НАЧАЛО – ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ – ЗДЕСЬ

            …Обрати внимание, мой друг, на этот дом! Приятно думать, что под этой крышей скрывается и вызревает целая бездна талантов.

            — Как ананасы в оранжереях, — сказал Бегемот…
            М. Булгаков

1

Какое-то непогрешимо верное чутьё, пожалуй, даже ещё более древнее, чем чутьё животное (а может быть, и вообще нечто, не имеющее никакого отношения ко времени), подсказывало мне, что очень скоро я с неизбежностью встречусь с Лизой и что торопить эту встречу не нужно.

В те две недели, что я провёл у Любы, у Любовь Николаевны (в ту, в сущности, растянувшуюся на две календарных недели ночь), мне несколько раз снилась Лиза. Однажды, если мне не изменяет память, это произошло, скорее, между сном и явью, в алкогольном полубреду, а вот в другой раз — во сне…

В первый раз Лиза сидела в своём свитерке и джинсах за столом спиной ко мне и лицом к чёрному ночному окну в каком-то деревянном бараке, и я видел её как бы в просвет между двух дешёвеньких занавесок, разделяющих комнату, смотрел ей в спину и не мог вспомнить её лица, и в то же время почему-то боялся, что она повернётся и я увижу её лицо. “Не надо поворачиваться”, — думал я, прислушиваясь к шуму чёрных волн, которые далеко внизу крутились в острых камнях, как выкусывающие блох собаки. Во второй раз (и это, несомненно, был сон) она наклонялась ко мне, лежащему на спине на кровати, украшенной блестящими железными шариками, и снова у неё не было лица. То есть у неё было лицо, но лицо не своё, а моей матери, и всё же я знал, что это именно Лиза, а не моя мать. Не касаясь меня, она, с маминым лицом, наклонялась всё ближе и ближе, так что я уже не зрением, а словно бы поверхностью кожи, чувствовал матовость её щёк… И в этот второй раз я проснулся от своего собственного лёгкого и счастливого смеха.

Десятого сентября начиналась сессия на пятом теперь уже курсе, на том самом, от которого я отстал, а двенадцатого сентября у Ромы Асланова был день рождения. Ему исполнялось тридцать лет.

Ни десятого, ни одиннадцатого сентября я в институте не появлялся, так как дописывал рассказ о смертельно больном преподавателе философии, и это было первое за два или даже три прошедших года приближение к чему-то настоящему. (Это был также и последний из написанных мною рассказов, но тогда я, конечно, не мог этого знать.) В этом приближении к настоящему я был уверен, “кураж” не покидал меня.

Замысел такого рассказа я “вынашивал”, что называется, давно, и в конце, как водится в образцовой прозе, умирающий философ должен был прийти вдруг к какому-то единственно правильному пониманию мироустройства; но теперь, после месячного пьянства, после Любы и Ирины, и после всего того нехорошего, что я за это время натворил, я оставил в покое бедного философа и не стал обращать его ни в какую веру, и он просто потихоньку безобидно сходил с ума, рассуждая о биополях, пронизывающих всё на свете, и рисуя бесконечных белых чаек над морем, которое всякий раз было на его картинах какого-нибудь нового цвета.

Я писал и не мог остановиться. Двенадцатого сентября приблизительно часа в три-четыре я поставил точку в конце последнего предложения и вылетел в Москву, как будто мною запустили из рогатки. В Смоленском гастрономе я без очереди купил тридцать три стограммовых бутылочки какого-то дагестанского коньяка, одну бутылочку выпил прямо в огромном и звучном, переполненном людьми, зале магазина, вторую и третью — в такси, на котором ехал в общагу.

В такси, когда назад отъехала белая, как мел, церковка, немного диковато стоявшая чуть в стороне от тротуара в самом начале улицы Чехова, нетерпение и ожидание встречи стали едва выносимыми. На заднем сидении, заставляя коситься таксиста, звякали и твёрдо стучали бутылочки с коньяком, как будто у меня в сумке лежало килограмма три стеклянного винограда. Я опаздывал, было уже около шести часов, а “наши”, я знал, начинают гораздо раньше.

В голове всё время крутилась песня “Наутилуса Помпилиуса” “Шар цвета хаки” и мысли о том, что, слушая эту песню, я почему-то почти всегда вспоминал майора Дахия, замполита нашего батальона, подтянутого красавца-грузина с шёлковыми усами и надменным взглядом тёмных глаз, опушённых огромными ресницами, невольного искусителя всех приармейских дам, застрелившегося в декабре, ночью, в сильную казахстанскую метель у забора оружейного склада. Любимой песней самого майора, так же, как и любимой песней всего гарнизона, была “знаю, милый, знаю, что с тобой, потерял себя ты, потерял”, а “Наутилуса” тогда и в помине не было, но вспоминал я замполита почему-то именно с песней про “шар цвета хаки”.

Подъезжая к общежитию, я уже был сильно на взводе и, войдя в здание и поднимаясь по лестнице на третий этаж, едва сдерживал себя, чтобы не сорваться и не рвануть через три ступеньки.

Наконец, на третьем этаже, всё в той же комнате, на дверях которой Рома когда-то царапал своё “Кто я?”, и в которой теперь стоял сильный шум и играла музыка (кто-то принёс магнитофон), я, толкнув двери, увидел всех — и Рому, и Серёжу Деникина, и глубокомысленного алкоголика Слепцова, напивающегося до растительного состояния с таким решительным и спокойным отчаянием, как будто он каждый раз приносил себя кому-то в жертву, словом, весь тот набор лиц, что и несколько лет назад, в то невозвратимое время, когда я ещё был вместе со всеми.

Толкнув дверь, я встал на пороге в решительной позе памятника самому себе и, перекрикивая музыку и не сразу смолкшие женские голоса, заорал:

— Я вижу гарь!
Но я здесь не был.
Я знать не хочу ту тварь,
Что спалит это небо!

Это были мои позывные. На втором курсе меня однажды потеряли в районе кинотеатра “Россия”, искали долго, но не нашли; где я был, я и сам не знаю и не помню, но через несколько часов я появился в общаге, а очевидцы рассказывают, что в тот день в троллейбус номер три, курсирующий от института к общежитию, выскочив откуда-то из кустов, как из засады, вдруг ворвался очень бледный молодой человек, похожий по описанию на меня, и закричал: “Я вижу гарь!..”.

— Ши-иряев! Са-а-абака! — заорал в ответ Портянский.

(”Ну, этого я видел совсем недавно”, — подумал я.)

Итак, я потряс в воздухе принесёнными тридцатью бутылочками, символизирующими, конечно же, тридцатилетний юбилей Ромы, и мы начали пить. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ


Comments are closed.

Версия для печати