Иван Мятлев: беспечный шут | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru

8 февраля (28 января) 1796 года родился самый весёлый русский поэт

Встречаются в отечественной словесности лица оригинальные, от которых, однако, остается вроде бы совсем немного — домашнее имя, две-три строки. В лучшем случае — какой-нибудь куплет без привязки к автору. Такова судьба Ивана Мятлева. Или Ишки Мятлева, как звали его современники.

        Не ву пле па —
        Не лизе па.

        Из стихов Ивана Мятлева

Самые знаменитые его строки звучат у Тургенева, в стихотворении в прозе из цикла «Senilia»: «Как хороши, как свежи были розы…».

Тургенев то ли действительно забыл (по сенильности), то ли сделал вид, что забыл (для настроения), что так начинается элегия Мятлева «Розы» (1834). Промчав сквозь годы, эти свежие розы появились у Игоря Северянина, уже в горько-трагическом контексте:

…Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб!

(«Классические розы», 1925).

Они же выбиты эпитафией на могиле Северянина в Таллинне.

В наше время неблагодарные потомки, в пику школьному Тургеневу, ёрничали: «Как хороши, как свежи были рожи!» Что, впрочем, потешило бы душу ёрника Мятлева.

Смеяться над всем

Друг Сверчка, Асмодея и Светланы, богатый барин и веселый версификатор, человек светский, аристократ, любимец литературных салонов и лиц, облеченных властью, он прожил жизнь не слишком долгую (1796—1844), но насыщенную событиями, в том числе и историческими. И — вполне благополучную жизнь. Корнет Белорусского гусарского полка, он участвовал в войне с Наполеоном. Демобилизовался по болезни. На гражданской службе дослужился до действительного статского советника и камергера и вышел в 1836 году в отставку. Располагая средствами, отправился путешествовать по Европе. Вернулся в Петербург, написал по следам своих путешествий про госпожу Курдюкову, издал последний том поэмы — и умер.

Как говорилось в одном некрологе, «он ставил честолюбие гораздо ниже каламбура, почитав первую потехою — жить честно, благородно и первым делом смеяться безвредно над всем, начиная с самого себя, — кончил веселую книгу и с последнею шуткой бросил перо и жизнь вместе, как вещи отныне впредь ненужные…»

Бесконечное, возбужденно-нервное его остроумие — есть такой тип всегда острящих, каламбурящих и рифмующих людей! — выглядело бы болезненным, не будь он столь добродушен и (внешне, по крайней мере) простодушен. Хотя порой мятлевские штучки могли показаться чрезмерно экстравагантными. Так, на балу, где присутствовал сам Николай Первый, веселый поэт порезал меленько-меленько букет своей соседки, маркизы де Траверсе, заправил цветами салат и отправил блюдо адъютанту наследника, в которого маркиза была влюблена. Или еще: в одном доме сын хозяина полюбил играть с щегольской шляпой Мятлева. Это поэту надоело, и, не желая, чтобы его замечательную шляпу спутали с чьей-нибудь другой, он написал внутри нее стишок: «Я Мятлева Ивана, а не твоя, болвана. Свою ты прежде поищи! Твои, я чай, пожиже щи». Грубовато, надо сказать…

Душа литературных салонов, великолепный чтец и импровизатор, Мятлев, особенно после бокала – другого, нанизывал рифмы виртуозно. «…он просто говорил стихи, и всегда говорил наизусть, беззаботно рассказывал в стихах, беседовал стихами; … Он говорил этими стихами по целым часам», — свидетельствует современник.

Провинциалы, прибывшие в Петер¬бург, непременно хотели попасть «на Мятлева». Особенно он часто выступал там, где все друг друга знают и друг над другом мило так подшучивают — оттого почти все его стихи домашние. Однако социальный статус участников этих собраний весьма высок — это был междусобойчик людей знатных. Что придавало — в исторической перспективе — альбомным, домашним сочинениям особый шарм и размах.

