Папа спросил: «Donde estoy?» И умер. И надо жить дальше.


ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>



Ценность Махамудры
Кирилл Корнев рассказывает о Махамудре. И если вы не знаете, что это такое, но хотели бы знать, это для вас. Что такое Махамудра? Виды Махамудры. Стадии Махамудры. Роль учителя. Прогресс на пути в Махамудре. В чем сложность понимания традиционных текстов по Махамудре. И многое другое.
Указатели Истины: Рамана Махарши. 2

В этом выпуске «Указателей Истины» мы собрали в основном такие высказывания Раманы Махарши, в которых акцент приходится не только на простоту самоисследования, но и на необходимость проявить настойчивость и последовательность. «До тех пор, пока сознание не станет непоколебимым и недвижимым, убежденность в том, что ты был рожден, никуда не денется».

Долгая дорога внутрь. Лев Толстой и Рамана Махарши
Глеб Давыдов рассказывает о спонтанном открытии Львом Николаевичем Толстым в 1909 году практики самоисследования, которую примерно в те же годы дал миру Рамана Махарши. Но был ли Толстой просветленным (как сейчас многие его называют) или так и не достиг окончательной самореализации? На это могут пролить свет его дневники.





RSS RSS Колонок

Колонки в Livejournal Колонки в ЖЖ

Вы можете поблагодарить редакторов за их труд >>