ЧАСТЬ ПЕРВАЯ | ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон


Архив: 'ЧАСТЬ ПЕРВАЯ'

***

Начало романа – здесь. Начало 4-й части – здесь. Предыдущее – здесь.

Прошел час. Я лежал на спине с закрытыми глазами, пустив на самотек свои мысли, прислушиваясь к блуждающим болям: в желудке, в печени, в суставах. Наконец от всех этих мыслей и воспоминаний у меня разболелась голова. Все боли стянулись в одну только точку под черепом — в то место, над которым соединяются лобная и две теменные кости. Там, внутри, как бы что–то пробивалось на поверхность: стучало, рвалось, нажимало, и голова просто сама собой раскалывалась под этим напором. Я лежал и слабо стонал — не в силах шевельнуться, не в силах стерпеть эту раскалывающую черепную боль. Звонил телефон — я не мог поднять трубку. Я плавал в зеленоватой толще боли среди слоистых ее побегов и взлетающих лопающихся где–то вверху пузырьков. Звонил телефон, а я не отвечал. (далее…)

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Я запустил руку в клетку с канарейкой, она забилась, пытаясь спастись от меня.

— Это жестоко, — не выдержал расслабленный.

— Конечно! А людей калечить не жестоко?

— А я-то! — крикнул он, — эх, что ты понимаешь? — шлюха!

— Я шлюха!?! — да ты сумасшедший урод! Ты хоть знаешь, кто я?

Да конечно ничего не знает, ему может быть этот птичник и достался-то так же, как мне, — случайно — он же не знает, как им пользоваться, дурак!

— Ты хоть знаешь, кто я?

— Ты облезлая шлюха, — заорал он и плюнул в меня, — блядь!

Этого я не выдержал (не я — Томочка! — она сдавила птичку) — я сдавил птичку в кулаке и метнул окровавленный комок канареечных перьев в лицо ходуном заходившему Лоренцу. Он весь натянулся, в последний раз страшно взбрыкнул, разинул рот, хватая потерянный воздух, два раза чирикнул и помер.

До чего же удачно все вышло! — такова была моя первая мысль, — великолепно, отлично, сногсшибательно! Теперь-то уж все у меня в руках — этот клад! — скорей найти себя! Так! — что делать с этой пустой клеткой? — ага, так-так-так — ну что за светлая голова! — ну-ка…

И я посадил в пустую клетку Марину Стефановну. Калека приподнялся: «Тамара, да что ж это делается? — я с ума схожу!». На место! — Геннадий упал, а Марина запрыгала в клетке.

Так, — сейчас ночь — теперь этим людям будут сниться сны. Я буду им снить! — всем одно и то же: к удачной любви и свадьбе, очень счастливые сны — все будут расслаблены. И я стал загонять поочередно птичек из всех клеток в одну — калекину. Что за вещи я видел, что за чудеса: я воочию видел чужие сны, ибо из интереса будил этих спящих, чтобы спросить хотя бы их имя. Им снились разговоры со мной.

Птиц было так много — вот уже и утро забрезжило, а я все еще не нашел себя. Хотелось спать, во всем теле чувствовались неясные боли — ведь я был усталой, больной, разбитой женщиной. Голова уже слабо соображала, а я все пересаживал птиц в эту пустую клетку и обратно, все смотрел чужие сны: пока мой собственный сон вдруг не осилил меня: поехали стены, дрогнул потолок, выскользнул из-под меня стул; и вот уже я лечу и рухнул на пол…

А пришел в себя совершенно расслабленным (все болело, руки тряслись) — огляделся: на полу лежала Томочка, а я полусидел на кровати и дрожал.

В расслабленной клетке прыгал и чистил перышки симпатичный жизнерадостный щегол. «Фить-фюить, фить-фюить», — пел он, приветствуя наступающее утро.

«Фить-фюить», — а ситуация-то была даже слишком критической. Как вы помните, я привязал Геннадия к кровати — иного выхода-то ведь не было, — но я и не стал отвязывать его, пока занимался с птичками, — мало ли какие могли возникнуть неожиданности?.. Все учел, а вот то, чего следовало ожидать, — нет. Женские мозги — ничего не попишешь.

Я лежал, привязанный к кровати, и делал жалкие попытки освободиться, а мой щегленок меж тем — «фить-фюить» — выглядывал из-за дверки незакрытой клетки и уже собирался упорхнуть.

А злосчастная Томочка Лядская, как упала, так и валялась на полу — смерть застигла ее мгновенно, разве тут до закрывания дверей? Эх, ротозейка!

В общем, я был в положении авиатора, выпрыгнувшего с неисправным парашютом. Бедняга дергает за кольцо: так-сяк, но все впустую. А земля-то все ближе, а скорость все больше и больше, и лишь ветер свищет в ушах — боже мой! — и вот он с ужасом зрит неотвратимо надвигающееся, и считает удары своего сердца, и все дергает за спасительное кольцо, и не может поверить, что все уже, в сущности, кончено, — кончено для него! — и случилось это именно с ним, и последние несколько секунд отпущены ему уже только для того, чтобы как следует это осознать.

И вот, птичка вылетела — щелк! — я исчез из этого мира.

Приятного аппетита

КОНЕЦ ЧАСТИ ПЕРВОЙ

Продолжение: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Теперь, черт возьми, препикантная сцена: я пошел открывать — на пороге стояли я и Марлинский. Представьте себе: я с открывшимся ртом уцепился за дверь (подобное уже описано — Томочка, заставшая нас с Сарой в чулане), а за дверью, опять-таки, я, но в дым пьяный, лыка не вяжущий, весь растерзанный и с подбитым глазом. Рядом со мной забулдыга Марлинский — тоже хорош! — говорит мне:

— Привет, Том, ты как здесь?

— Не твое дело!

Я втащила себя в коридор, а перед Марлинским захлопнула дверь. Он еще позвонил, но я не открыла. Между тем, я по стенке прошел в свою комнату, бухнулся на кровать. Горе ты мое!

— Кто это там? — прошептала Марина Стефанна, выглядывая из кухни.

— Муж пришел.

— А-а-а!

— Я сбросил с себя башмаки, кое-как раздел свое обессилевшее тело (что с тобой сделали!), укрыл, пошел намочил платок, приложил к синяку. Я во сне все бурчал, беспокоился.

— Ну, что будем делать? — спросил я, вернувшись на кухню.

— Не знаю.

«Не знаю — не знаю!» — а ведь этот расслабленный мне уже на фиг не нужен! Хлопоча над своим пьяным телом, я все понял уже без него — светлый ум!

Да, читатели, я все отчетливо понял, осознал! — о, бедняк-паралитик! — он ведь просто попался, он попал в тело нашей Марины Стефанны, как птица в силки.

— Поди-ка сюда, посмотри, — позвал я богиню, открывая дверку в кладовочку (есть и у меня дома комнатка без окон).

— Что?

— Придется тебя здесь положить.

Марина вошла, я прихлопнул дверь, закрыл на замок.

— Что такое!? — кричала она.

— Что такое? — а посиди пока здесь — уже поздно. Кстати, как твой попугай? — его надо кормить. Да и кошку ведь тоже, а то обязательно съест попугая. Поеду, заодно привезу тебе платье. Тебя звать-то как? Геннадий? А меня Тамара — ты ведь не знал, а? — так говоря, приводил я в порядок свою Лядскую женскую внешность. — Ну, чао, милая, я побежал.

Говорит и показывает

***

«К концу похождений и я не могу удержаться от смеха», — говорит Вергилий где-то в «Георгиках». Вот и я тоже не могу, достославный читатель. Посмеемся же вместе — ведь ты отлично понимаешь, что направлялся я отнюдь не к Марине Стефанне, а к Геннадию Лоренцу. Когда я Томочкиным ногтем вскрыл замок и вошел в эту пресловутую комнату (тело Щекотихиной, как было сказано), с кровати ко мне задрожал расслабленный голос:

— Тома!