Русская критика, в отличие от посетителей салонов, Мятлева не особенно жаловала. Белинского, только начавшего входить в силу, этот штукарь просто-напросто раздражал: строгий критик чуял в стихах Мятлева безответственное веселье аристократа. Снисходительной похвалы Белинского удостоился лишь «Разговор барина с Афонькой», тоже, стоит отметить, довольно легкомысленный.

Какое- то время (незадолго до смерти) Мятлев издавал «Листок для светских людей». Там была, например, такая картинка. Молодой офицер спрашивает у дамы: «В каком ухе звенит?» — «В левом», —отвечает дама. «Откуда вы знаете?» — изумляется офицер… Люди серьезные возмущались подобной пошлостью. (А мне, в силу простых вкусов, нравится.)

Типы эпохи

Дам, вдохновляющих его на стихи, Мятлев ласково называл своей «парнасской конюшней». Среди «лошадок» были Софья Карамзина, Наталья Пушкина и роковая женщина российского Парнаса — Александра Смирнова-Россет. С последней Мятлева связывали особо теплые, но исключительно дружеские отношения.

Женщина она была своеобразная. Князь Вяземский, большой похабник и цинический острослов с язвительно-едким умом, восхищался: «Обыкновенно женщины худо понимают плоскости и пошлости; она понимала их и радовалась им, разумеется, когда они были не плоско-плоски и не пошло-пошлы». Моралист Иван Аксаков, напротив, сетовал: «…я до сих пор не видел в ней теплоты эстетического ощущения, никакого сердечного движения… Среди «Шинели», в самых чудесных местах она вдруг по поводу какого-нибудь квартального вспомнит какие-нибудь глупые стихи Мятлева и скажет или пропоет: «Напился, как каналья, пьян»… — и т.п., всегда с особенным удовольствием». (Кстати, из этих двух характеристик одной и той же особы можно вывести два основных русла, по которым шло наше эстетическое и идеологическое развитие.)

Смирнова-Россет представляла собой женский вариант того характернейшего типа эпохи, который в чистом виде воплощал сам Мятлев, как, впрочем, и его знаменитые сверстники — князь Вяземский, Пушкин, Грибоедов и т.д. Тип этот вскоре исчезнет, и уже младший Вяземский напишет, не без дидактизма и морализма: «Для нашего поколения, воспитывавшегося в царствование Николая Павловича, выходки Пушкина уже казались дикими. Пушкин и его друзья, воспитанные во время наполеоновских войн, под влиянием героического разгула» видели во всей этой эстетической и поведенческой лихости «последние проявления заживо схороняемой самобытной жизни».

Пушкин посвятил Мятлеву известное стихотворение: «Сват Иван, как пить мы станем…» (1833). Но особенно был близок с Мятлевым, возился с ним и с его стихами князь Вяземский, удовлетворяя таким образом свою страсть (усиленную ирландской кровью) к дурацким шуткам. Троице этой – Пушкину, Вяземскому и Мятлеву – принадлежит знаменитое коллективное «Надо помянуть, непременно надо» (1833) — сочиненье насколько абсурдно-безумное в своей дурной бесконечности, настолько и смешное. Со слегка меняющимся рефреном: «Надо помянуть, помянуть непременно надо…»

Вяземский, посылая этот дикий стишок Жуковскому, писал, что Мятлев «в этом случае был notre chef d’ecole» (переводим: «нашим наставником»).

Александра Смирнова-Россет, в свою очередь, вспоминает, как Гоголь «научил Пушкина и Мятлева вычитывать в «Инвалиде», когда они писали памятки. У них уже была довольно длинная рацея:

Михаил Михайловича Сперанского
И почт-директора Еромоланского,
Апраксина Степана,
Большого болвана,
и князя Вяземского Петра,
Почти пьяного с утра.

