Архив: 'Глава 5. Укрась вином мелькание страниц'

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

М-да, никакой Сары не было… Откровенно говоря, читатель, я и сам до сегодняшнего вечера так думал (забыл, вытеснилось, не думалось), — не думал совсем, что существует в природе какая-то Сара Сидорова; но текст Марлинского заставил меня усомниться в этом (в том, что думал или не думал), — я решил немедленно проверить свою догадку — завтра обязательно завтра! — пока еще Сидоров в командировке.

— Кстати пл, мне на днях приснилось, — сказал Марлинский, морщась от выпитого стакана, — что я был тобой.

— Ну, и что ты делал на моем месте?

— Имел одну даму.

— Ну, и как она поимелась?

— Ты знаешь, очень не плохо — я теперь хорошо представляю, как ты действуешь.

— Это ты врешь, — сказал я, — у тебя была просто ночная поллюция.

О, как много неясного остается еще в этой истории с обменами. Чем, например, занималось мое бедное тело после того, как бежало от Томочки вместе с Марли? Кто мне поставил синяк?

— Слушай, мы дрались, что ли?

— Это бл, когда мне сон-то приснился? — ничего не помню!.. Дрались?! — разве могу я с тобой драться? — ты же пл человек, и я завидую тебе… Особенно после того, как, хотя бы во сне, побывал в твоей шкуре, — для тебя нет преград — таким я тебя пл люблю! — тебе не надо оправдывать никаких званий — «писатель», бл! — ты сел, изучил язык: один, другой, третий… — и ты свободный человек, а сколько-бл времени мне пришлось потратить на этот проклятый марлинский!? — бляха муха! С твоим лицом ты можешь пойти куда угодно и что угодно сделать; а у меня не лицо — мошонка. Я не могу так больше жить, понимаешь? Я же знаю: они не роман мой ругали, а мои прыщи и морщины — мол, не лезь, мошонка, не в свое дело! — а кто они сами? что они сделали? Я — «не писатель вовсе», а они? — ублядки! — «писатели»?..

— Брось, Марли! — увещевал я его. — Ты совсем распустился! Что за мундир такой — «писатель»?.. или, может быть, риза? — брось, мы-то ведь знаем с тобой всему этому цену…

Дальше уже был совсем какой-то длинный, пустой, бессмысленный разговор: Марлинский в чем-то каялся, на что-то намекал, заглядывал, как пес, мне в глаза, и все подливал, подливал, подливал водку, потом портвейн, потом еще какую-то гниль. Я почти и не слушал, но должен был что-то отвечать, и меня уже тошнило этими прожеванными фразами. Мы оба уже и лыка не вязали, уже и пить не хотелось эту гадкую краску, но собутыльник мой был неудержим. Теперь, когда он разогнался и забыл о своих несчастьях, это был дурашливый малый, прежний Марли. Вдруг он предложил сделать возлияние. Венере!

— Как это?

— А вот так! — и он вылил из своего стакана немного вина на грязный пол. Тонкая струйка разлилась анилиновой лужицей по зеленому линолеуму. — Вот так, а остальное выпьем.

— С удовольствием, — сказал я, опорожняя свой стакан. — А теперь кому из богов мы нальем?

Я намеревался споить эту бутылку богам и уйти поскорее домой.

— Кому из богов? Пл — не знаю.

— Давай Гермесу — это, пожалуй, твой бог… — сказал я и открыл, было уж, рот, чтобы объясниться, но Марлинский упредил меня.

— Давай… — и с этими словами блеванул краской. Я метнулся в сторону. Новый поток красноречия обдал то место, где я только что сидел. И еще один! И снова я увернулся.

— Сейчас принесу тряпку, — давясь подступившим к горлу, крикнул я и бросился вон, в сортир. Я успел и тем самым предотвратил, так сказать, соборную разгерметизацию. Стало легче.

Вернувшись, я увидал ужасную сцену: низко склонившись, стоя босыми ногами в луже собственной блевотины, Марлинский пожирает эту свою блевотину глазами, измазанными помидорным соком с вином.

Я бежал!

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Защищать Марли взялась та самая пожилая дама, за которую прятался Роман. Она сказала:

— Я что-то не понимаю хорошенько, о чем здесь вообще идет речь? Писатель волен писать, как ему вздумается (я сама пишу), — как бог на душу положит! — и не надо ничего менять, не надо ничего выбрасывать: пусть идет, пусть сидит, пусть говорит о привидениях. Вот вы говорите, вас не задело, — как же не задело, раз вы говорите? А вы говорите очень страстно…

— Задело, только не за дело, — парировал Букин.

— И поделом вам — значит, ничего не чувствуете, ведь здесь же вот, смотрите, сколько всего произошло.

— Да ничего не произошло — только ходит и соблазняет.

— А вы соблазнитесь!

— Чем? — тем, что он по бульварам шастает? Пусть он баб соблазняет — корифей какой! — ишь, затащил в чулан и давай…

— Во-первых, она сама пришла…

— Да не реалистично это — такая скорая победа! И потом, зачем он ей платье снимал?

— Как зачем?.. Ну, во-первых, — с нее, а во-вторых, о вкусах не спорят.

— Нет-нет, пусть объяснит — ведь можно бы и без этого.

— Это бл я объясню в следующих главах.

— Ты, может быть, еще и примечания нам дашь? — что это, мол, будет объяснено.

— Здесь главное другое, — сказал вдруг Мудраков, и всё смолкло, — главное, что автору кто-то внушил, что он большой писатель. Это самое неприятное. Он, конечно, бессовестно у всех понадергал: и у Кафки, и у Пруста, и у Джойса, и у Платонова, и у Булгакова — у всех, но самое главное: он почему-то считает себя большим писателем, тогда как он вовсе не большой писатель, и я даже не побоюсь сказать — не писатель вовсе.

— Но позвольте — это же написано искренно, — вскричала добрая старушка, — и с болью!

— И боли здесь нет (а скорее — поддельная), и искренности тоже нет, и, главное, нет дистанции автора с героем, нет остраненности — автор прет со страницы. А искренность его — позвольте вам сказать — есть искренность невротика на приеме у психиатора.

Такая тишина наполнила комнату, что стало слышно, как копошатся по углам черные тараканы Марлинского. Сам он сидел уже безучастно во время этих филиппик и, видно, давно потерял нить своего обсуждения. Казалось, только силой удерживает он готовящиеся наконец выступить слезы. Он, схватившись за подлокотники кресла, весь напрягся, как будто ему удаляли зуб, и, вздыхая, все смотрел в одну точку — на мое плечо. Он ждал поддержки, но что же я мог сказать?

Конечно, людям очень хочется чуда — тысяча шагов по бульвару удовлетворить их, конечно, не может: «не плачут, сволочи», хоть ты тресни, не плачут, а считают шаги, — считают, повторяя в такт: не поступайся-де ширью, храни живую точность: точность тайн, не увлекайся, — считают, — точками в пунктире и зерен в мере хлеба не считай! — считают, начисто забывая, что одно зерно не составляет кучи, и два не составляют, и три тоже, и четыре… Сколько же зерен составляют кучу, считатель?

Слушатели поднялись расходиться, и Марли имел мужество всех проводить и с каждым, прощаясь, сказать пару слов. Последний из оставшихся, Букин, спросил его:

— А как это будет называться?

— Не знаю еще.

— Назови «Побег», — сказал я.

— Почему «Побег»?

— Ну, ты же опишешь свое бегство из больницы?

— Пожалуй бля…

Очень похоже на жилище Марлинского в коммуналке напротив консерватории

***

Когда мы остались вдвоем, Марли достал водку и закуску. Он был явно не в себе после случившегося и все прятал глаза. Он был обижен, что я не вступился за него. Он старался как можно скорей напиться, чтобы убежать от этих неприятных воспоминаний. Да и у меня нехорошо было на душе — из-за Софьи, — и я пил, чтобы побыстрее забыться; но все равно было тошно.

Сегодня напившийся Марли был молчалив — он не пускался даже в свои сентиментальные воспоминания о студенческих годах, — воспоминания, которые под водкой каждый раз аккуратно излагал, но которые, сказать по совести, я давно уже не принимал всерьез. О, эти студенческие мемуары о том, как на первом курсе они до утра пили или таскались по Москве в спорах о литературе, на втором — женились, на третьем — разводились, на четвертом — уже бывалые гении — что-то создавали, на пятом — во всем демонически разочаровывались и т.д. «Бывало, снимешь какую-нибудь продавщицу или парикмахершу, — рассказывает обычно Марли, — приведешь в общежитие, а ее трусики вывешиваешь снаружи на дверь; и уже все знают, чем ты занимаешься и какая она». Такое, бля, творчество, но сегодня ему уже было не до литературы и не до литературных воспоминаний о литературном институте — он вдруг спросил:

— Что, неужто так уж плохо?

— Не расстраивайся, Марли, — сказал я, — всяко бывает. Но я-то какой у тебя вышел! — какой-то резонер, театр за что-то ругаю — разве это похоже на меня? — да я ведь и не видел этот спектакль. Да и потом, что это за отношение к людям? — разве я когда-нибудь смотрю на людей свысока? Наоборот, я очень даже доброжелателен. Нет, Марли, — извини меня! — ты не прав. И вот еще что хочу тебе сказать: с чего ты решил, что я трахнул Сидорову в чулане? Ты что?! — тебе Томочка, что ли, сказала? Так ведь учти, она врет, — этого не было, понимаешь? — не бы-ло! — и я не позволю тебе порочить честную женщину и преданную супругу человека, которого я склонен назвать своим другом.

Пока я так говорил, Марлинский смотрел на меня как ошалелый, хлопая своими пьяными глазками, — он не верил своим ушам, он вообще не понимал, о чем идет речь. И тогда я сказал:

— Да брось ты, Марли, я пошутил — никакой Сары на вечере не было, и мужа у нее тоже нет. На-ка, выпей!

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Марлинский кончил читать, мы помолчали — немного дольше, чем следовало бы.

— То, что мы услышали, — сказал Мудраков, — это начало произведения очень большого писателя. Я не побоюсь даже сказать: писателя европейского масштаба.

Тут польщенный Марлинский стал во весь рост; раскланялся, приложив ладонь к макушке; демонстрируя, что он и действительно большой писатель, прошелся по комнате.

— Да, — сказал Лисицын (и от меня не укрылось его ехидство), — это поистине очень большой… и емкий писатель — эти главы вобрали в себя все лучшее из того, что мы называем постпрустовским реализмом: и Джойса, и Кафту, и Фолкнера, — каждая фраза здесь жемчужина, перл какой-то ограненный… (Марлинский сиял!) А вы любите Платонова?

— Пл? — люблю.

— Это видно.

— Да, хорошо, — сказал Женя Кошмар, — только, может быть, чуть-чуточку затянуто…

— Да, — сказал Букин (и с этого все началось). — И дальше будет так же?

— Ну, в общем… бл да…

И опять молчание. Все же бедные наши авторы — как они жаждут общения и боятся его! — боятся этого напряженного молчания, этого «хорошо, но чуть-чуточку затянуто», — жаждут похвал, которые либо совсем невозможны, либо хуже всякого «хорошо». А читатель жаждет невозможного чуда: он и сам не знает, чего хочет, и разве же может какой-то Марлинский угадать извечное наше: «поди туда, не знаю куда, — принеси то, не знаю что»? Как угодить нам на всех? О, как автор убог и как беззащитен! — тогда как читатель и строг, и сознает свою значительность. Мы, читатели, сознаем свою значительность и смотрим на автора свысока, потому что автор — это неудавшийся читатель. Впрочем, ошибочный взгляд — читатель так же убог, как и автор.

— Понимаешь? — не зацепляет, крови нет, каких-то кровавых лепешек, — со страданием в голосе сказал Букин. — Слишком удобно у тебя там: ногу не натирает. Ну, хоть покраснение бы какое. Правда, вот с этой Сарой… Но тоже ведь… ты позволяешь себе писать, как Достоевский, — «она побледнела как полотно», — но ты же не Достоевский… — понимаешь? — хоть запах какой изо рта у нее пусть будет или одна ягодица больше другой… А так вот — возбудишься и впустую — нет продолжения, нет трения… Ты не обижайся, но так никто читать не будет.

Калининский проспект

Конечно, нет у Марлинского никакой такой Сары, но вот что вдруг поразило меня сейчас, когда я записал эту речь, — ведь, возможно, какой-нибудь из моих читателей, во имя более полного эстетического наслаждения, захочет представить себе, что у этой моей героини действительно пахнет изо рта и одна нога короче другой. Мне вовсе не хотелось бы портить отношений с читателями, но ради истины, ради Сары, которой это далеко не безразлично, я должен со всей ответственностью и во всеуслышание заявить: у нее не пахнет изо рта, ноги одинаковой длины, ягодицы не слишком велики (но и не малы), на руках все пальцы (и нет лишних), волосы густые и не посеклись, цвет лица не совсем испорчен, кожа гладкая и без прыщей. Правда, одна козья грудь действительно меньше другой, но ведь это же вполне естественно. Есть, впрочем, одна деталь, но это я приберегу на потом.

— Да и зачем эти рассуждения о привидениях? — это же всем известно. Они затягивают, — сказал Женя Кошмар.

— Это пл нужно!

— Пугаешь? А мне не страшно!

— И зачем тебе все это? — это как у Горького: опишите свой день. Конечно, можно описать свой день — потратишь три дня, напишешь тысячу страниц, а толку никакого. Ведь это все случайности, понимаешь? Ты затягиваешь нас против воли куда-то, и вечер мы с тобой уже потратили…

— Да как же, бля, случайности?!

— А так: сидит на бульваре, идет по бульвару, тысячу шагов прошел, а толку? Какой смысл в этом? — он разве нашел потерянное время? У тебя же ничего не происходит, никаких событий…

— Ну как же?!

— Да разве это события? — на них не падает отсвет… трагедии нет… Воскрешение Лазаря у Достоевского — это я пережил — вот трагедия! А у тебя что? — тыщу шагов прошел, две тыщи, какие-то привидения — скукотища! Просто неприлично. Сейчас такое время… Война в Афганистане. Вот ты на сколько страниц размахнулся? на тысячу? — сейчас читатель ленив; он твои рассуждения пропускать будет; бульвары он и сам в окошко видит; ему подавай крови, детективов, приключений! — ты хоть бы детективом оживил все это… Не обижайся, для твоей же пользы говорю.

Расстроенный Марли только кивал им в ответ. Да и что ж ему было? Не защищаться же! Марлинский молчит, но я-то поражен в самое сердце. Больше того, я снимаю с этих ненароком подвергшихся такому разгрому глав свое авторство — пусть уж и на самом деле Марли их написал, а я в них лишь действовал. Пусть! — ему-то не привыкать, а меня раздражает доморощенная критика, под которую я так неудачно подвел свой текст. Лучше бы я, право, подобрал для этого что-нибудь из Гончарова или Лермонтова — вот кому болтовня никак бы не повредила. Но смотрите: у нашего автора нашлась защитница.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Да, почувствовал себя писателем: пробую писать, но ничего путного пока что-то не получалось. Иногда мне казалось, что стоит только сесть за стол, взять перо — и я напишу нечто. Не так это просто, дорогой читатель. Писать можно о чем угодно — выглянул в окно, вот тебе и пожалуйста — пиши: дерево, пьяные грузчики, сушится белье у забора, облака в вышине — дело простое! — можно также написать о своих переживаниях, можно что-нибудь такое из времен Римской империи или, скажем, связать математику Пуанкаре с кружевом мостов над Сеной. Все это можно, и мне нетрудно было бы сделать это, но вот какое-то неудобство: поднять перо, замахнуться, в чем тут дело, черт возьми? Я даже мучался.

Иногда мне казалось, что неудобна вот именно поза, в которой я сижу и пишу. Мне чудилось, что нужно принять определенную позу, соответствующую моему положению, — и все будет в порядке. Ведь все дело не в том, что мне нечего писать (этим как раз я богат), но вот органическая невозможность… Еще не начав писать, я думал, что сделаю то, что мне брезжится, слишком банальным. И действительно, коренной вопрос у меня был: какую же позу принять? Не думай, читатель, что это так бессмысленно, — ведь у каждого есть своя самая милая, удобная поза.

Например, вычурному Марли, чтоб писать, надо (я думаю) встать на левую ногу, правую оттянуть назад, корпус склонить так, чтобы колебаться в неустойчивом равновесии, и бумагу сжимать каким-нибудь особым образом в левой руке — вот тогда он может что-то написать. И он написал уже кое-что (немало! — я уже говорил), но не очень доволен собой, потому что хотелось бы сделать что-то большое и очень значительное, а получаются лишь коротенькие натянутые вещички. Еще бы! — разве можно долго балансировать на одной ноге? — для большого романа эта поза неудобна, и вот, что он ни делает, а пишет лишь мелочи, колеблющиеся на грани бессмыслицы.

А я, так и вообще ничего не мог написать, потому что мне казалось: написать что-либо я могу, только лежа на диване, на левом боку, закрыв глаза и подобрав под себя ноги, — как в утробе матери. Вот в таком положении я чувствовал себя великим писателем, знал, что и как написать, и написал бы — если бы свет не разрушал моих иллюзий. Конечно иллюзий, читатель, ибо теперь я понимаю (как это понял, наверно, и ты), что то были сны нерожденного младенца, которого моя муза все никак не хотела произвести на свет.

Это был хороший книжный магазин

***

Ну что вам сказать о новом романе Марлинского? — это немного напоминает начало моей истории: кто-то с кем-то встречается, куда-то идет, о чем-то говорит; описания природы; какие-то общие рассуждения; потом опять кто-то с кем-то встречается; игра солнечных пятен на рубашке героя, и так далее.

Читатель, я с полным уважением отношусь к тем писателям, которые с напряженным вниманием всматриваются в игру солнечных пятен на рубашке своего героя, но — только в том случае, если это не есть, как говорится, «незаинтересованное любование». Я не верю бескорыстным натурам — по моему опыту, они всегда готовы надуть либо вас, дорогой друг, либо себя, а это, в обоих случаях, неприятно. Все мы подчас с наслаждением следим за этой замысловатой игрой солнечных пятен, но переносить ее на бумагу, да еще утверждать, как это обычно делается, что перед нами «неповторимое видение художника», — утверждать так, простите меня, все равно что обкрадывать вас (потому уже, что видение это — «неповторимо»). И к тому же, как скажет Ницше, это — «бесполезное удвоение мира». И это, читатели, можно еще позволить слепоглухонемой Ольге Скороходовой, написавшей прекрасную книгу под заголовком «Как я воспринимаю окружающий мир», но не зрячим нашим авторам, тупо взирающим на расползающиеся по швам рубашки своих героев.

Как бы все это (все перипетии, связанные с романом Марлинского) изложить покороче? — ну представь на минуту, читатель, что все, описанное у меня в первых, предположим, двух главах, не произошло со мной на самом деле, а придумано Марлинским в качестве начала его романа. Я делаю этот невинный подлог потому, что, во-первых, совершенно неуместно вставлять здесь еще и его текст; а во-вторых, я оттуда что-то уже ничего и не припомню. Но поскольку, как я уже сказал, роман Марлинского, в сущности, напоминает начало моей истории, эти две или три мои главы вполне могут заменить прочитанное в тот вечер. Просто нужно, чтобы читателю было понятно, о чем у нас дальше пойдет разговор.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Российские вина

Последняя реплика предыдущей главы относилась к таракану, которого Марлинский заботливо вытолкнул из-под моей ноги.

— Осторожно пл… — добавил он. — У меня гости…

Из уже мне знакомых здесь были: Слава Кошмар, Мудраков, Букин, Евгений Лисицын да еще, сидя в изломанной позе дублинского памятника Джойсу, прятался за какой-то старушкой Алик Роман.

Оказалось, созвал нас Марли, чтоб прочесть две главы своего нового произведения, зачатого от вынужденного безделья во время одинокого сидения на даче в Тучково. Я и не знал, для чего он меня пригласил, а то бы, конечно, не пошел — что мне делать на этой каторге? И если бы я сам что-нибудь написал, ни за что бы не стал читать этот свой текст перед публикой. И уж точно не стал бы слушать, что мне скажут люди о том, что я напишу. Почему? А потому, что обязательно найдется какой-нибудь бедолага Бобчинский, принесет с собой темную желчь — все обиды на мир, в его печени накопившиеся, — и плеснет на тебя, как помои.

***

Да, читатель, — я этого вам не сказал? — наш Марлинский поэт, переводчик, писатель — литератор, одним словом. И немало уж он написал за свою чернильную жизнь, много пробовал — так, сяк — и просто по-русски писал, и в своей разговорной цветистой манере (то есть более органично себе, и подчас даже просто удачно), но вот все никак не мог сделать то, что хотел: сочинить чистый, честный, прекрасный свой, искренний роман. Пописывал, в общем, человек и — все на серьезные темы, «с отчаянием и искренностью», закрыв глаза и уши, в расчете на буржуазные всякие издания. И его пару раз напечатали даже и в не наших журналах. Так что ничем он не хуже других, хотя звезд с неба, конечно же, не хватает.

В юности своей Женя писал и стихи. Не пойму, в чем тут дело, но часто встречаешь у нас совсем еще молоденьких поэтов, успевших уже создать что-то крупное в духе второй части «Фауста». Вот и Марлинский мой ухитрился сложить подобного рода драматический коллаж (впрочем, не без достоинств). Помнится, там у него некто тоже читает что-то перед публикой, а эти сытые, довольные люди никак не выражают своего восторга. Тогда Марли восклицает как бы про себя:

Не плачут сволочи!
Не знаю, слово чье
Их разбудить смогло бы —
Прорвать нарывы глаз,
Чтоб волдыри слезами истекли!

Согласимся, что очень сильные, смелые и яркие образы для тогда еще только начинающего стихотворца (и тема значительная, к тому же). Но впоследствии, к сожалению, он оставляет поэзию, переходит к прозе и переводу, начинает метаться, чудить… Однако то, что он читает сегодня, разительно отличается от всего, написанного им до сих пор.

***

В давние времена одна женщина спросила меня, не писатель ли я?

На что я ответил:

— С чего это вы взяли?

— Да у вас взгляд странный.

И вот с тех пор я почувствовал себя писателем…

Продолжение