Глава 10. Футбольная | ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон


Архив: 'Глава 10. Футбольная'

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Спартаковцы: Федор Черенков, Владимир Букиевский, Сергей Шавло, Александр Сорокин, Александр Мирзоян, Виктор Самохин, Георгий Ярцев

В перерыве Сверчок достал из портфеля четыре бутылки пива, открыл и раздал нам. Речь зашла о предстоящем в будущем году чемпионате мира в Испании. Начались прогнозы и пророчества:

— С судейством на этом чемпионате будет очень слабо, — сказал Бенедиктов.

— Это еще почему?

— Во–первых, люди совсем распустились — стали донельзя изнеженны. Что им нужно? — теплая постель да телевизор. Совсем распустились! И вот я тебе точно говорю: футбол, ебть. — Он глотнул пива. — Футбол на это отреагирует мгновенно — при каждом удобном случае игроки будут падать и лежать, а судьи не будут обращать на это никакого внимания — это уже нарушение, понимаешь?! — ну, а отсюда все остальное: о всех других нарушениях будут судить неправильно. И результат тот, что лучшие команды (самые техничные, ебть) вылетят во втором туре, а в полуфинал выйдут всякие поляки да итальянцы. Не бразильцы, не аргентинцы! — эти хороших мест не займут… А все почему! — несправедливое судейство.

— Но это потому, что игра сейчас стала быстрой, — успел вставить Сверчок, — за ней даже не успеваешь следить.

— Это ты ничего не успеваешь, а судья должен все успевать — он для того и поставлен. Быстрая игра! — конечно — сейчас все быстрое. Игра это следствие, которое в свою очередь влияет на причину. Усложняется и убыстряется жизнь — игра, ебть, тоже! Что ж думаешь, если делать скидки на быстроту, можно жить как попало? — распускаться, не работать? — нет, брат, надо быть на уровне.

— Я думаю, заметил Марли, приосанившись, — что следствием убыстрения жизни, является увеличения роли случая, судьбы, ибо регулятивные, пля, принципы с увеличением скорости становится невозможно применять, и место трезвого суждения заступает жребий. Нет поступка!

— Это правильно, — ответил Фал Палыч, — потому что, все–таки, игроки думают ногами, а судья — головой. Он просто не поспевает за их мыслями, но надо, чтоб поспевал. Надо — потому что игра, ебть, не хаос! Она сложна, но упорядочена, а судья вносит элемент беспорядка своей беспомощностью. Хотя без него–то — уж вы мне поверьте! — будет сплошной хаос и мордобой. Здесь ножницы вроде тех, что сосуществуют в демократических государствах.. Я поэтому и предсказываю, что в этих условиях в полуфинал выйдут те, у кого дома самая гибкая государственная власть: Италия, Франция, ФРГ…

— А Польша?

— И Польша. В Польше «Солидарность».

— А Англия?

— Ну вот заладил! Ты лучше скажи, кто чемпионом будет? Спорим, ФРГ? А хотелось бы, чтоб Аргентина.

— По–моему, — сказал Марлинский, — Аргентина или Бразилия.

— Не Аргентина и не Бразилия, — возразил я, подталкиваемый духом противоречия, — и не ФРГ…

— Может, Польша? — спросил Сверчок, захлебываясь пивом?

— И не Польша — там уже никакой «Солидарности» не будет.

— Англия?

— Нет! — Англия будет воевать с Аргентиной. Не знаю, кто выиграет чемпионат, но вот, что Аргентина проиграет войну, это точно.

Пусть читатель представит себе флагман Английской эскадры, авианосец «Гермес», взявший курс на Фолкленды, оспариваемые Аргентиной. Гермес — аргоубийца.

— Тебе все шутки, — сказал Бенедиктов, — а я всегда говорил, что ты ничего не понимаешь в футболе. Смотри лучше — начинают.

***
Во втором тайме шла ленивая перепасовка; игроки не бегали, а ходили по полю, передавая мяч друг другу; долгий розыгрыш приводил в конце концов к потере мяча; к воротам никто не стремился; создавалось впечатление, что в перерыве все без исключения наглотались транквилизаторов вместо допинга. Даже болельщики примолкли.

Но вот вдруг из центра поля я получаю быструю передачу. Между мной и вратарем маячат лишь два игрока. Уходя вправо, я перебросил мяч через одного, второй с вытянувшимся от удивления лицом вырос на пути, и я — хоп! — протолкнул мяч между его раскоряченных ног — лязгнули, слишком поздно сомкнувшись, колени. Рывок в сторону, и — я, стремительно набирая скорость, убегаю ото всех, выхожу один на один к воротам… Далеко вперед выскочил мне навстречу кричащий что–то, испуганный вратарь. Обманный финт! Он, зажмурив глаза, бросается мне под ноги. Поднимаю мяч и широким прыжком перескакиваю распростертое на земле это тело. Дотягиваюсь… да! — вновь овладеваю мячом, прячу его от набегающих, совсем уже ошалелых защитников — опа! — сейчас будет гол!!! — выбрасывая вверх руки, я — трибуны на миг онемели! — небрежным легким движением носка посылаю мяч в пустые ворота — гол!!! — взрыв на трибунах: го–ол! — в свои ворота, читатель.

Спартак в красной форме

КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ


ПЕРЕЙТИ К ЧЕТВЕРТОЙ ЧАСТИ >>

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

«В Союзе — нет — еще — пока — команды — лучше — Спар–та–ка», — скандировали болельщики, на которых меня привел Бенедиктов, — молодые мальчишки, совсем сосунки, некоторые совершенно пьяные. Они задирали друг друга, и я не мог понять, кто за кого болеет и почему такой крик. «Свиньи, свиньи, хрю–хрю–хрю», «мясо!» «кони!» — доносились возгласы. «Спартак — это я!» — вскочив, заорал парень с подбритыми височками и в черном галстуке на голой шее. «Спартак — это мы», — ответил ему хор молодых голосов. Потом, опять и опять пересиливая шум стадиона, выдыхая с натугой слова, орали что–то. Началось скандирование: «Зажглися — буквы — на — табло — гол — забил — Сергей — Шавло!» «Спартак — это я, Спартак — это мы!» Они заводили себя, причащались крутым самогоном коллективных безумищ, страстей римских цирков — не хватало дымящейся крови до полного сходства. Соборное тело толпы трепетало, росло, оживало в изнутри разогретой реторте трибун стадиона — оно орало, поминая какого–то Сергея Шавло; замирало, следя за полетом мяча; ликовало, жаждало гола; разочаровывалось; грохотало; скандировало, руководимое невидимым дирижером; вскакивало с мест; свистело; неистовствовало… И уже нельзя было разобрать, где чьи болельщики и за что они болеют, ибо это было единое целое тело — живой организм.

Болельщики Спартака

Бенедиктов успел сказать мне по дороге, что эти болельщики как–то и кем–то организованы, что за этими пацанами стоят взрослые люди, что есть здесь жесткая организация полувоенного типа, что она имеет фашистские наклонности, что генетически это должно уходить корнями в славянофильство, что это послед недавнего всплеска христианской идеологии в части нашего общества, что это результат православного национализма («филетическая ересь»), что это явление того же порядка, что и наплыв молодежи в церквах (только более брутального, черносотенного характера), что, возможно, ребятишки организованы по указке сверху и что, наконец, в такого рода военно–спортивных организациях испокон века ковались кадры для будущих фашистских режимов и массовых террористических акций. Тем они и интересны, — добавил он, — причем заметь: у разных команд — разные политические программы.

Ничего похожего я не заметил! Стадион бушевал в одном буйном ритме, подчиненный неистовству зверя игры, — зверя, который и меня исподволь заграбастал в свои косматые лапы. Я забыл Бенедиктова с его глубокомысленными политическими наблюдениями и безумствовал вместе со всеми, поглощенный биением тела игры.

Я видел перед собой автономную энергетическую систему, остроумно устроенное в своей простоте живое существо, в котором игрок с мячом есть лишь элемент соединительной ткани — эритроцит или вестник. Преодолев ряд препятствий, нужно внести весть в ворота, но так, чтобы граница игры нигде не прерывалась. Пара ворот — пара зарядов, натягивающих силовое поле игры, задающих направление движения, игра же организуется правилом, определяющим её границу, — правилом, превращающим механическую игрушку в живой организм, — правилом, гласящим, что, если игрок, получающий пас на чужой половине поля, оказывается ближе к линии ворот команды противника, чем любой полевой игрок этой команды, он (получающий пас) находится в «положении вне игры» — игра останавливается. Этим правилом задается тело игры с его подвижной поверхностью, динамической границей: если ты пересек эту границу, не перенеся с собой мяча, если ты получил его из–за границы игры, игра лопается, словно мыльный пузырь. Проскакивает искра короткого замыкания, мяч протыкает границу игры, игра как бы вдруг замирает, сама собой останавливается, чтобы вернуться в свои границы. Игра — это поистине живое тело, некий Протей, мечущийся в клетке видимых границ поля. Невидимые границы — это меняющиеся границы тела протея–футбола, который может яриться, как дикий бык или крутой водопад, а может обернуться ленивой амебой. Игроков, как таковых, нет — я их не видел — они лишь у–частники игры. Их участь нести на своих плечах ее боль и бремя: круглый мяч — упругое сердце демона игры. И как раз мяч с ведущим его игроком заставляет пульсировать эту границу, напрягает ее, определяет; но если мяч один, без игрока, преодолеет ее, граница нарушится, сморщится тело, и все начнется сначала: весть без вестника недействительна, ибо она в этом случае — непроверенный слух. Или, если угодно, это подобно тому, как в научном объяснении мира причинный ряд должен быть непрерывен.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Впрочем, у кого же из нас не было срыва и кто из нас не был ушиблен женщиной? Взять хоть меня — вы помните, я рассказывал о своей первой любви на детсадовской даче…

Только рассказываю я это вам не затем, чтобы вы все толковали превратно. Ход конем: несмотря ни на что, сам я считаю такие вот (как, например, этот мой «ушиб Бенедиктова») объяснения слишком грубыми, кривобокими да и просто неверными; а иначе бы вы здесь прочли еще и о том (перед вами ведь, cum grano salis, психоаналитическая исповедь), — о том, как впервые, уже не по–детски, я имел женщину — учительницу русского языка и литературы, с которой занимался у нее на дому, ибо был еще крайне безграмотен… Так что, в конце–то концов, представление о склонениях и спряжениях русского языка неразрывно срослось у меня с любовным поклонением и сопряжением.

Немало бы мог я сказать о своей Диотиме и не хуже вас сумел бы истолковать эти отношения и влияния их на мою дальнейшую жизнь — вплоть до этого вот самого момента, когда пишу и толкую. Мог бы объяснить и само это толкование. Но зачем? Зачем, во–первых, трепетную любовь пятнадцатилетнего парня оскорблять низведением к ней забуревших страстей закосневшего в страхе сатира? А во–вторых, это будет как раз вот весьма однобоко — ведь и эту любовь, может статься, придется тогда объяснять из моих нынешних сатирических наклонностей, то есть — будущим по отношению к ней. И все равно получится не слишком точно, ибо я ведь еще продолжаю жить и любить…

Не надо пока объяснений!

Девушки из милиции

***
Так вот, тогдашние мои мысли насчет Бенедиктова не удовлетворили меня. Конечно же, все это верно, но это — далеко еще не вся суть. Я решил подождать более сильных объяснений, которые позволили бы мне более жестко взглянуть на Фал Палыча.

— Не Лика?.. ну значит, показалось, — повторил он, потом вдруг воскликнул: — Вот и наш Дон Жуан! — это он увидал ждущего нас на скамейке бледно–желтого, как печеночник, Сверчка. — Ну те–с, здравья желаем, — продолжал он тоном доктора, — как поживает предмет нашей страсти? Я надеюсь, что вы уже прорвались сквозь все тернии?.. (Сверчок тут сделался похожим на садовую лилию, ибо красный цвет перемешался в нем с желтым)… Ну–ну, ебть, не надо сердиться, я пошутил. Знаю — ты с неба звезд никогда не хватал… А мы вот как раз только что от твоей розы. И она интересовалась тобой: спрашивала, не перестал ли ты валять дурака? Я, ебть, сказал, что ты безнадежен — все так безнадежно глуп…

Грубо, мерзко, плоско, читатель, — хоть сквозь землю проваливайся. Я, кажется, тоже покраснел.

— Она передавала тебе привет, — сказал я, чтобы что–то сказать, как–то, что ли, ободрить… Глупость сказал и осекся — Сверчок пунцовел! — Я–то, я–то зачем сюда вляпался, господи боже мой? — ясно же ведь, что одернуть сейчас Бенедиктова — значит обидеть опять несчастного парня и вот…

— Что молчишь, не рад, что ль? — расхохотался Фал Палыч. — Слышь, привет тебе передает — теперь ты у нас Дон Жуан с приветом.

Ну кто б мог такое стерпеть, кроме Сверчка? И должен вас уверить, что это не какая–нибудь божественная кротость и не всепрощение — нет! Сверчок не подставляет левую щеку, когда его бьют по правой, — он просто не в состоянии убежать, потому что бежать ему некуда, а бороться уж он и подавно не может.

Но и такая жестокость тоже непонятна: ну что за интерес издеваться над безответным Сверчком?

Тут явился еще и Марлинский, и они с Бенедиктовым зашептались, отойдя в сторону. Похоже было, что они окончательно снюхались.

— Будьте с ним осторожны, — сказал в это время Сверчок, и, улыбаясь ему, я подумал: эге, да мы, никак, с тобой в заговоре, приятель?

Между тем разговор у Фала с Марли был всего лишь такой:

— Слушай, ебть, дай червонец до завтра.

— Нет у меня…

— Я знаю, но ведь завтра верну.

— Да нет же, пля, ни копейки!

— Я понимаю, но до завтра–то можешь ведь дать?!

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Лика, конечно, очень удачно обошлась с ним: все его порывы мгновенно разбились о ее доброжелательно–дружеский тон, но Бенедиктов, заметивший эти робкие ухаживания, мгновенно принял их к сведению. И на Сверчка посыпался град насмешек.

Но я забыл сказать, что это влюбление произошло без меня, — только уже Фал Палыч (или, как удачно выразилась Щекотихина, Фалуша) поведал мне эту печальную повесть — когда мы направлялись на стадион, где должны были встретиться с Марлинским, специально приехавшим с дачи, и со Сверчком. Мы шли посмотреть на болельщиков Спартака, о которых говорилось что–то интересное, но — весьма невразумительное. Шли на них посмотреть, потому что чудак Бенедиктов не оставил еще своей мысли внедриться в какую–либо группу — вы помните… И вот по пути я узнал трагикомическую историю этой любви.

Сверчок смотрел на Лику печальным трогательным взором, старался держаться поближе к ней, делал слабые попытки коснуться ее руки, весь дрожал от безудержного своего волнения, говорил срывающимся голосом нечто, в чем можно бы было узнать комплименты: в частности, сравнивал ее почему–то с белкой–летягой — дескать, от полета ее у него аж прямо заходится сердце… И наконец, уже при прощании, когда Лика (думается, в порыве детского сострадания) подала ему руку, наш Ромео чуть–чуть задержал эту руку в своей мягкой липкой ладошке и — вдруг с бухты–барахты, все еще продолжая удерживать Ликину руку — пригласил задыхаясь:

— Пойдемте в кино?

— В какое кино?

— «Через тернии к звездам», — промямлил Сверчок.

— О, это я уже видела, — ответила Лика, осторожно высвобождаясь.

Мне было весьма неприятно все это — потому, в первую очередь, что подлец Бенедиктов как–то уж больно фривольно это рассказывал:

— Лика–то, Лика — вот, ебть, молодчина! девчонка, но как она ловко с ним… Нет, в ней определенно что–то есть. Ты знаешь ли, что я подумал?.. — Тут он посмотрел на меня тонко и подозрительно… и — замолчал.

— Что?

— Да нет, просто так… показалось.

— Так, что?

— А ты сам не навроде Сверчка? Может, сам романтические чувства питаешь?.. Ну–ну, ладно! — не буду. Что ты, мать твою!

И действительно, что это я? опять трепещу на крючке!? Что же вяжет меня с этим дядей? — наш последний разговор в лесу? А до этого что? Что–то еще? Что–то у моря при первой нашей встрече?.. Черт его знает что!

— Да, но без женщины в нашем деле не обойтись, — прибавил вдруг Бенедиктов — Ты вообще–то давно знаешь Лику?

— Нет.

— А она бы нам подошла, знаешь…

— Не знаю.

— А чего же тут знать? — без женщины нельзя. Женщина — генератор. Понятно?

— Нет.

— Ну а как тебе объяснить? Женщина создает поле, понимаешь? — напряженность. Сама она идей не дает, она к этому неспособна, но мы вот, попав в это поле, под его влияние, мы с тобой можем производить идеи. Понимаешь, я думал приспособить к этому делу Марину, да нет, твою мать, устарела Марина, — не годится… А вот Анжелика, понимаешь ли, — то, что нам нужно. Впрочем, сегодня после футбола пойдем в одно место, там все сам и увидишь. Даа!

Автоматы с газированной водой

Я опять не хотел понимать, что он там говорит, ибо предчувствовал нечто отвратное. Я напряженно молчал, и тогда он спросил:

— Послушай, а ты мне правду сказал — насчет неземной цивилизации?

— То есть как? — Меня крайне удивила такая постановка вопроса после его манипуляций с несчастным Теофилем.

— Да нет же, не то… я насчет этой девушки, которую тарелочник изнасиловал… Ведь это ты не придумал? То есть, я хочу сказать: это не какое–нибудь там символическое описание? Может, ты сам тот тарелочник, а?.. Ну вижу, вижу, что нет! Вижу, ладно, оставь! Хотя, что ж тут такого? Я и сам тут недавно тряхнул стариной…

И ничуть не смущаясь, Бенедиктов поведал мне, как где–то на днях отомстил некой девушке, позволившей себе взглянуть на него насмешливо, — проследил ее путь до подъезда, где бедняжка живет, а потом, ебть, поймал, заткнул рот, руку выкрутил, постепенно прижабил… с отвращением, как, понимаешь, выполняя грязную работенку, поимел — отчетливо, холодно… только куча тряпья от нее и осталась, от этой сики фирмовой с, ебть, обложки журнала «Америка»!

Он победно взглянул на меня и, возвращаясь к допросу (ибо это было уже форменным допросом), спросил:

— Ну хорошо, ладно, вижу — не ты, но она–то (Здесь он хитро прищурился)… не Анжелика случаем?

— !?!

— А то, знаешь, мне показалось… — И он усмехнулся.

Не верит ведь ни единому слову, пронеслась во мне мысль. Вот грязный скот! Подонок, свинья, да еще и я об него весь испачкался. Как он смеет меня в чем–то там подозревать! Примеривать мои отношения с Ликой — с кем бы то ни было! — на себя?..

Но — увы! — рядом с ним я чувствовал себя по уши в дерьме. Под прикосновением этого пробного камня поступки мои получали вдруг самый фекальный оттенок. Одним только присутствием своим он снижал все мои достижения, превращал то немногое, что я в себе еще оберегал от распада, — в ничто. Я терялся, пытался избавиться от этого наваждения — я подумал, что гад Бенедиктов должен все, то есть — в принципе все, понимать так вот мерзко… он просто когда–то был ушиблен какой–нибудь женщиной и с тех пор… Был ушиблен, сорвался однажды, и это определило его отношение ко всему женскому полу. Он мстил женщинам за некую свою неудачу, что с первого шага старался унизить их. (Я вспомнил тут Софью.) Издевка была естественной реакцией этого Фалуши на женщину, и, думается, совокупление было всегда для него просто топтанием личности, чести, характера той, которая под него подпадала. Он, пожалуй, намеренно мог довести свою жертву до последней черты самоотдачи, безумства, отчаяния, судорог страсти, — довести да и бросить: лежи, мол, там, как на помойке… Сделать ручкой — миль пардон, мадам! — и удалиться с надменной усмешкой, — уйти, лишний раз убедив себя в том, что тот с ним когда–то случившийся срыв был только досадной ошибкой…

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Скромное обаяние рекламы

Помните Сверчка, читатель? — того молодого фамулуса, который пригласил меня к Бенедиктову. Жалкий такой человечек, маленький и, прямо скажем, ничтожный. Но ведь у него что–то есть за душой. Есть, я уверен, и даже, возможно, не мало! И, пожалуй, это могло бы быть весьма интересно, да только вот не находится места Сверчку в этой жизни, и поэтому я не могу уделить ему много места на этих страницах.

И все же: Сверчок прирожденный статист, винтик, пешка — тихое, незаметное, запечное существо, — существо, обиженное жизнью. И никак невозможно, увы, его не обидеть! Никак невозможно, ибо достаточно одного только взгляда на него, чтобы понять: перед нами сверчок. А разве не обиден такой понимающий взгляд?

И пусть читатель не думает, что этот мой взгляд на Сверчка принадлежит только мне одному и меня одного лишь характеризует с какой–нибудь там теневой стороны — нет же — всякий глядит на сверчка, думая про себя свое: «Всякий сверчок знай свой шесток», — всяческий взгляд обиден сверчку.

Будучи сверчком, можно только — либо привыкнуть к обидному этому взгляду и навсегда затаить в себе тихую грусть, либо возненавидеть этот взгляд (значит — и всех и себя).

Наш Сверчок был печальник: редко он что говорил, а если уж говорил, то обязательно на какой–то минорный лад и обязательно — глупость (невпопад и не к месту). Боже мой, как подчас он бывал нестерпимо гуманен, как остро переживал, когда его обрывали на самом всегда сентиментальном месте… Он, по–моему, даже ботинки носил какие–то сентиментальные.

Это был фамулус по призванию — ведь никто не принуждал его быть в услужении у Бенедиктова, а он все же служил ему верой и правдой… До того самого времени, как влюбился!

Да, читатели, я не оговорился, — Сверчок глупейшим образом втюрился. А мы–то всё думаем, что у статистов нет психологии.

В кого же влюбился Сверчок? А в кого бы ты думал, читатель? — его предмет нам известен, хоть ты, конечно же, не угадаешь, а узнав от меня, будешь громко смеяться — как смеялся, узнав это, я.

Казалось бы общеизвестная закономерность: для людей некрасивых, бездарных, никчемных (короче говоря, для всякого рода сверчков) как бы и не существует красивых и утонченных женщин. Они (сверчки) их не замечают — просто, чтобы иметь поменьше всякого рода моральных травм. Да им и делать–то, вроде, друг с другом нечего — этим сверчкам и тем женщинам, — они из разных миров, существа разных видов. («Вид — это совокупность организмов, сходных между собою как сходны дети одних родителей, и способных давать плодовитое потомство». — Карл Линнией “Systema naturae” 1735 г.) Я не говорю, что сверчок не чувствителен к красоте, — напротив, набравшись власти, он всегда красоту покупает, но ведь это же противоестественные отношения кобылиц и ослов. Так вот, повторяю, казалось бы непреложный закон, а поди ж ты — Сверчок наш влюбился … в Лику Смирнову.

И не просто влюбился, не затаил в глубине свое невозможное чувство, но предпринял попытки — в безумном ослеплении понадеялся на взаимность. Бедный глупый Сверчок! «Он был титулярный советник, она…»

Продолжение