Они давно искали рифм для Юсупова. Мятлев вбежал рано утром с восторгом: «Нашел, нашел: Князя Бориса Юсупова / И полковника Арапупова» (потом на рифмовке имен собственных поедет крыша у Дмитрия Минаева).

Стихи на случай

Любимый жанр Мятлева — стихи на случай. Он мог запросто посвятить генералу Ермолову абсолютно пустую фантазию «на день наступающего тысяча восьмисот четвертого года», выдержанную в игривом и бессмысленном духе:

Коль пройдет мадам Эстер
Ле канкан де ля Шольер —
Весь театр набит народом…
Поздравляю с Новым годом!

(«Новый 1944. Фантазия»)

Несоответствие поэтического пустяка статусу адресата — его высокопревосходительству — Мятлева ничуть не смущало. Впрочем, все это вполне соответствовало нормам и духу времени.

Поэт пользовался благосклонностью царей. Однажды, прочитав стихи Якова Грота «Берегитесь; край болотный, град отравой переполнен…», наследник, будущий царь Александр Второй, попросил Мятлева защитить Петербург. В результате на свет явилось стихотворение: «Ужель ты веришь наговорам, сплетенным финнами на нас?» (1841). Как и стихотворение Грота, мятлевский ответ был посвящен той самой маркизе де Траверсе, с чьим букетом поэт так жестоко обошелся…

Так же сильно, как дамы, цари и князь Вяземский, полюбил Мятлева Лермонтов: «Вот дама Курдюкова, / Ее рассказ так мил, / Я от слова до слов / Его бы затвердил…» На что Мятлев отвечал, может быть, не слишком изящным, но, несомненно, искренним стихом «Мадам Курдюкова Лермонтову»: «Мосье Лермонтов, вы пеночка, / Птичка певчая, времан! Ту во вер сон си шарман…» (перевод: «Поистине! Все ваши стихи так прекрасны…»)

Лермонтов фамильярничал: «Люблю я парадоксы ваши / И ха-ха-ха, и хи-хи-хи, / С[мирновой] штучку, фарсу С[аши] / И Ишки М[ятлева] стихи…» Так ведь подумать: ну какой Мятлев для него «Ишка» при разнице в возрасте чуть ли не в 20 лет — Иван Петрович!.. Но, видимо, было в Мятлеве что-то вечно-подростковое.

Travel blog госпожи Курдюковой

Кажется, поэтическое честолюбие Мятлева (если оно вообще у него было) вполне удовлетворялось вот такими милыми пустяками и любовью окружающих. Первые два сборника его стихов вышли без имени автора, сопровождаемые симпатично-простодушным уведомлением: «Уговорили выпустить» (1834 и 1835), что соответствовало действительности.

Однако его ждало и чуть ли не всенародное ха-ха-ха и хи-хи-хи после выхода в свет «Сенсаций и замечаний госпожи Курдюковой за границею, дан л’этранже» с карикатурами Василия Тимма (1840—1844). Местом издания в шутку значился Тамбов, где жила госпожа Курдюкова.

Здесь Мятлев дал полную волю своей страсти к макароническому стиху, приводившему в бешенство пуристов от языка. «Сенсациям и замечаниям…» предшествовал ёрнический эпиграф: «Де бон тамбур де баск / Дерьер ле монтанье» с пояснением: «Русская народная пословица» (перевод: «Славны бубны за горами»). Но ведь и жил поэт в эпоху лингвистической диффузии, во времена «двуязычья культуры» (Юрий Лотман).

Беско¬нечно долго сопрягая русские слова с иноязычными, он создал презабавную, хотя и несколько, быть может, затянутую (страниц эдак на 400) шутку. В разудалом плясовом ритме:

Но по мне, весьма недурно
Этот бронзовый Сатурно
Тут представлен; он, злодей,
Собственных своих детей
Ест, как будто бы жаркое,
А Сатурно что такое —
Время просто, се ле тан,
Ки деворе сез анфан…

(перевод: «Это время, которое пожи¬рает своих детей»)

Иногда вдруг поэт меняет тон и серьезно и строго говорит о торжестве «русской веры православной», об увиденной в Ватикане картине, изображающей Спасителя на Фаворе. При всем своем легкомыслии Мятлев был глубоко верующим человеком.

«Сенсации и замечания госпожи Курдюковой…» критика восприняла без юмора. Как эмблему русской провинции, над которой смеются столицы. Но решили, что «лицо Курдюковой — лицо замечательное: оно принадлежит к клоунам или шутам Шекспира, к Иванушкам, Емелюшкам-дурачкам наших народных сказок». Удивились склонности к неприли¬чиям, которая «доходит в госпоже Курдюковой до какой-то непобе¬димой страсти». Но ничего удивительного в этом не было: ведь госпожу Курдюкову Мятлев списывал преимущест¬венно с себя и отчасти — со своей подруги Смирновой-Россет. А еще критики отмечали, что Курдюкова «излишне умна» и образована – и, стало быть, это не тамбовская помещика, а сам Мятлев. Но сдается, что сочинителя уличали не столько ум и образованность Курдюковой, сколько ее постоянное и заинтересованное внимание к женским прелестям. (Если она не лесбиянка, конечно.)

Иллюстрируя поэму, Василий Тимм изображал эту туристку похожей на Мятлева. Или так: перед зеркалом Мятлев, а в зеркале госпожа Курдюкова.

Меж тем

Да, конечно, шутки, пустяки, причуды барина, искусство для искусства… Меж тем бывал он истинно поэтичен в обычной речи: «Завернулась в кусочек неба, да и смотрит, как ангел…» — в стихах это вышло несколько хуже (см.: «Что я видел вчера», 1840).

Меж тем он — автор прелестных «Фонариков» (1841):

Фонарики-сударики,
Скажите-ка вы мне,
Что видели, что слышали
В ночной вы тишине…
Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
А видели ль, не видели ль —
Того не говорят…

«Под именем фонариков сочинитель разумел чиновников, состоящих в государственной службе», — значилось на одной из копий стихотворения. Ну да, чиновники да сановники, которым дела нет до «горестей людских». Как пишет советский исследователь, «Фонарики» — «глубоко сатирическое, хотя художественно завуалированное изображение … бюрократической системы николаевской эпохи». Так или иначе, но «Фонарики» попадали в сборники подпольной поэзии. И даже, кажется, понравились Герцену.

А еще Мятлев — автор лапидарно-разговорного «Нового года» (1844), который держится преимущественно на ритме: «Весь народ / Говорит, Новый год, / Говорит, / Что принес, / Говорит, / Ничего-с, / Говорит, / Кому крест, / Говорит, / Кому пест, / Говорит, / Кому чин, / Говорит, / Кому блин, / Говорит…»

Интригующий литературный сюжет связан с мятлевской «Фантастической высказкой» (1833), она же — «Таракан»:

Таракан
Как в стакан
Попадет —
Пропадет,
На стекло
Тяжело
Не всползет.
Так и я:
Жизнь моя
Отцвела,
Отбыла…

С одной стороны, «Таракан» пародирует «Вечернюю зарю» Полежаева. А с другой, — становится кастальским ключом для несравненного капитана Лебядкина: «Жил на свете таракан, / Таракан от детства, / И потом попал в стакан, / Полный мухоедства…» Потом таракан естественным образом переползет к Николаю Олейникову, потом объявится где-то в окрестностях «Жизни насекомых» Виктора Пелевина.

И Козьма Прутков, и Дмитрий Александрович Пригов, и Тимур Кибиров, и другие сочинители ловили (и поймали) лучи, летящие от стихов этого беспечного шута русской литературы. И его немыслимые ха-ха-ха и хи-хи-хи

«Не нравится — не читайте», — так переводится эпиграф.

Текст подготовлен для «Частного Корреспондента»

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: