Глава 7. Дело принимает дурной оборот | ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон


Архив: 'Глава 7. Дело принимает дурной оборот'

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Вдруг я услышал, как поворачивается ключ в замке, — осторожно, медленно! — скрипнула дверь, пропустив свет с лестничной клетки. «Ой!» — послышался рядом со мной женский голос. Щелкнул выключатель в прихожей, мужской голос тихо сказал:

— Не беспокойся, Сарик, это я.

Ну что ж, читатель! — такое со мной случилось впервые. Всегда я был счастлив в этом смысле, никогда даже не думал, что попадусь, и никак не представлял себе, что делать в столь щекотливой ситуации. Я перебирал в уме анекдоты о том, как прячутся несчастные любовники в шкафах, на балконах, под кроватями; как выпрыгивают из окна, ломая ноги и шеи; как… нет! — как встречать вернувшегося не вовремя мужа, — встречать, не имея на себе ничего, кроме усов, — я не мог припомнить. Нащупав дрожащую руку неверной жены, я прошептал:

— Есть где спрятаться?

— Нет, нет, нет, — выдохнула Сара.

Николай Федорович шуршал в коридоре, умывался, гремел чайником, а я думал об одном: как бы одеться? Но одежда была разбросана по всей комнате, и в темноте ее нельзя было разыскать. Сару трясло — еще бы: такая неприступная дама, такая верная очагу жена, и вдруг… Сидоров возвращается однажды ночью и находит ее на смятом семейном ложе, измочаленную, неизвестно с кем — с каким-то недоучкой, неудачником, черт знает с кем! Посмотри на него: это же пародия на человека (Полегче, Николай Федорович); это же… паук какой-то (А он точен!), — это же я не знаю что!.. Сара!!! Не кричите, Николай Федорович, — соседей разбудите.

— Он быстро засыпает? — спросил я.

— Д-да!

— Дай-ка я проберусь к стенке… Сделай вид, что спишь — лежи тихо, успокойся.

Мы затаились. Било три, когда Сидоров, шлепая тапками, взошел к нам на ложе.

— Сара, спишь?

— … — тишина. Я распластался, прижатый Сариной спиной к стенке. Не дышал, перестал существовать.

— Что-то у тебя вся простыня сбилась — подвинься… вот так…

— Не буди меня, Коля.

— Нет, нет, Сарюша, — спи. — И он чмокнул ее. — А знаешь?..

— …

— Ну, доброй ночи.

Из-за Сариного плеча выползла рука, пахнущая мылом и табаком, и повисла в миллиметре от кончика моего носа. Журчала вода в унитазе, где-то хлопнула дверь, гавкнула собака, стучало в мою грудь Сарино сердце. Она вздрагивала иногда, но в общем держалась молодцом. Пробило полчетвертого, и вот Сидоров уже храпит.

Ужасные полчаса! Все тело мое затекло, в бок врезалась какая-то железка, перед глазами ползли видения. Я не подремывал, но видел, как из окна к нам заглядывают гнусные рожи ночных кошмаров и, указывая на кровать, хохочут, кривляются. Особенно неистовствовал один — это был Николай Федорович в четверть натуральной величины, в дорогом португальском костюме и с папкой под мышкой. Он заливался и падал на спину, дрыгая ножками. Я закрывал глаза, но продолжал слышать возню ночной нечисти.

Можно уже было потихоньку вставать и убираться, но я так пригрелся, так притерся к Саре, что, несмотря на все неудобства, не хотел уходить. Нет, еще слишком рано, — думал я, — пусть он поспит, уснет, как следует — еще рано. Но надо же когда-то уходить! Надо, но не сейчас — еще немного…

И к тому же — о мое гиперборейство! — я нашел вдруг всю эту ситуацию необыкновенно пикантной… И я выпростал руку из-под простыни, и провел ногтем по голой Сариной руке, и ощутил, что волоски на ней встали щеточкой. Конечно, Сара была против, но что же она могла сделать? — нужно ведь тихо лежать, чтоб не разбудить Колю. И потом, всем нутром она все-таки была «за»! Я стал медленно гладить ее напряженное тело, целовать шею, плечи, затылок — мы забыли бегущее время и спящего Сидорова, пикантность композиции и все-все на свете.

Дышала ночь восторгом сладострастья! Сара рефлекторно дернула ногой, и тогда я увидел, как в полусвете крадущегося утра Сидоров поднял на нас благообразно-глуповатое лицо с закрытым левым глазом. Мы долго молча смотрели друг на друга, и вдруг — как он потряс меня! — страдальчески надтреснутым со сна голосом он вдруг заговорил:

— Опять! Да когда же это кончится? Ну нельзя же так, в конце концов. Ну, я же просто не могу. — И он захныкал, орошая подушку слезами.

Я вскочил, оглянувшись на Сару, — лицо ее выражало ужас. Мне кажется, она была на грани помешательства. Я ничего не мог понять, душа моя стремилась вон отсюда. Одеваясь, я еще раз оглянулся: чета Сидоровых взирала на меня со своего ложа безумными глазами.

Доброе утро!

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

И Сара Сидорова, оставшаяся стоять на пороге, сразу почуяла, что со мной что-то случилось. В глазах у нее вдруг затлелось, она сделала шаг, но — одновременно я сделал прыжок и уже стоял на подоконнике спиной к шестнадцатиэтажному провалу, — стоял, сильно подавшись назад, так что все тело целиком выходило за окно, и лишь руки цеплялись за скользкую раму.

О, это было страшно! — не думайте, что одержимость побеждает и страх: холодный ночной ветерок, забравшись под рубашку, дыбом поставил все зачатки волос на моей спине и порывистыми рывками раскачивал меня, как молочный зуб… руки вдруг ослабели: но, главное, кружилась голова и подкашивались ноги. Холодная слеза запуталась в моих усах, щекоча губу — как было жутко! — но я ни за что не покинул бы этого своего места, не доведя дело до конца; а нет — так и брошусь вниз.

Сидорова, пав на колени, истошно визжала. Это был настоящий звериный крик, — крик самки, на чьих глазах убивают детеныша, — воистину, вопль угнетенной твари. Она поверила в меня!

Пусть кто-нибудь из моих читательниц встанет на ее место. Возможно, вы менее отзывчивы, чем Сара Сидорова, и, гордо рассмеявшись, назовете меня шутом гороховым, жалким фигляром, придурком… Пусть так — называйте — ваше право! — но тогда вы убьете меня. Вот я стою над бездной и плачу — и не могу утереть своих слез, ибо руки мои заняты. Я весь напряжен в своем ожидании, но читаю в ваших глазах лишь презренье и плачу потому, что вы не верите мне, потому что вы ждете, когда я сойду с окна и, оплеванный, удалюсь через дверь, — все кончено для меня. Вы поворачиваетесь и, пожимая плечами, идете на кухню ставить чайник — стойте! — оглянитесь на пороге: ведь меня уже нет. Вот тут вы, быть может, в смятении и броситесь к окну, испытывая сладостный жар в крестце, и как раз успеете увидеть мое приземление… Поздно! Вы поверили потому, что увидели это падение; блаженны поверившие, не увидав.

Сара все продолжала вопить. В лучах настольной лампы был отчетливо виден каждый торчащий от возбуждения пупырышек на ее голых руках. Я завидовал ей, ибо сам никогда не испытывал подобного безраздельного и полного наслаждения — даже сейчас, над бездной, я должен был соображать, что делать мне дальше. Ну хорошо — я совершил этот поступок, — поступок безрассудный и свободный; но ее крик — он отрезвил меня. Так ведь уже продолжаться не может, надо как-то выйти из этой дурацкой (то есть экзистенциальной — прямо «пограничной») ситуации. Войти-то, пожалуй, легче, чем выйти.

И вдруг пальцы левой руки скользнули. Я дернулся, поймал воздух и стал медленно, тихо поворачивать влево назад, отрываться, все еще впиваясь правой рукой своей в раму, и — заорал, срывая глотку. Все помутилось — падаю, лечу — ударился головой об асфальт, слышу, как через рот из лопнувшей артерии с шипением рвется кровь… Потом опять ощутил, что лечу, — и опять удар, и мягкое тепло под темечком, и ослепительный свет, и соленый вкус, — снова лечу! — удар, соленое тепло, липкий свет, — и я все падаю, падаю, падаю и ловлю рукой воздух, ловлю что-то влажное, мягкое, вцепляюсь в него и лечу, напрягая последние силы, — я лечу уже с Сарой, дрожащей от напряжения и страха, и борюсь с ней, и падаю вниз — удар! — получаю пощечину, соленую от слез, и другую, и третью, прижимаюсь плотней, кусаюсь, как кот… Наше падение заканчивается к полному взаимоудовлетворению.

***

Я лежал в темноте, боясь шевельнуться. Вспоминалась возня у окна — я переваливаюсь через подоконник, внизу черный колодец… Руки Сорокина отлепляют мои пальцы от стекла. Мой ужас перед этим колодцем. Господи, неужели я остался жив? Я боюсь шевельнуться. Я вовсе не хотел такого конца, но предвидел его. Мне снились сны? Я все издеваюсь над хромым альпинистом, потом каюсь, бегу просить прощения, но меня не прощают. Смена кадра: я борюсь с какими-то людьми — с хрустом ломаю кому-то шею. Он изобрел то, что должно погубить людей, а я борец за справедливость. Я стою в подворотне и смотрю на улицу. Там разговаривают трое. Один из них подходит ко мне и бьет ногой в пах. Я замираю, а он присоединяется к своим. Откуда ни возьмись, выскакивает Марлинский. Он дает в зубы тому, кто ударил меня. Тот падает. Но затем встает, и все трое избивают Марли, топчут ногами. Я думаю, что надо помочь, но не могу сдвинуться с места. Когда я, наконец, освобождаюсь от своего оцепенения, никого уже нет. Я сажусь в трамвай, повторяя: «Мы не туда попали, боже мой». Выхожу из трамвая, имея в голове: «И вот когда горчайшее приходит», — и все никак не могу понять, почему мне так неудобно. Вдруг ловлю себя на том, что гляжу в глаза Ахматовой. Она в своем среднем возрасте, но глаза шлюховатые. Этими глазами она делает знак, чтоб я шел за ней. Я иду. Мы приходим в дом, который часто грезится мне. Такого дома нет, но я знаю, что он на Сретенке. В одном из моих старых кошмаров он называется «Коммуна спасения» — в том сне я вырыл себе могилу и ждал, стоя в ней, когда меня убьют; ждал, не понимая, что все это значит. Пришел Сидоров и сказал, что меня удушат моими штанами. Я с готовностью стал искать эти штаны и обнаружил, что ими заткнута нора в моей могиле. Я поднял штаны: из норы полезли гады и скорпионы. Я нисколько не испугался их. Я испугался, что Бенедиктов увидит булыжник, который был завернут в мои штаны, — булыжник выкатился, когда я их поднял. Незаметно я закатил его в нору. Я уже стою по пояс в копошащихся гадах, но, спрятав булыжник, я понял, что это конец, — ничего уже в жизни не будет, ничего нельзя поправить — сейчас я буду удушен штанами. Это был тот ужас, который объял меня, свесившегося всем телом в колодец Сорокинского двора. Но проснулся я тогда или потерял сознание?.. Мы с Ахматовой пришли в «тот дом уединенный». Тут я попытался ее обнять, но она выскользнула. Мы стали бегать по комнатам. В каждой были люди — они хохотали. Потом Ахматова показала, что у нее менструация. Там был альпинист. Я дрался с ним на ножах и букетах сирени…

Черт возьми! Какой альпинист? Какая Ахматова? что за Сорокин и при чем тут Бенедиктов? — думал я, все еще боясь шевельнуться, — а вдруг…

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Здесь надо предупредить читателя: я вовсе не надеялся быть прощенным — психологически невозможно представить себе ситуацию, в которой Сидорова отнеслась бы ко мне снисходительно. Я ни на что не надеялся (здесь и говорить-то не о чем), — ведь я только пришел удостовериться в том, что Сара существует, а также и в том, что было между нами нечто в чулане. Ясно, что было! — как и тогда, она стояла у открытой двери и чуть ли не с ужасом смотрела на меня, — все было ясно, и я мог бы уже повернуться, уйти; но вот как раз сходство композиции удержало меня.

— Простите, Николая Федорыча дома нет? — спросил я.

— Нет.

— Странно. А скоро он придет?

— Нет, не скоро.

— Извините…

Сидорова стала закрывать дверь, но в последний момент я успел подставить ногу.

— Вы что? — прошипела она, тараща из щели глаза, — хотите, чтобы я соседей позвала?

— Одно слово, Сара, — проговорил я на таких, знаете ли, мужских нотках, — одно слово, ради бога, — шептал я, протискиваясь (прямо просачиваясь) через щель в квартиру, — всего одно слово… — продолжал я, когда за моей спиной уже щелкнул замок.

— Что вам еще от меня надо?! — проговорила, запыхавшись от борьбы и возмущения Сидорова. Она была по-домашнему, в халате, и мне показалось вдруг, что у нее и действительно идет запах изо рта. Кроме того, я заметил, что края век у нее помазаны не обычной женскою краской, а зеленкой из аптеки: она уже, видимо, отходила ко сну и смазала себе веки этой зеленкой, ибо (еще в первый раз я отметил это) у нее была обычная для евреев, много напрягающих глаза, болезнь — блефарит.

Не очень приятные открытия! Вообще, все здесь было не очень приятно. Вся эта ситуация, похожая на ловушку, была неприятна мне — потому что влюблен я все-таки в Софью, но зачем-то ворвался к Саре, хотя, уверяю вас, она мне совершенно безразлична. И главное, раз уж я сюда ворвался, надо что-то делать: говорить свое это «одно слово» — черт возьми! — говорить неудобно, уходить неудобно — я просто разорвался: одна моя половина была там, за дверью, другая — здесь, и я не знал, чего хочет каждая в отдельности. А Сара смотрела сухо и холодно, как бы ожидая — что ж дальше?..

— Прости меня, — начал я, — если ты меня не простишь, я не знаю, что сделаю.

— Я вас хочу… — чуть ли не со слезами на глазах и задыхаясь, сказала Сара, — я вас хочу спросить только об одном: оставите вы меня когда-нибудь в покое или нет? — И добавила, помолчав: — Уходите, вы мне просто отвратительны…

Я вздохнул, прошел мимо нее в комнату, — прошел под ее холодным взглядом, подошел к окну, посмотрел вниз: шестнадцатый этаж — что ж — тем лучше. Тошнит, дергается левое веко — ох, неприятно! Сейчас я должен либо уйти, либо все-таки, что-то сделать. Жалобная мелодия долетела до меня откуда-то с улицы — блатной тенор сентиментально причитал:

Я плачу о тебе, рыдаю о тебе —
Я плачу, я рыдаю, дорогая…

Боже, о как это кстати, — подумал я, слушая жалкий мотив, который растягивал, распинал мою душу, вздымая ее на горькую дыбу страдания. Такова уж волшебная сила искусства!

Холодный пот прошиб меня, и я знаю теперь, что мне делать, — сомнения отпали, как лепестки, обнажив бурый плод. Я стал прост и упрям, как дикий кабан; я, не мигнув, прикрыл бы сейчас телом своим амбразуру дзота или, как безупречный камикадзе, направил бы свой начиненный взрывчаткой самолет точно в палубу вражеского авианосца; я мог бы сейчас, уподобясь ревностному служителю Кибеллы, отхватить себе (а заодно и кому угодно) трепещущие гонады и бросить их на алтарь богини; мог бы, безмятежно улыбаясь, удушить вас, любезный читатель; мог бы прибить вас к кресту или подвесить вниз головой — я мог бы сейчас двигать горы… И нечему тут удивляться — все дело в вере, а я в этот момент окончательно поверил в себя. Все раздвоенное во мне соединилось, и я стал подобен бешеному волку, широкими скачками приближающемуся к обреченному стаду блеющих овец, — я был одержим. Это было совершенно новое, доселе неведомое мне чувство полного превосходства и абсолютной несвязанности никакими божескими или человеческими законами, — чувство, которое я тут же назвал свободой. Отныне, читатель, знай: свобода — это чувство!

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

О, смрад преисподней, распад и мертвецы! Я не видел больше ее лица, не знаю, что оно выразило, — но был уничтожен. Ах ты блядь, аах ты, сука — да будь ты проклята! — мысленно ревел я, выходя из вагона. В запале своем я не сомневался, что все это козни неземной цивилизации. Почему-то именно сейчас ее наглость возмутила меня до последней степени — так вмешиваться в мою частную жизнь! — потоп нашлю, сожгу, как Содом и Гоморру, она у меня… впрочем, что же все-таки я могу ей сделать? — не лучше ли смириться и пользоваться теми благами, которые можно извлечь из того, что я ей бог? Не лучше ли завести с ней здоровые деловые отношения (ты мне — я тебе) и спокойно, по-людски, дожить свой божественный век… Но я не хотел быть на положении идола, которого секут, если он не выполняет просьб! Хватит с меня этих примитивных отношений; мы, слава богу, не в Новой Каледонии и не в каменном веке; мы, слава богу, претерпели уже и опыт «религии личностного бога», и атеизм! Я не допущу никакого богоборчества! — ишь ты, атлет Яков или, еще, пожалуй, точнее, ратоборец Аякс. Трепещи, нечестивец, ты еще узнаешь у меня, как страшно впасть в руки бога живого…

Так безумствовал я в возмущении своем и вдруг подумал: а ведь действительно, если я ему бог, то ведь могу и наказать — вот только как до него добраться через эти видения, эти вожделения, эти подмены? Впрочем, не есть ли то знаки, предсказывающие мою дальнейшую судьбу! Действительно, ведь последнее прямо следует из того, что (как я уже читателю объяснял) женщина, меняющая лицо, или вот это мое теперешнее неадекватное поведение с женщиной — есть симптомы контакта с неземной цивилизацией. Ведь если я вступил с ней в контакт, значит, ей что-то нужно, а если ей чего-нибудь нужно, она своего добивается или нет, — вот почему от того, как я себя поведу, зависит будущее цивилизации (и не только неземной, но и нашей — ибо ведь небесный странник имеет огромное влияние на наш мир). Итак, будущее цивилизации зависит от меня, и если даже я пока не знаю, в чем сущность нашего контакта и каков его механизм (а следовательно, своей волей не могу направлять его в нужное мне русло), — если я этого пока не могу, то, пожалуй, смогу, наблюдая свое бредовое поведение, предвидеть грядущие события, видеть будущее, сделаться пророком, то есть человеком, опережающим рок.

На какое-то время цивилизация оставила меня в покое — она не могла добраться до меня, пока я полностью был поглощен Софьей, — и вот теперь вновь взялась за меня, подключилась ко мне, опять я открылся для всяких влияний — снова контакт! И я уже в тот момент, наверно, мог бы предсказать, как сложатся наши с Софьей отношения, — мог бы, если бы не был устремлен сейчас только на одно — на предстоящую встречу с Сарой. Я смутно угадывал то, что произойдет через четверть часа в доме Сидоровых.

***

Я позвонил — и открыла мне Сара. Она удивленно подняла брови, окинула меня взглядом с головы до пят. Она молчала. Она изменилась. Я лишь с трудом узнавал ее. Я не знал, для чего приехал сюда и что здесь буду делать, — приехал, чтобы удостовериться, что Сидорова не мираж, не измышление Марлинского, не мой пьяный бред. Я удостоверился в этом, что дальше?

Сара стояла на пороге, и все круглее делались ее глаза — она просто не верила своим глазам, ибо, конечно, это было уж слишком с моей стороны: явиться в чужой дом, к женщине, чей покой я так безобразно нарушил. Не думаете же вы, что все это время она с нетерпением ждала меня? — вот и я так не думал. Конечно, она вспоминала тот случай в чулане — не знаю уж как? — как позорное пятно, как внезапное сумасшествие, как навязчивую идею, которую надо забыть, от которой во что бы то ни стало надо избавиться. Но уверен: не так-то легко ей было избавиться от этой навязчивой идеи. С удивлением, вероятно, вспоминала она то, что произошло между нами. То, что она помнила. Ведь многое она все-таки забыла, должна была забыть, чтобы остаться собой, чтобы перед собой оправдаться. Не сомневаюсь, образ мой не изгладился из ее памяти, но должен был совершенно измениться: она думала, что я злодей, и вот сейчас я стою перед ней со смущенной улыбкой кающегося грешника, — стою, скорбно склонив голову: да, я злодей, но ведь я же пришел каяться; да, я подлец, но ведь и подлецу надо дать возможность исправиться…

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Не сомневаюсь, иные примут мою историю за литературное произведение. А хотя бы и так! «Ну, как литературное произведение это никуда не годится», — скажут они. Это почему же? «Да потому, что современное литературное произведение должно строиться совсем по иным принципам — должно, например, быть насыщено ассоциативными связями и вообще не должно быть ни на что похоже…» Ну, коль так… Ведь я и не говорю, что это литературное произведение… «А что же это такое?» Моя история, исповедь заблудшей (хотелось бы написать — овцы, но принято — души, вот я и говорю) души, которая уже настолько исстрадалась, что… «Да ведь страдания же не видно — автор, может быть, и вообще никогда подлинно не страдал…» Не спеши, читатель, — я еще, может быть, буду страдать на твоих глазах совершенно, так сказать, подлинно — вот тогда и увидишь, подлинно мое страдание или не подлинно, — во всяком случае, его длина, по мере приближения к концу, будет расти… «Все равно: так не бывает — все слишком легко, какие-то неестественные страсти и т.д.» Да я и сам знаю, что легко, но что уж тут поделать? — значит, такой я легкий человек, это же замечательно! Но, с другой стороны, я знаю тьму очень тяжелых случаев, когда страсть доводит человека до форменного безумия, — ну, и что ж тут такого? — бывает! — это тяжелые случаи, и они ко мне не имеют никакого отношения. В общем, тем, кому не по нраву мои страсти, я скажу так: вы слишком раскормлены страстной литературой, и диета (легкая пища) повредить вам никак не может.

На том стою, но, впрочем, если угодно, дам набросок более тяжелого, чем у меня будет на деле, продолжения. Скажем, у Софьи уже есть муж и ребенок, и она их никак не может бросить (хоть вся так и тянется ко мне); а я, предположим, тоже женат и мне жаль бросать свою жену (или, если это ко мне нейдет, квартиру, которая неизбежно останется ей). В конце концов, кто-то из нас четверых окажется в тюрьме, кто-то в сумасшедшем доме, кто-то поедет в деревню залечивать душевные раны или даже помрет с горя, а я (скорей всего, я) останусь в своей квартире на Сретенке писать вот эту самую историю, которую вы сейчас читаете.

Станция Новослободская

***

Под моим случайным взглядом незнакомка заерзала на своих ягодицах. Я посмотрел — на кого-то похожа, но ничего такого особенного: обычное незапоминающееся лицо, толстоватые ноги, маленькая грудь и, пожалуй, похожа на лисичку. Пока я делал свои наблюдения (дело было в метро), она сидела, сосредоточенно уставясь в свою лежащую на коленях сумочку.

Думаю, форма сумочки, материал, степень заношенности, опрятность, манера держать, содержимое — может много сказать нам о женщине. Ведь, выражаясь по-научному цинично, женская сумка, на подсознательном уровне, с неизбежностью должна восприниматься ее хозяйкой как символ своих собственных гениталий, и если там, помимо интимных вещей, содержатся всякие книжки, продукты и прочая дрянь, я не высокого мнения о владелице такой вещицы. Пусть невнимательный читатель, прежде чем назвать это ерундой, примет к сведению, что он и сам, может быть, называл иных женщин «кошелками»…

С замиранием сердца, бывало, погружался я в этот таинственный мир, от одного только запаха терял голову и от вида не всегда понятных безделушек впадал в настоящий экстаз. Воистину, погружаться в недра дамской сумочки не менее увлекательно, чем в недра ее обладательницы. Пусть грубые натуры спешат к последней черте — я задержусь на каждой детали и до конца познаю душу женщины, воплощенную в ее одежде так же полно, как в ее теле. Признания старого фрейдиста, читатель.

Напряженная поза и потупленный взгляд незнакомки говорили о том, что она сознает то, что я за ней наблюдаю. Посмотрев на меня, она стала поигрывать замком и губами своей сумочки. Если бы в тот момент вы спросили ее, почему она их теребит (эти губы), вероятно, она ничего не смогла бы ответить, а быть может, сказала бы: «Чтоб отвлечься от этого настойчивого (то есть моего, читатели) взгляда». Но это не так. Правда, она мяла сумочку потому, что я смотрел, однако же этим отнюдь не успокаивала, но, напротив, не замечая того, возбуждала себя. Последствия не замедлили сказаться: она судорожно свела колени и замерла — вся выгнувшись, раздвинув застывшими пальцами (чуть-чуть не написалось: «срамные») губы своей сумочки.

Мне стало немножечко жаль — женщина так увлеклась, а я спешу, занят, ничего не могу для нее сделать. Ведь, несмотря на то, что она так вдруг загорелась, занялась, вспыхнула от одного моего взгляда, это была, я видел, вполне порядочная и интеллигентная женщина — где-то вроде Сары Сидоровой (и так же, как Сара, не отдает себе отчета в своих действиях). И что ж тут такого, — думал я, окрыленный победой, — что такого в том, что женщина смотрит на меня с интересом? Разве можно ее винить за это? Нет! — если не смотрит, ей нужен психиатр.

Но раз уж мне суждено вот так вот, не встретившись, с нею расстаться, расстанусь красиво: улыбнусь как-нибудь, чтоб она потом вспоминала, или как-то так изящно шевельну пальцами…

Поезд подходил к моей станции — незнакомка почувствовала это по моему движению, еще раз заглянула мне в глаза… и — тут я ей хамски подмигнул…

Продолжение