— Марина?

— О, что со мной сталось?!?

— Ничего, полежи пока…

Я направился к клеткам, открыл одну дверцу, поймал птичку. Куда же теперь ее посадить?..

Ты понял, читатель, в чем фокус? — расслабленный пересаживал птичек из клетки в клетку.

Куда же ее посадить?.. Нет, эту мы, пожалуй, здесь оставим — я вернул птичку на место. А вот помните, он давеча зачем-то выходил? — так вот зачем он выходил, оказывается: я пошел на кухню и, естественно, нашел там еще две клетки с птичками. Принес в комнату, поставил на стол, поменял птичек местами.

И тут калека вскочил с кровати, весь дрожа и вихляясь, бросился на меня с палкой.

Читатель, ты не забыл? — я ведь женщина!

— Я ведь женщина: не забывайся, брось палку! — вскричал я. Э-ээх! расслабленный-расслабленный, а откуда силы берутся?

В краткой схватке я победила — привязала его к кровати. Как он бедный затрясся! — но не оставлять же ему эту голубятню.

— Где тут я? — спросил я, но не получил ответа.

Ведь надо же как-то разобраться. Доверять ему ни в коем случае нельзя — он моими же руками в два счета упрячет меня в свое тело — и уж тогда надергаешься!.. Значит эти две клетки — Марина Стефанна (радуется сейчас у меня в чулане) и Геннадий.

— Тебя ведь Геннадий зовут?

Он опять промолчал.

Да, но в которой Геннадий? В общем, задача простая, когда она на бумаге: сиди, пересаживай из клеточки в клеточку, смотри, что получится. А только вот вдруг я пересажу сейчас Геннадия в какого-нибудь Сержа, а он тут где-нибудь рядом, да прибежит, да с палкой, а я слабая женщина… то-то! А не проще ли их пустить на свободу обоих? — черт с ними, пусть летят! — или, может, свернуть шею?

— А, Геннадий! Я хоть и слабая женщина, а птичке шею свернуть сумею. Вот только которой? — не хочется оставлять труп у себя в кладовке — этой?

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Но то, о чем я там думал, будет уместно предложить на рассмотрение публики. Думал о многом! И, во-первых, я проклинал свою злую судьбу, попустившую мне стать менструшкой, приведшую в этот проклятый сортир… А во-вторых, я пытался умом охватить масштабы всех этих обменов. Пока было ясно лишь то, что я — Томочка, расслабленный — Марина Стефанна, Серж — скорей всего пришел в себя, Марина — видимо, Геннадий, тогда Томочка — во мне. Но может быть подключены еще какие-нибудь тела и лица? Потом, непонятен сам механизм: кто здесь главный виновник? — Геннадий? Марина? — черт их знает! а может опять тарелочники? О, это было бы просто ужасно! — тогда они мне, пожалуй, внушат, что я — Томочка, и ходи с этой ватой. Нет, об этом и думать нельзя — страшно! — подслушают, превратят в Лядскую, в Лоренца, — и притом, может быть, навсегда…

Танцуют все

Хоп! — вот тут-то и выход! — ведь тогда все станет на свои места. Прекрасно! — я понял, что, если я в теле Томочки буду сознавать себя Томочкой, то и буду Томочкой; тогда как Томочка во мне — станет мной, — то есть, я вернусь в себя. Прекрасно, но?.. Я вышла на кухню несколько ободренной и сразу спросила:

— А что за птицы были в клетках?

— Разные, — канарейки, чижики, чечетки. Они раскрывали рты, но не пели…

— Как не пели?

— Так. Как в немом кино: совершенно немой сон.

Ну а это тебе еще зачем? — действительно, совершенно не твой сон. Меня этот сон что-то стал беспокоить: какой-то «красный диван», «пахли», «не пели» — зачем он это выдумывает?

Вполне вероятная вещь, что среди моих читателей окажутся и тугодумы, так вот для них объясняю: если из тела Марины говорит со мной именно Лоренц, и если он хочет убедить меня в том, что, побывав в его теле (и в его доме), богиня вернулась в себя, и в себе по сию пору пребывает, — если он хочет, чтоб я в эти байки поверил, — поверил в то, что сейчас со мной говорит Щекотихина (но не калека); — он (трясун) должен в точности описать то место, где она (эта русская Венера) была, пока он сам был здесь, — описать в точности, а не рассказывать небылицы о немых птицах, каких-то особых запахах, несуществующих бульварах, красных диванах.

— А ты садилась на этот диван? — спросил я.

— Да — я на нем отдыхала от тряски.

— Ничего не понимаю…

***

Если бы передо мной была и вправду Марина Стефанна, и если бы ей действительно приснился сон, я бы истолковал его так:

Марина-то уже женщина в летах — ей уже побольше сорока. У нее в жизни уже немало всего было — никак она не весталка, Венера она, одно слово, и потому так много клеток с птичками, которых она кормит. Естественно, многих за свою жизнь накормила она своими прелестями, эта хтоническая богиня. И вот уже приходит что-то вроде угрызений совести: дрожащей рукой она кормит птиц, но и привычным жестом смиряет дрожь этой руки. Очень тяжелый, неприятный, неопрятный сон ей снится: она — расслабленный мужчина среди этих ужасных запахов. Не приснится такой сон молоденькой девушке — нет, только сорокалетней жрице может присниться такое — жрице, знающей о любви все — всю подноготную. И она отдыхает от тряски на красном (что за цвет!) диване — и перед ней два окна на бульвар…

Эта пахнущая навозом комната с немыми птицами (подавленными желаниями?) — ее видавшее виды тело; двумя глазами-окнами смотрит она из него на бульвар, но нельзя ей, сорокалетней даме, на бульвар — и птицы в ней замолчали, и душа ее парализована, вся дрожит… Неужели это симптомы старости? Неужели опыт не ведет к пресыщению, к покою, но только — к угару вынужденно усмиряемых страстей? — нет! — и привычной рукой успокаивает она свою дрожащую душу, и все-таки кормит своих пахнущих примолкнувших птиц, а потом отдыхает на красном диване — возраст берет свое.

Ах, Марина Стефанна, ну кто б мог подумать, что снятся вам подобные сны, что вас посещают подобные мысли, — вас, — знающую себе цену красавицу. Нет конечно! — не посещают вас такие мысли, а если и залетит случайно какая, сразу ее изгоняете вы, привычно смиряете дрожь и кормите своих птиц досыта (разве же я не знаю?). Но в теле-то эти мысли живут, тело-то ваше…

Стоп! — вот теперь все действительно ясно: расслабленному, действительно, примерещились и два окна на бульвар, и красный диван, и немые птицы. Не хотел он меня обмануть, а просто тело мадам Щекотихиной ненароком подсунуло ему эти образы, но сама-то она что за птица у нас получилась!

Разъясняю на всякий случай, что наш паралитик сидит ведь теперь как раз в этом расхоленном теле и чуть лишь только не мыслит его (тела этого) штампами. Ведь я тоже подчас рассуждаю, как Серж или Томик — не так ли? Все-таки легче, но дальше-то что?

А дальше раздался звонок.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Зачем же душить? — подумал я, взяв себя в руки, — и прогонять его незачем — он-то как раз мне и нужен.

— Марина, — сказал я, — прости — со мной такое бывает. Затмение! Что ж это были за птицы?

— Не знаю. Зачем тебе?

— Так — хочу тебе сон толковать.

— Толковать?

Читатель уже догадался: у меня в голове бродили какие-то мысли. Нужно было лишь выиграть время, привести их в порядок. К тому же, толкуя сны, очень многое можно узнать… И я начал:

— Во-первых, птиц видеть — к радости, птица в клетке — семейное счастье. Замуж пойдешь!

— Да? — удивился калека. — А когда много клеток?

— Много счастья. Что, замуж-то хочешь?

Лицо и шею Щекотихиной начала заливать пунцовая краска — наверно стыдливости. Она напряженно молчала, смотрела букой — не издеваюсь ли?

— Ну вот, а что калекой была, — продолжал я, — это удача в любви. Очень хороший сон, зря ты боялась. Впрочем, можно иначе истолковать — во всех подробностях. Попробовать?.. Что было еще-то в той комнате?

— Ничего…

— Ну, мебель какая?

— Только красный диван.

Читатель, узнай: никакого дивана в той комнате (речь, несомненно, идет о квартире Геннадия) не было. Были обычные стол, два стула, кровать; но диван — это нет. Не очень умен наш паук-птицеед: виляя таким образом, он не сумеет убедить меня в том, что он — Марина Стефанна. А ведь именно эту весьма удобную возможность я сейчас ему предоставил, начав толковать его (уверен!) мнимый сон. И я спросил:

— Что, больше ничего не было?

— Нет, только еще клетки с птицами.

— А где это было?

— Не знаю. Там окна выходят на бульвар.

Ну зачем ему врать — а, читатель? Ведь я уже знаю, что окна выходят во двор, и бульвара там нет даже близко. Зачем?!

— Ну а вообще, как все это выглядело?

— Было очень страшно, гадко, неприятно — это был какой-то кошмар! Кошмар, понимаешь?

— Ну-ну, оставь. Сколько окон?

— Два рядом.

Вот это правильно — так и должно быть. Действительно было в той комнате два окна (только конечно не на бульвар). Я пересел в кресло, увидел свое отражение в зеркале: совершенно замученная, усталая женщина — морщинки у глаз, лицо какое-то пористое, жирное. Еще бы: такой бурный день — просто безумный! А тут еще глупые сны.

Большие деньги

***

И с чего это Томочка нравится Сержу? — подумал я, разглядывая ее отражение. — А ведь эта дурацкая прическа (она провела рукой по своим волосам), идиотически выгибающиеся кудри без всякого цвета, этот курносый носок и дебильные глазки — все это так ему нравится (я испытал) — я любил это, будучи Сержем, и чувствую жалость теперь, сам став Томочкой. Впрочем, так жалко, как нынче, она никогда не смотрелась. Хоть я и всегда находил в ней поразительное сходство с нанайской ряшкой Павла Первого, но сейчас это был уже совсем какой-то развенчанный император. Впрочем, она за собой, вероятно, следила, а я за ней — нет (так только — наблюдаю со стороны).

Голова кружилась, томящая слабость разлилась по всем моим членам, и легкая тошнота подступала к горлу. Неожиданно я вдруг почуял горячие влажные волны, прилившие между ногами, и… от ужаса вздрогнул, остолбенел, еще просто не веря… У меня началась менструация — обыкновенное женское.

Странное чувство, читатель, — такое впечатление, что с твоим телом что-то происходит, а ты ничего не можешь поделать, — как во сне.

— И там так ужасно пахло, — произнесла между тем Щекотихина.

— А! Где? — воскликнула я. Я ушла в себя, так, что все позабыла вокруг. Надо было быстрей что-то делать. Я засуетилась. что мы делаем в таких случаях, милые подружки? — вата? бинт? черт возьми! — у меня же и нет ничего.

— Ну, в этом сне с птичками — каким-то навозом.

— Да? сильно пахло? — спросила я, — это ужасно, Марина, ужасно — просто ужасно (черт!) — Слушай, у тебя нет ваты?

— Откуда? — ты же видишь мне нечего надеть. Сама хотела просить…

— Что ты, у меня ничего нет для тебя — вскричала я в панике и добавила тише: — пожалуйста, поставь чайник — я сейчас приду.

Натирая промежность сырыми трусами, я беспорядочно рыскал, метался в поисках хоть чего-нибудь подходящего к случаю. Нашел чистый носовой платок и уединился в туалете… Дальнейшие подробности уже не литературны.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

На Сретенском бульваре мне встретились знакомые тела: Серж с перевязанным ухом и совершенно голая Марина Щекотихина, трогательно ухаживающая за ним. Серж явно узнал меня (Тому, читатель), — узнал, но виду не подал. Не заметил! А Марина Стефанна, увлеченная своим новым кавалером, и вправду не замечала ничего вокруг.

Значит это не Томочка, значит опять перемены, значит дома я встречу кого-то другого, если кого-нибудь встречу вообще. Впрочем, возможно, что мне показалось — все-таки совсем голая Венера на улицах Москвы…

***

Через пять минут я звонил к себе. Дверь открыла Марина Стефанна, завернутая в простыню.

— Как вы здесь очутились?

— То есть как, милочка? — отвечала она.

— Я вам не милочка! Как вас зовут?

— Мария…

Уж тут я взбесился — «Мария», читатель!

— А не Марина Стефанна?

Тут она стала оправдываться, впрочем, — весьма неискусно:

— Это со сна! — страшный сон мне приснился. Мне снилось, что я превратилась в калеку — это ужасно! — едва ходишь, вся трясешься, все болит. А потом еще и в Марию… вот я и сказала…

Сон она видела? Нет, читатель, это не Томочка. И никак не Марина — та сейчас где-то с Сержем. Или Серж уже с Томочкой? Нет — не Марина! — разве боги видят сны? Откуда известно, что это был сон? Нет, она не богиня. Все врет! — я уже знаю: это расслабленный. Ведь ему одному только выгодны эти обмены. О, а мне-то уж как надоело быть женщиной! Хватит с меня подчиненно-почвенного положения, когда всякий Марлинский может вот так вот прийти, надругаться, подавить твою женскую гордость и честь…

— И ты часто видишь подобные сны? — спросила я вкрадчивым тоном.

— Да как тебе сказать…

— Хватит ломаться! — заорал я, уже окончательно забывая себя, — хватит! — и, схватив мнимую богиню за прекрасную шею, стал душить.

— Ах, что ты делаешь? — хрипела она, — отпусти. Да за что же?.. Я видела… Страшный сон… О… о птичках…

Я ослабил хватку:

— О птичках? О каких — орлах? канарейках? Оборотень, чтоб ты сдох!..

— Да что ты?

— Что я? — и опять я сдавил это бело-лилейное горло, — сейчас удавлю тебя, сука! Трясун, паралитик, калека…

— Но это ведь только приснилось! — шипела она, — я тряслась, ходила среди клеток… кормила птиц!

Я плюнул, разжал свои пальцы — ну как его изловить!?

Не портить же зной-прекрасное тело Марины Стефанны? — оно-то ни в чем не виновно.

Однако, откуда взялась неколебимая моя уверенность в том, что в этом добротном лоснящемся теле поселился убогий урод? Что это у меня за догматическое богословие такое? — женщина утверждает, что видела сон, значит уже и не богиня. А может она богиня иного характера? И что с того, что минуту назад она была на бульваре? — ведь все здесь так зыбко, ведь можно представить себе, что я начал душить одного, а закончил — кого-то другого… что-нибудь в этом духе.

Но, читатель, мне некогда было раздумывать — я был в аффекте, я энергично душил! И пусть то было «энергией заблуждения» (Лев Толстой), пусть по ошибке душил я Марину Стефанну (еще бы не по ошибке! — душил ее тело, а хотел удушить ведь калеку), пусть, наконец, в тот момент я совсем никого не душил — все же был я на верном пути. Трезвость придет!

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Ну и тюфяк же оказался этот Геннадий! — он, оказывается, действительно привел меня пить чай и рассказывать о птичках, которыми у него заполнена вся комната: клетка на клетку. Какая дисгармония! — такой красивый, молодой человек (я — представьте себе!) и вот — разводит птичек и щебечет о них безумолку.

Двойные чувства владели мной, противоречивые чувства: с одной стороны, я хотела отдаться (ведь себе же, себе! — разве есть в этом что-нибудь предрассудительное?), а с другой, брезгливость к этому паралитику с его нечистыми штудиями отвращала меня. Ни я, ни Томочка, по-видимому, не были достаточно испорчены, чтобы найти какую-то прелесть в подобном. Соблазнить его ничего не стоило, он и так-то сидел, весь истекая слюной, но отдаваться своему собственному телу? — это вроде как онанизм. Но я же женщина!!! — и так далее — сомненья, страданья…

Геннадий вышел на минуту, потом вернулся, сел, вздохнул — и вдруг произошла разительная перемена: глаза его сделались маслянистыми, рот раздвинула похотливая улыбочка, он приподнялся, подошел:

— Кстати, о птичках!

Потом, вдруг, схватил меня грубо, бросил, как сноп, на кровать, полез под юбку — нет, это не расслабленный! — и, не успела я рта раскрыть, наполнил меня, обдал морским ветром, и я растворилась в этом порыве, — растворилась в нем так, что стало невозможно различить, где чья рука, нога; где чей рот, нос… — я растворилась куском сахара в этом биении… бум-бум-бум… — что это случилось, кто это стучит? — ах, мое сердце! — я раскрываю глаза, — какая легкость, какая чистота вокруг! Надо мной склоняется знакомое лицо — да это же я! — он целует меня в губы, я слабо шепчу про себя:

— Вот за что меня женщины любят…

— Что?

— Геннадий, я хочу сказать…

— Я не Геннадий, но Евгений. А не мало их у тебя было, правда? — спросил он, ехидно улыбаясь.

Ну почему мужчины после всего, что было, становятся такими хамами?!. — почему, читатели? И ведь, если он не Геннадий, мог бы сообразить, что… Э, да он еще ничего и не знает — пришел, увидел, победил! Хорошо быть женщиной, вот только… Кстати!

И я спросила:

— Евгений, а ваша фамилия не Марлинский случаем?

— Можно подумать, что ты меня первый раз видишь пл…

— Ну так смотри на кого ты похож, — сказала я, подавая ему зеркальце. Он взглянул и сердито ответил — по врожденному своему тугоумию вообразив, видимо, что перед ним не зеркало, а мой портрет:

— Я на него не похож и зовут его не Геннадий…

Но тут вдруг сообразив, что губы мои в зеркале движутся и что, следовательно, это вовсе не мой портрет, а его собственное зеркальное отражение, — сообразив это вдруг, он всплеснул руками и бросился бежать. Как и все!

И бог с ним! — как он меня измял. Кое-как привела себя в порядок и потащилась домой с ощущением измочаленной шлюхи.

Витрина шикарной жизни

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Читатель, если ты думаешь, что мне одними уговорами удалось успокоить тело Марины и душу Томы, ты просто чудовищно ошибаешься. Дело обстояло, куда как сложнее и, можно даже сказать, пикантнее. Вначале я гладил ее по головке, шепча ей на ухо что-то вроде: «Ну, моя дорогая, оставь, успокойся, что ты! — я все устрою». Потом я стал целовать ее шею (ведь я пока не освоился с новою ролью), и губы, и плечи, и грудь… Поймите меня: все еще воображая себя мужчиной, я, как умел, по-мужски, успокаивал: касался ладонями бедер, гладил живот… — и вот Марина вдруг, вздрогнув, ответила мне, и вот мы обе уже осознали, что зашли далеко, что возвращаться назад слишком поздно (да и зачем?) и что нам остается лишь только доканчивать начатое.

Так что первые радости любви в женском теле носили у меня отчетливо выраженный лесбийский характер. А признаться, если бы можно было выбирать, я б пошел в лесбиянки.

Вот почему я в нерешительности пожимала плечами, когда Геннадий пригласил меня в гости.

И все же пошла. Для начала я лучше кого-то другого, — такова была первая мысль, — я все ж-таки знаю себя, как пять пальцев, и, если с кого начинать, так с себя… Вот только вдруг это расслабленный — мало радости! — а, скорей всего, он — это именно он. Или — еще того хлеще — Марина Стефанна (не ее ли все это проделки?) — тоже знаете… все-таки опять женщина… хотя!.. Впрочем, что гадать-то? — может, это вообще кто-нибудь третий, десятый?.. Может, сегодня все обменялись телами? Этим надо пользоваться — в целях познания сущности.

Борьба полов

***

Вас, наверное, удивляет, почему я так мало места уделяю ощущениям в новых телах? Читатель, а как описать ощущение? Тем более — новое? Что-то было, конечно, но что — я почти что забыл. Ведь все это ново лишь малое время, а потом привыкаешь и перестаешь замечать. Помню только, что, будучи Сержем, я чувствовал постоянный зуд в промежности, а теперь, когда стал Томочкой, у меня сильно чесались груди. Никаких подобного рода неприятностей в своем удобном ладном теле я не знавал отродясь.

Что же касается непосредственно эротических ощущений, то скажу прямо: Серж, хоть и красавец-мужчина, и усач-гренадер, а мне его жаль — возможности-то у него большие, а толку никакого — он, знаете ли, испытывает (да-да, ты, Серж, испытываешь) в своем теле просто какое-то щекотание. И — ничего больше. Видно, не слишком полезно иметь стальные нервы и двухметровый рост. И я счастлив, что оставил это громадное глупое тело, переселившись в Томочку. О, эта-то выше всяких похвал, и здесь мой язык бессилен описать, что я чувствую: это… что-то просто даже почти что и не мыслимое… Во всяком случае, надо признаться: ощущения мужчины (мои ощущения) по сравнению с моими (Томочкиными) — что зрение паука в сравнении с человеческим.

Впрочем, я отвлекаюсь.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Сказав последнюю реплику («Да ты просто ревнуешь»), отметив, что она ничего не слышит, завершив свое дело, я вдруг под конец сообразил, что случилось событие из ряда вон выходящее: Томочки в моих объятиях было совсем мало — что-то очень большое держал я в объятиях («Грабители, воры, уроды…» — пронеслось в голове), — огромное что-то, совершенно несоизмеримое с миниатюрною Томочкой Лядской, но той же породы. И вот, взглянув непредвзято, я убедился, что обнимаю отнюдь и не Тому, но — исходящую кошкой Марину Стефанну Щекотихину собственной персоной. А я-то кто, черт возьми? — ладно, после разберемся.

— Марина, — позвал я.

— Серж, ты совсем ошалел! Меня зовут Тамара.

Я, молча, подвел ее к зеркалу: тебя зовут Тамара? В зеркале отражались два крупных взмыленных тела — Серж и Марина Стефанна, Венера и Марс с полотна Веронезе. Томочка вскрикнула и мигом покрылась гусиной кожей. Она бросилась от зеркала на кровать, она закричала:

— Серж, это что? — что ты со мной сделал?

— Я сделал? — (неплохо сказано, читатель), — я такой же Серж, как ты Марина Стефанна.

И я стал объяснять ей то, что происходит: происходит что-то непонятное, что и со мной случилось то же, что с ней, и еще с этим расслабленным… Она вдруг закричала, заплакала, я успокаивал, обещал все уладить, переменить к лучшему и так далее, и так далее, и так далее…

Что они так все нервничают? Нравятся им их тела. А по мне можно быть, кем угодно, — хоть женщиной! — только бы не расслабленным… И тут вдруг я ощутил, как у меня отрастают груди. Мать частная!.. Что делается?! — внутренности шевельнулись, penis усох, тестикулы — тоже, что-то там лопнуло, задвигалось…

— Ай, мама! — крикнул я уже голосом Томочки, которая сидела передо мной на кровати в образе Марины Стефанны, — сидела, в ужасе прикрыв рукой разинутый рот, пошевеливая вздыбленными волосами, пяля на меня заплаканные синие глаза.

Вечер в Москве...

***

И вот уже я, новоявленный Терезий, шествую по вечерним улицам Москвы, держа под мышкой дамскую сумочку и выписывая задом замысловатые кренделя — все моя мнительность! — иду, как ходят все порядочные женщины: постукиваю каблучками, на мужчин не заглядываюсь, на женщин — тоже.

Томочку кое-как удалось успокоить: она осталась дома, мне же не терпелось пройтись в новом обличье. Оделся с ее помощью и махнул на бульвар.

Иду, никого не трогаю, прислушиваюсь к своим ощущениям… и вдруг чувствую — кто-то берет меня сзади под локоть, оборачиваюсь — что-то знакомое, вглядываюсь внимательней — это ж я. И вот он говорит мне:

— Я вас где-то видел, только вот не припомню где.

Пошляк, — говорю я себе, а ему, поджав губки:

— Я вас не знаю.

— Но мне лицо ваше знакомо.

Идиот, — отмечаю я про себя и ему вслух:

— Скажите, — говорю, — вы всегда так глупо пытаетесь познакомиться?

— Почему же глупо? — да ведь я и не пытаюсь, просто подумал: может, вы меня вспомните…

Еще бы не вспомнить! Мне стало как-то даже жаль его. Вот он идет по бульвару — высокий, черноволосый, с курчавой бородой, горбатым носом и пронзительными глазами, он идет, немного загребая руками, ставя на пятку ногу в свободном мягком ботинке — легкая скачущая походка человека, которого не гнетет груз настоящего, значит уверенного в себе человека; человека без прошлого; человека, не боящегося завтрашнего дня, — ибо легкость это отсутствие памяти, ибо только легкий человек не имеет прошлого, а значит и не боится будущего, — ни боль ни радость не трогают его — так он устроен, так устроена его жизнь, не оставляющая в нем отпечатка.

Что он видит перед собой? — Легкую майскую листву; призрачный коридор бульвара; Томочку Лядскую среди других случайных прохожих, возникающих, как тени, и бесследно исчезающих за спиной; дома, которые его воображение не в состоянии населить людьми; гулкие улицы; ничего не говорящие афишки; магазины, в которых ему нечего купить.

Он слышит обрывки фраз без значения и смысла, шелест дерев, гул моторов — весь этот ни к чему не обязывающий городской шум, невнятный, как шептание ветра.

Он не чувствует даже своего тела, ладно скроенного и крепко сшитого, нигде не жмущего, не натирающего бока, прекрасно облегающего его со всех сторон, не мешающего ни в чем своими подстрекательскими позывами, плотно и ловко сидящего на нем, легко принимающего любое положение и вливающегося в любую одежду.

О нем нельзя сказать ничего дурного, он приятен и легок в общении, люди обычно и не подозревают, что он смеется над ними, но даже когда подозревают, прощают ему этот смех, ибо смех этот не задевает их — он легок, как ночное безветрие.

Тьфу, похоже на Томочкины мысли, — думаю я и спрашиваю:

— Да, где же вы меня могли видеть?

— Сам не знаю.

— Ну а дальше-то? — задаю я наводящий вопрос. Хоть что-нибудь бы придумал — ведь как ни кинь, а привлекательный мужчина. Кто интересно в нем сейчас сидит — Серж? Расслабленный?

— Дальше? — позвольте вас проводить. Меня зовут Геннадий Лоренц, — так он представился и сразу же на ходу заговорил о птицах (какие у него птицы дома).

Расслабленный! — расслабленные все птиц любят. Но, хоть у меня и мелькнула подобная мысль, слушать о птичках было интересно. Этот голос, говорящий о щеглах и канарейках, был для меня чем-то вроде сладкого яда. В конце концов Геннадий позвал и к себе: «посмотрите птичек, выпьем чаю, поболтаем»…

Я в нерешительности пожала плечами.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Совершенно безразличная мне Томочка оказалась очень по нраву Сержу. Я толком не знал, каковы их действительные взаимоотношения, но по некоторым симптомам, которые я почувствовал Сержевым телом, а также по недвусмысленному поведению Лядской, можно было уже заключить, что это сношения, и — недавние. Томочка льнула ко мне, причитала, кудахтала над моими свежими ранами, а я любовался ее некрасивым лицом, находя его чудным, прекрасным, ни с чем не сравнимым. Я, конечно, вполне понимал причины такой столь внезапно вдруг вспыхнувшей страсти, — понимал и в глубинах души посмеивался над собой; но, тем не менее, — ничего не мог сделать, был бессилен бороться с тягой тела несчастного Сержа, оставшегося теперь в одиночестве (в баре и в теле калеки), — был бессилен бороться со страстным желанием остаться с Тамарой наедине, — остаться, дабы насладить это тоже по-своему несчастное, себя (своего хозяина) потерявшее, тело тем, чего оно так исступленно алкало — Лядскими прелестями.

И я наговорил ей, что у меня есть приятель, который уехал, оставив мне ключ от квартиры, и что эта квартира (моя собственная квартира, читатель) находится вон в том доме через дорогу, и мы могли бы сейчас зайти туда отдохнуть и привести себя в порядок.

Томочка согласилась. Она с благоговением смотрела на следы моей борьбы, она хотела знать, что со мной произошло, но на все вопросы я отвечал многозначительными умолчаниями. Как только за нами захлопнулась дверь, я с ревом набросился на свою безуспешно пытающуюся перевязать мои раны пассию — Томочку Лядскую, пожалуй, несколько удивленную столь диким порывом и буйным приливом страстей.

— Ты очень сегодня странный, — пролепетала она.

— Я сегодня просто не в себе!

Кровь тела Сержа и вправду клокотала и билась, как пятьсот Ниагарских водопадов.

***

Нежданно открылось забавное свойство сексуальной организации Томочки Лядской. В какой-то момент она (я даже застыл на мгновенье), — она, вдруг, разинула рот и стала вещать заплетающимся языком Валаамовой ослицы:

— Какой может быть пол, если собаку назвать Заратустра? — нет, подожди — еще не останавливайся, повыше, Коленька… Так! Хорошо, милый, так — только не останавливайся. Я княжна Марья — узнаешь меня? — ты сам же сказал, что княжна Марья никогда не видела своего… я не вижу лица — ну, скажи что-нибудь своей Саре.

— Молчи, — сказал я.

Вот дурацкая манера — разговаривать на бегах! Разве жокей говорит с лошадью на скаку? Может и говорит, но лошадь-то должна молчать, иначе собьется дыхание, и она не сможет добежать до финиша. И что говорит! — «Коленька»…

Но Томочку было не остановить: все перепутав, вообразив себя любовницей Сидорова, в сердцах излагала она ему то, что думает обо мне. Не Серже! И это было весьма интересно:

— …приставал к твоей Саре — каково самомнение! — вот так, так!.. — он думает, что я его не понимаю, не вижу насквозь его выкрутас! — я все видела, все…

— Что, Томик?

— А то, что он плохой актер: нацепил себе маску дешевого благородства и думает, что мы его обожать за это будем, а у него, что ни шаг, то увертка — ой! — пустой, бесчувственный… — как хорошо! — ему бы все только в игрушки играть…

Томочка разошлась не на шутку: казалось, она позабыла о нашем занятии и — казалось еще — что она почему-то растет под моими руками.

— Иезуит, — продолжала она, — он никому не приносит никакой пользы — не останавливайся! — он… готов от любого дела отделаться дешевым каламбуром, и многим это нравится! Многим, очень многим нравится быть обманутым, обмороченным. Он просто измывается надо всем — над самым святым! — еще! — на миг умерьте ваше изумленье! — усыпляет, всего касается краешком — ааах! — он маг, чародей!.. — ненавижу его, ненавижу, не-на-ви-жу-уу!!!

— Да ты просто ревнуешь.

Но Томочка ничего не слыхала, ибо была в глубоком оргазме.

Она была права. Конечно же, я изворотлив и меня очень трудно поймать — даже сейчас, когда я заставляю ее говорить, говорит она не совсем то, что думает. Впрочем, вот где меня еще можно, пожалуй, поймать: ведь я (как и все мы) на деле не могу подумать того, что она в действительности думает обо мне. Она думает обо мне слишком даже лестно, раз ревнует к Сидоровой. Да и как могло быть иначе, если я доставляю такое образцово-показательное удовольствие.

Однако, почему я не могу подумать то, что она думает? — могу. Вскоре вы убедитесь в этом.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Любители кваса

По дороге домой я попал под краткий слепой дождь, который немного привел меня в чувство. Редкие капли размером с пятак парили в лучах предвечернего солнца и шлепали звучно о пыльный асфальт. Каждую в полете можно было рассмотреть, каждая была наполнена солнцем, и желтый блеск этих капель ослепил мне глаза. Мягкие теплые эти капли щекотали мне нос, сползая, как слезы. Этот дождь, это солнце, и радуга после тьмы подземелья были так ласковы, так прекрасны, так радовали.

Однако плечо и ухо ужасно саднило, и меня потянуло заскочить в бар на Сретенке напротив моего дома, чтобы чуть-чуть подкрепиться. Не меня, а Сержа потянуло, ибо сам я не люблю баров.

Первое, что я там увидал, была странная парочка: расслабленный малый, сидящий за столиком с привлекательной — просто шикарной сегодня, вдруг, — Томочкой Лядской. Расслабленный трясся, поднося стакан ко рту, а Тома (забыл вам сказать — она ведь акушерка по профессии) трогательно ухаживала за ним, была просто воплощением заботливости. По природе она «душечка», но если раньше это меня раздражало, то теперь, напротив, умилило и растрогало.

Я подсел к их столику как раз в тот момент, когда Томочка предлагала калеке куда-то идти.

— Напрасно уходите — здесь так уютно, — сказал я (ужасаясь тому, что несет этот Серж).

Томочка удивленно обернулась ко мне, я же подумал, переводя взгляд с нее на калеку (который, увидев меня, вдруг весь заходил ходуном), — подумал: что же может их связывать? Искренне жаль паралитика — не дай бог оказаться в таком положении… Еще хорошо, что я стал гренадером, а если б вот этим? — кошмар.

— Меня зовут Серж, — сказал молодой человек.

— Тезки!

— Ыыыб… — завыл он, отчаянно дергаясь, — ыыы… ты рад… какой ты…

— Я вас не совсем понимаю, — ответствовал я и, обратившись к Томочке, задал вопрос:

— А вас как зовут?

— Серж, ты что? В своем ты уме? — вскричала она ошалело, — что за шутки? Я тебя жду битый час!

Этот Серж со всеми знаком!

— Какие шутки, Томочка?

— Ну скажи, для чего ты подсунул мне этого?

Уже в тот момент, когда Серж (паралитик) так взволновался, увидев меня, в меня закралось подозренье, что дело идет об обменах, но теперь, когда сказано слово «подсунул», сомнения быть не могло — я понял, что в расслабленном сейчас сидит Серж (хозяин того тела, в котором щеголяю я…). Батюшки! — да здесь никак тройной обмен? А кто тогда во мне?

— Вам удобно? — спросил я у тезки.

— Скотина! — был краткий ответ. Еще бы, читатель, — над бедняком издевалось его собственное, такое ему теперь недоступное тело.

— Но уверяю, я здесь ни при чем. — И, обращаясь к Томочке Лядской, добавил: — Зачем ты говоришь, что я его подсунул?

— Ну как же, — зашептала она, очевидно еще ничего не понимая, — утром я просыпаюсь, а вместо тебя — этот вот, и говорит, что он — ты. Я уж было поверила… Ах. Серж, уведи меня… …Но в каком ты виде?.. Что с тобой? Господи, ухо совсем оторвали… Говорила я…

— Подожди, Томик, — потом! Сейчас я все выясню.

Томочка вышла, и я попытался втолковать несчастному Сержу, что и сам я такой же несчастный, но он только трясся в ответ. Плюнув, я вышел. В глазах калеки стояли слезы.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Итак, я ударил. Раздвоенность мигом исчезла, но я все еще стоял, размышляя о том, почему это вдруг на меня нашло такое затмение. И еще я подумал, что все-таки есть во мне совесть и нравственное чувство, и что закон, если он должен иметь силу морального закона, то есть быть основой обязательности, непременно содержит в себе абсолютную необходимость, что заповедь не лги действительна не только для людей, как будто другие разумные существа не должны обращать на нее никакого внимания, и что так дело обстоит со всеми другими нравственными законами в собственном смысле; что, стало быть, основу обязательности должно искать не в природе человека или в тех обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, но а рriori исключительно в понятиях чистого разума… и т.д… однако, — продолжал думать я, прислушиваясь к стонам Лики, — человеку, как существу, испытывающему воздействие многих склонностей, не так-то легко сделать ее (идею практического чистого разума) in сoncreto действенной в своем поведении.

Так думал я, хотя «зачем я здесь» и похоть совместными усилиями уже стали теснить и мою нравственную установку. Я как бы тонул в потоке разнородных мыслей…

Наука побеждать

***

Тонул в потоке разнородных мыслей и, вдруг, сделал самое простое: еще раз ударил мужика железкой по голове. Все снова стало на свои места, и, схватив за волосы, я оторвал его от Лики. Это привело в себя моего противника, который вел себя до сего момента, как сомнамбула. Он открыл глаза, засветившиеся в этом кромешном мраке голубым светом, он расставил, насколько хватило комнаты, широкие руки, и вот — сделал первый шаг…

Я ждал. Жуткая тишина будоражила нервы. Ноги чуть не подкашивались. Опять залетела мысль: зачем я здесь? — но деваться уже было некуда.

Шаг — и я уже не успеваю поднять свое оружие — боже! — железом я ткнул ему в пах, еще и еще, и еще… Он руками собрал свои поврежденные ятра. Молча! Молча, склонился над ними.

Я кошкой вывернулся из тупика, в который он меня, было, загнал, в отчаяньи стал лихорадочно шарить по полу: ведь он же стрелял — должен быть пистолет!

Но он уже вновь повернулся, бросился на меня. Ничего другого не оставалось, как только нырнуть ему в ноги. Он споткнулся, полетел кубарем, грянул о стену, сразу ловко вскочил и сумел на меня навалиться, прижать, придавить.

Вот и конец, — думал я, все еще силясь высвободиться, сбросить его. Да уж где!..

Я лежал, упираясь носом в спину потерявшей сознание Лики, а этот вцепился зубами и рвал мне плечо. Я орал, но было все бесполезно. Я был обездвижен в этом узком пространстве, распластан, раздавлен, как вошь. Я был погребен, но безотчетно рвался на волю. Казалось, что сердце вывихнулось от нестерпимого ужаса, и осталась одна мысль: глоток воздуха!!!

Я метался, пытался увернуться, вывернуться, подтянуться вперед. В поисках опоры схватился за Ликину ногу и вдруг подчинился другому инстинкту: рука сама поползла, и — это судьба! — там, под ногой, я нащупал револьвер.

Все это секунды! — далее, — корчась от ужасающей боли (он все кусал, подбираясь к горлу), — я вывернул руку и выстрелил. Видно попал, ибо он сразу обмяк.

Я скинул с себя эту тушу, отскочил, прижался к стене. Он, хрипя, уже вновь поднимался, шумно встал и, широко расставив ноги, стоял покачиваясь. Потом бросился вдруг на меня.

Я выстрелил.

Он упал на колени.

Я выстрелил еще три раза подряд — в упор, в голову.

Лика каждый раз вскрикивала.

Он упал, наконец. Весь дрожа, я достал измятые сигареты и закурил. При свете спички мы увидели, что он теряет форму, словно восковая фигурка на огне. Вскоре от него осталась только лужа белой мутной жидкости на полу и пять пуль в ней. Больше ничего.

Тогда я понял: это был, так сказать, половой орган небесного скитальца, а Лика была той самой девушкой, о которой он молил меня.

Но разве так поступают настоящие мужчины? И я отвернул от этого звездного подонка лицо свое.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Мы сидели на корточках: я лицом к двери, Лика — спиной, и молчали. Догоравший фонарик тлел между нами. И вдруг эта дверь заскрипела. Я всей кожей почуял, что кто-то напряженно и пристально смотрит на нас. Мы замерли. Ни шороха больше не доносилось оттуда, но мне показалось, что-то поблескивает. Напрягая глаза, я попытался зацепиться за этот блеск, но ничего не сумел разглядеть в темноте. Наверно минуту длилось это. Я подумал, что в любом случае надо загасить фонарь, сделал движение… и вот опамятовавшая Лика, по щенячьи подвывая, тихонечко поползла ко мне. Я протянул руку, чтобы помочь ей, и тут вдруг бледно-зеленая волосатая лапа метнулась из тьмы, наткнулась на Лику, сгребла, потащила, дернула так, что Лика, крича, повалилась на спину и тут же исчезла за дверью. Лязгнул засов.

Я вскочил, заорал, стал звать Лику, стучать, но бахнул выстрел, и пуля оборвала мне мочку уха.

Я бросился на пол. И вдруг из-за двери стали слышны ужасные, совершенно отчаянные вопли:

— Нет! — визжала Лика, — нет не надо, не надо, пожалуйста, Серж, ой уйди сволочь гад скотина, да помогите же мне помогите, мне больно, ну пожалейте, ну я же прошу, умоляю, отпусти меня, больно ой-ой дяденька, ну не надо же, помогите мне, помогите же о-о-о!!!

Все это время я, совершенно ничего не соображая, пытался выломать дверь. Потеряв голову, я дергал на себя, наваливался плечом, стучал ногами — и все безрезультатно. Но вот уже крики стали стихать и мало-помалу совсем прекратились. В напряженно-насыщенной тишине, прислонив ухо к холодному металлу двери, я различал приглушенные стоны и частое, как у собаки, дыхание.

Липкий пот окатил меня, а стоны меж тем становились все громче, и вот Лика опять кричит во все легкие, но — окраска ее криков иная:

— Мамочка! — кричит она, — ой умираю, ой не могу мамочка ой не могу не могу умираю…

Тогда я сел на землю, прислонившись спиной к двери и, заткнув уши руками, впал в оцепенение и уже больше ничего не воспринимал вокруг.

***

— Не надо больше, мне больно, — послышалось за дверью. Я вскочил и вдруг заметил, что кладка кирпича над притолокой не доведена до потолка — можно было пролезть. Я подпрыгнул, подтянулся и, кое-как протиснувшись, перевалился, упал, задевая что-то мягкое и горячее.

Понятно, что, если я сразу не убежал из этого страшного места, а теперь, к тому же, пролез в самое его средоточие, то видимо знал, зачем и на что я иду. А здесь все начисто забыл. Зачем я здесь? — думал я, стоя в тесной каморке, где трудно даже было поместиться троим, — что это я сюда забрался? — ах, да! — Лика. И резкая струя похоти захлестнула меня.

В этой темени мои глаза лишь смутно угадывали очертания двух тел: огромного мужского и маленького Ликиного. Ей теперь, может быть, хорошо, — думал я, — зачем разрушать эту идиллию? — фавн и пастушка. Да и не справлюсь я с таким громилой! (эти мысли проползали у меня медленно, словно бы я вышел из себя и наблюдаю все со стороны, сверху)… какое мне дело до них? Зачем я сюда?..

Но, наряду с этой вялостью и желанием спрятаться, бурные темные волны захлестывали меня, и тогда я думал: как зачем? — ведь это твоя девушка, ведь это с ней ты так бесплодно галантничал в лесу, а мог бы и… Но волна откатывала, и я снова не мог понять, для чего я здесь нужен, — хотел уйти, — убежать. И я сделал шаг к двери, но тут вдруг мелькнула еще какая-то смутная мысль и сразу исчезла, уступив место безотчетной ярости.

Я схватил первую железяку, попавшуюся под руку, взмахнул и, крякнув с надсаду, рубанул насильника по черепу. Он сразу обмяк, хоть и не отпустил Лику, а я вдруг отчетливо понял, зачем попал сюда.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Я остановился, заподозрив водоворот, и сказал:

— Лика, посвети-ка сюда.

Лика повернулась и направила фонарь мне под ноги. Посмотрел на воду, текущую перед моими глазами слева направо, — нет, показалось — и вдруг (я лишь немного переместил зрачки), — вдруг я увидел, что вода течет уже наоборот: справа налево. Так, стоя над потоком, несколько раз менял я положение зрачков, и каждый раз река попеременно текла то в одну, то в другую сторону — это было, как на картинках Эшера.

— Лика, ты ничего не замечаешь? — спросил, доведя себя уже до ряби в глазах.

— Нет, а что?

— Водоворота.

— Нет.

— Ну ладно…

Мы двинулись дальше по руслу подземной реки, и вдруг там, впереди, перед нами предстала в белесой предутренней дымке болотистая, камышами поросшая местность. Это было предчувствием, ужасом, мистикой, черт знает чем — тело Сержа потоками пота и дрожью отвечало на то, что я видел.

— Вернемся, — услышал я шепот несчастного (собственный шепот), — вернемся, — шептал я, все глядя из-за плеча, ничего не заметившей Лики, на этот пейзаж, и на лодку, плывущую по реке, и на человека в ней, гребущего одним веслом.

Вы не верите мне? — и не надо. Пусть это было обычным видением, вывертом моего расстроенного воображения, молитвой небесного странника — чем угодно! — но только припомните после, поближе к концу, что челноком этим правил древний старец Харон.

Прежде чем исчезнуть в слабом смещении моих зрачков, он поднял весло и указал им в то место, где река делала поворот. Лика направлялась прямо туда, я за ней.

Современное фото из Интернета

Там, у поворота, в реку впадал маленький ручеек, и дальше уже мы пошли по его руслу — довольно узкому коридору.

— А сюда мы зачем? — наконец спросил я.

— Должен быть другой выход, — ответила она, не оборачиваясь.

И действительно, вскоре мы добрались до мощной железной двери, чуть-чуть приотворенной в нашу сторону. Лика взялась за ручку и захлопнула дверь.

— Ты что, не хочешь идти? — спросил я.

Лика оглянулась, прошептала:

— Какая-то странная дверь.

— Что?

— Я ее толкнула, а она закрылась.

— Ну, а как же ты хотела? — сказал я, — она же открывается к нам.

— Нет, от нас.

— Да бог с тобой, я же видел…

— И я видела.

Тогда я, подошедши, потянул дверь на себя — она не поддалась. Толкнул ее, и дверь под моим давлением приоткрылась немного — в нашу сторону. Что за черт! — нам сразу расхотелось идти дальше.

— А мы шли по течению или против? — спросил я, начиная кое-что соображать.

— Не знаю. А там разве было течение? — ответила Лика. Она все косилась на дверь и передергивала плечами, как от холода.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Стараясь предугадать наши маневры, я думал о том, куда мы идем и что может связывать юную Лику с этим сорокалетним малым?

Вскоре мы вошли в подъезд, спустились в подвал и остановились перед запертой дверью. Лика рылась в своей сумке.

— Давай ключи, — сказала она.

— Ключи? — Но, спохватившись, сунул руку в карман. «Ключи», — она сказала? Никаких ключей в карманах Сержа не оказалось. Ключи от чего? — подумал я, склоняясь над замком, — ну, для такого замка и не надо ключей. — Дай-ка шпильку.

— Ты же говорил, что достал ключи…

Что-то подсказывало не открывать эту дверь с ржавым висячим замком, но Лика проворчала что-то вроде: «Эх ты болтун», — и я принял это на свой счет.

— Да на что мне ключи? — посвети лучше.

Лика включила фонарик, и я стал обшаривать пол. Очень странно было обнаружить, что она говорит с этим Сержем не так, как со мной. Она же им просто помыкает, — подумал я, окончательно раздваиваясь, и в этот момент увидал ржавый гвоздь на полу, — а ведь я теперь постарше ее лет на двадцать…

Когда я всунул гвоздь в скважину замка и попытался его отомкнуть, стало ясно, почему Лика так третирует Сержа. У него оказывается просто не руки, а крюки — подобные вещи каждая женщина очень легко просекает. Недотепа ты, Серж, — думал я, ковыряясь в несчастном замке. Своими руками я вскрыл бы его в момент, а этими возился полчаса и весь взмок. Но вот, наконец, язычок замка щелкнул — на нас пахнуло сыростью и смрадом.

— Переобувайся скорей, — прошептала почему-то Лика, прикрывая дверь. — Где твои сапоги?

Я уже знал, что в моей (Сержевой) сумке лежат болотные сапоги, но все еще не мог понять зачем все это. Мы переобулись и, освещая путь фонарем, стали спускаться по каменным ступеням вниз, в подземелье.

Зачем нам туда?! В этой тупой и темной неизвестности меня охватывала настоящая паника, но, скрепившись, я бодрился и строил из себя бывалого путешественника в недра земли.

Не называй это страхом, доблестный читатель, — я достаточно храбрый человек, — но это смутное беспокойство: и в самом деле, зачем этому Сержу сдалось тащить сюда романтическую Лику? Уж не клады ли какие они ищут здесь? — с них станется. Все нисхождение мы совершили молча и вот уже стояли в каком-то тоннеле, в огромной трубе, по которой текла вода.

— Так вот здесь как!? — сказала лика оборачиваясь.

— Вот так, — ответил я, поняв, наконец, куда мы пришли.

Неглинка. Современное фото из Интернета

На подземный берег Неглинки, читатель.

Лика с любопытством оглядывалась, поводя лучом фонаря из стороны в сторону, и я видел осклизлые стены довольно высокой трубы, справа — излучину этой реки, слева — уходящее во тьму подземное русло. Стояла ужасная вонь, слышались непонятные всплески — место крайне неприятное.

— Ну что, посмотрела? пойдем? — спросил я.

— Пойдем, — ответила Лика и направила фонарь совсем не туда, куда мне хотелось (назад), а в темный тоннель. Медленно спустившись на пару ступенек, она осторожно пошла по мелководью во тьму. Делать нечего — я двинул за ней, увязая в неверной трясине. Воды медленно текли нам навстречу.

Я проклинал все романтические натуры вместе взятые. Особо — молоденьких девушек, всё почему-то желающих видеть своими глазами. Они все, как одна, тянут вас, засыпающего от скуки, на какое-нибудь кладбище, или, скажем, забраться на высоковольтный столб. Причем (знаю по опыту), если вы откажетесь, она ведь полезет сама, одна, и вам все же придется быть провожатым. И обратим внимание: делается это без всякой задней мысли, а просто потому, что играет молодая кровь. Женщина поопытней и постарше ведь не полезет на высоковольтный столб, стоящий посреди поля, ибо знает вольты послаще. А девчонка, что ж! — она не знает, как разрядиться. Так объяснял я нашу романтическую прогулку по берегу подземной реки.

Лика направляла фонарик то туда, то сюда, выхватывая из тьмы все те же липкие стены, ту же воду, и всем восхищалась, а я был занят одним: как бы побыстрей вернуть ее к реальности. Что бы такое сказать ей, — думал я, когда вдруг заметил странный феномен: мне показалось, что река теперь течет в другую сторону. Вначале я решил, что здесь водоворот, но потом понял, что дело в чем-то другом.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Десять утра. Я спускаюсь вниз по узкому тенистому Петровскому бульвару — моему любимому бульвару, читатели. Большую часть майского времени я провожу именно здесь, в верхней его части, где древесный мирок, приподнятый над проезжею частью, отделен от Петровки серым домом, который, выбегая на площадь, растянувшийся бульвар облегает клешнями каменных лестниц. Вы сидите здесь, как на террасе, и машины, идущие к центру, похожи на волны реки, текущей, против всяких правил, снизу — вверх.

Прекрасное место, и здесь я шагаю сейчас, как-то неестественно выгибаясь, слишком размахивая руками поминутно трогая усы, — широко шагаю в сторону Трубной (мне не по себе и хочется есть), — шагаю и вот на одной из скамеек вижу Лику Смирнову.

Не подойти ли, не заговорить ли мне с ней? — но о чем!? — и неизвестно еще, как это у меня получится. Я так похож сейчас на того таракана, который заставил меня познакомиться с ней в электричке по дороге к Марли. Вылитый черный таракан: черные волосы, черные усы — медлительный черный флегматик.

***

Кстати, не все, может, знают, что черный таракан — совсем не то, что наш маленький рыжий прусак. Черный — пузат и степенен, как русский купец. Подчас даже кажется, что расхожие представления о коренном русаке («оперный мужик») образованы вовсе не на человеке, а на таракане. И действительно, есть глубинное сходство — ведь судьба у русского человека такая же, как у черного таракана.

В начале ХVIII века к нам попал новый вид: тот самый, который сейчас повсеместно распространен — рыжий, или прусак. Он пришел из Европы как символ (точнее: симптом) Петровских реформ и постепенно вытеснил исконно русского (черного) таракана со всех, так сказать, командных позиций, вытеснил и заполонил все. Характер его отлично известен, и, если сравнить развязно галдящих, ярко одетых — «не солидных» — иностранных туристов с вертлявым рыжим прусаком, не обнаружится почти никаких отличий, хотя, конечно, за два столетия естественного отбора прусак основательно обрусел (вспомним уже «подпольного человека» Достоевского).

***

Пока я раздумывал: не заговорить ли мне с Ликой? — раздумывал на ходу и уже прошел мимо… она, вдруг, подняла глаза, улыбнулась, махнула рукой:

— Но ты даешь! — я уже собралась уходить. Ты раздумал?

— Я?.. нет, — сказал я, машинально пытаясь втянуть свою голову в плечи. Хотелось бы все же узнать, что это значит.

— Ну так у меня все с собой: сапоги, фонарь…

— Хорошо, — сказал я и попытался извиниться за опоздание.

— Ты что это, Серж? Какой ты сегодня странный, — сказала Лика.

Итак, это тело зовут Серж. Хорошо, что она назвала мое новое имя, а то ведь вот уже сколько брожу по городу и не знаю, что делать. Вначале я, конечно, испугался, когда в метро увидел себя в новом теле, потом все же взял его в руки, слегка успокоился, немного обтерся в неудобном Серже, помаленечку свыкся со злою судьбой, объяснил свое превращенье потерянным носом майора и так далее…

Но теперь мне надо как-то себя повести. Имя могло подсказать, как вести это тело, тело же (в этом я уже успел убедиться) само поведет себя соответствующим образом — важно только ему не мешать.

— Ну, пошли.

Продолжение

  • Страница 1 из 4
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • >