ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Калининский проспект ночью. В Советское время любили писать, используя горящие окна

Возвращаясь от Смирнова в начале второго ночи, я все вспоминал этот странный взгляд девушки — взгляд, перенесенный на портрет, — и, хоть в глубине души я был уверен, что такой взгляд в действительности невозможен, все же он завораживал меня и манил.

Я шел бульварами от Кропоткинской на Сретенку и у Никитских ворот наткнулся на Сидорова, зевающего в кулак.

— А, здрасте-здрасте, — сказал он, давясь зевотой, — что новенького?

— Ничего.

Читатель, я предпочел бы, чтоб никакого Сидорова в природе не было. Более того, наверно, мне даже удалось уверить себя в том, что его нет — что он существует лишь в моем воображении, — но вот нет! — идет себе, зевая… Вернемся назад.

***

Однажды к девушке, прогуливающей собачку, привязался лохматый дворовый кобель. Сучка рвалась обнюхаться, но девушка, натягивая поводок, вскрикивала: «Пошел!» Пес подбежал ко мне, проходящему мимо; взглянул насмешливо; дружелюбно помахивая хвостом, предложил заняться дамами.

— Иди-иди, — сказал я, — тоже кавалер! — Но было ясно, что это как раз девушке лучше уйти и не раздражать попусту свою сучку.

— Наказание, — сказала она (девушка, конечно), и я был ангажирован (в философском смысле — попал в ситуацию) — вынужден был тоже что-то сказать:

— Симпатичная у вас собака… как же ее зовут?

Но часто женщина, не имея ничего против — и даже наоборот: имея нечто за вас, — принимает вдруг неприступную позу при первом вашем наилегчайшем поползновении.

— Линда, — был сухой ответ.

— И что за порода?

— Шпиц.

Уверяю, меня только забавляет эта нарочитая холодность (ведь такая нарочитость о многом говорит) — и вот я спрашиваю как бы в смущении:

— Ну, а пол-то у нее какой?

— Какой может быть пол, если собаку зовут Линда? — отвечает не без издевки девушка, и тут я резонно возражаю ей:

— О, вы не правы! Например, Заратустра — очевидно женское имя, а однако же мы применяем его к мужчине…

На следующий день я снова повстречал ту же девушку, и мы теперь уже очень мило разговорились — она назвалась Тамарой Лядской. Нашлись и общие знакомые — Марлинский. О, как тесен мир!

— Какой Москва маленький город…

Но Томочка спешила.

— Хочешь, пойдем со мной, — сказала она, сразу переходя на «ты», — это удобно, — добавила она, критическим взглядом окидывая мой костюм, — вполне! Должно быть интересно — это в одном доме, у моих знакомых, поэтесса (известная поэтесса) будет читать свои стихи. И там будут очень интересные люди — один психолог с женой, такой дамой…

Слово «психолог» Томочка произнесла особым тоном — сразу чувствовалось, что за этим стоит, и я не пошел бы с ней, но — в дело вмешался Марлинский.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Поверьте, уж я изощрил свой глаз разглядыванием, даже изучением, всякого рода живописи… Да что там скромничать! — я ведь, можно сказать прямо, знаток, причем не такого рода знаток, который в упор ничего не видит на холсте, как большинство из наших любителей, но — тонкий знаток психологии картины; внутренних возможностей ее роста, ее мощи или немощи — отгадчик ее судьбы. Я это говорю затем, чтобы вы поверили: Смирнов — редкостный художник, а тому, что я знаток, можете и не верить (если не имеете представления о том, что это значит!).

— Да, конечно, — сказал я, — нравится, особенно вот это, — и указал на небольшой натюрморт, где были изображены рыбы и кувшин. Это была, впрочем, единственная вещь, которую я бы согласился иметь у себя дома, — она была самой спокойной и самой удобоприемлемой: узкогорлый кувшин и два сушеных леща в теплых охристых тонах. Все другие… я бы не внес их к себе — они были слишком нервны и слишком нервировали. Представь, читатель, — у тебя висит на стене такая картина. Ты смотришь на нее — она тебе нравится, она тебя возбуждает и воодушевляет. Но пройдет несколько дней или месяцев, и ты к ней неизбежно привыкнешь — ведь это действительно неизбежно! — но вместо того чтобы превратиться в нейтральное цветовое пятно — красивое и незаметное — она начнет выпускать псевдоподии (или метастазы — как больше нравится?), и ширять тебя, и ставить тебе подножки, и раздражать — потому что в ней, в этой картине, слишком много энергии, слишком она истерична и слишком много внимания требует к себе, слишком любит поклонников. Это вроде того, как мила и интересна новая женщина, однако ко всему привыкаешь, и тогда одна делается тиха и незаметна — просто потому, что у нее такой характер (это лучшая жена, читатель), — а другая начинает устраивать вам истерики, плачет, ревнует, становится невыносима.

— Я не говорю, что это лучшая, — продолжал я, — лучшая здесь, пожалуй, вон та…

— Правильно, — сказал он, насмешливо меня разглядывая.

— …Но эта самая спокойная и уравновешенная.

— Правильно, — сказал он, — давай-ка лучше выпьем.

И мы выпили. Коньяк всегда благотворно на меня действует. Я почувствовал, как открылись поры внутри, глаза увлажнились, лицо смягчилось и засияло. Я стоял у окна, смотрел вниз и думал о несчастном с бульвара — такой молодой, искренний, прямо как я или тот же Марлинский когда-то.

— Да брось! — все это ерунда, — сказал вдруг Смирнов.

— Что?

— А то… картина, собственно, ничего не значит. Пишешь ведь не ради нее самой — чтоб была картина. Просто смотришь, куда пришел. На правильном ли пути! Это же интересно, правда? — в какую сторону идешь. Вся эта живопись только для того, чтобы ориентироваться, понимаешь?

— Так уж и вся?

— Ну, может, не вся — это не важно… Выпьем. — Мы выпили, помолчали… — Слушай, я хочу сделать твой портрет, — сказал Смирнов, — у тебя интересное лицо…

— Да?

— Нет, правда, — я тебя не очень разглядел вначале, а сейчас… — ты мне что-то такое напоминаешь — из старых мастеров…

— Боюсь, ничего не получится…

— Это еще почему? Я как раз сейчас занимаюсь портретами. — И он подвел меня к мольберту, где была изображена девушка (я уже говорил). Вот это так действительно интересное лицо: в золотистом кружеве волос угловатые, резкие (возможно, даже грубые) черты складывались в удивленную улыбку — фон для ускользающих, испуганно убегающих глаз, — глаз, в преследование которых я тут же погрузился. Погрузился, влип и никак уже не мог от них освободиться.

— Кто это?

— Да разве это важно? — ты посмотри, как написано! Ну что, порешили?

— Посмотрим.

Ну и так далее, читатель…

Читать дальше

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Конечно же, я понимал Смирнова, но пить с ним…

— Что ж, идемте, — сказал я вдруг, неожиданно для себя, и мы пошли. Я еще, сожалея, оглянулся назад и увидал, что молодые уже о чем-то горячо спорят…

На месте Храма Христа Спасителя в те времена был бассейн Москва. Он хорошо был виден из окна мастерской Смирнова

И вот мы на Кропоткинской у Смирнова: это была мастерская, а хозяин (что очень плохо согласуется с внешностью) оказался вдруг художником и очень порядочным человеком. Огляделся — страшный беспорядок: столы, заваленные кистями, красками, испачканными тряпками и ножами, сваленные в кучу доски и рулоны холста; подрамники, багеты и картины по стенам, кругом картины. Но первое, что меня привлекло, была полка с кучей всякого рода странных безделушек, в изучение которых я тут же с удовольствием и погрузился: брал в руки, вертел, взвешивал, пробовал на ощупь. Для меня истинное наслаждение копаться вот в таких вот беспорядочных коллекциях — в этом случайном беспорядке всегда есть какая-нибудь скрытая закономерность, много говорящая о (а Смирнов уже начал интересовать меня) хозяине.

Сейчас мне вспоминается всего несколько вещиц: английская тарелочка неправильной формы, на которой изображена сцена охоты среди причудливого пейзажа; китайский китч: изумрудно-зеленый лев, похожий на жабу, опирается на малиновый шар — точилка для карандашей (made in china); несколько павлиньих перьев; спилы с каких-то полупрозрачных камней; серебряная нашейная иконка-складень — Богоматерь одигитрия со сбитыми эмалевыми ликами; испорченная зажигалка фирмы донхил — стильное ретро; гипсовый нос Микеланджеловского Давида; щегольский бронзовый подсвечник на мраморном основании со стеариновой свечой; карманные часы с выгравированным на крышке сюжетом из популярной песни Высоцкого «Охота на волков»; какие-то разнообразные керамические кувшинчики, и прочее, и прочее…

Напоследок я оставил то, что заинтересовало меня более всего, — костяную, размером чуть больше грецкого ореха, фигурку японского болванчика. Отличная вещь! — как ни крути, она оказывается всегда точно по ладони. Божок сидел на моей руке, подобрав под себя левую босую ногу, — согнувшись так, что подбородком опирался на поставленное и обеими руками поддерживаемое правое колено. Поверх узорчатого кимоно были аккуратно сложены покрытые чешуйками крылья, волосы с лысого лба откинуты на плечи. Злобная, смешная, гнусная и одновременно печальная несколько детская рожица; морщинки вокруг шишки на лбу; маленькие навыкате глазки, смотрящие в разные стороны; огромная бульба носа и тонко прорезанная щель рта без верхней губы в обрамлении жиденькой бородки; плюс еще приплюснутые уши; а на макушке — то ли шапочка, то ли пук волос.

Давно уже кем-то из умных людей сказано, что, если в первом акте на стене висит ружье, в последнем оно обязательно выстрелит; и я не стану скрывать от читателя, что, если сейчас взял в руку эту статуэтку, в свое время она сыграет определенную роль в моей повести. Говорю это именно для того, чтобы заинтриговать читателя, — ведь на первых порах может показаться, что все происходящее здесь — просто набор (вот такой же, как у Смирнова) ничего не значащих случайных событий, — а значит, и не событий вовсе. Да и впрямь, может поначалу показаться (ведь всякое начало трудно!), что здесь вообще ничего не происходит. Это не так — уже вовсю происходит — своевременно мы это поймем.

***

Я еще повертел фигурку в руках — просто даже было искушение сунуть ее в карман (и кто знает! — возможно, это было бы лучшим исходом). Но все же сдержался, поставил божка на место (божок, казалось, был недоволен этим), — поставил и отошел разглядывать картины.

— Что, нравится? — сбрасывая со стола мусор, спросил Смирнов.

Как вам сказать, читатели! — по стенам висело несколько натюрмортов, какой-то сельский пейзаж, странные эскизы, на которые я поначалу вовсе не обратил внимания (ибо стояли они в стороне), а на мольберте — незаконченный портрет молоденькой девушки. Мало сказать, что эти работы понравились мне..

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

— Простите, можно рядом присесть? — прервал мои театральные инвективы грузный мужчина с пачкой газет под мышкой.

— Бога ради! — я было хотел уж уйти и отсюда, ибо от него несло перегаром (что предвещало пьяные разговоры), и уже сделал движение встать, когда заметил, что прыщавый юноша, сидевший напротив, поправил очки, поднялся и решительно направился к девушке, читающей книгу, — девушке, которую он все высматривал из своего угла. Я остался и закурил, ибо этот прыщеносец и вправду поразительно напоминал Марлинского, моего старинного приятеля. Чертами лица — почти один к одному, да к тому же — те же прыщи, та же походка и хватка, наверное, та же. Собственно, хватка меня и занимала, ибо я как раз подумал, что, быть может, можно найти в характере этого юного Марлинского объяснение некоторым странностям моего нынешнего Марли. Если угодно, я хотел использовать юношу как модель.

— Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля, — послышалось слева, где грузный человек читал газеты. Я посмотрел в его сторону — пузатый пьяный дядя, брезгливо морщась, мусолил «Крокодил».

— Мне не смешно…

— Что? — спросил я.

— Я говорю — вот читаю «Крокодил».

— Аааа! — и я опять отвернулся и стал смотреть на сцену.

— Смеху на десять копеек, — продолжал пузан, — между прочим, моя фамилия Смирнов. Смирнов, но не Смирнов — понимаете? — не смирно, а Смирна…

— Очень приятно…

— И я каждый раз, как прихожу в киоск, прошу: «Дайте мне смеху на десять копеек», — и понимают. — Он захохотал. — А что вы здесь сидите? — продолжал он. — Тоскуете по прекрасной незнакомке? Да-с, я тоже, бывало как помоложе, выйду… весной! — женщины, — глаза разбегаются. Даа, — а сейчас не то… И он замолчал.

Я смотрел на Марлинского, на юную читательницу, которая уже что-то такое стала ему отвечать, и думал, как бы это отвязаться от приставалы, который ведь сейчас пустится в воспоминания.

— А знаешь что? — вдруг предложил он, — давай-ка выпьем — у меня здесь неподалеку есть! — понимаешь? — что-то нехорошо. Не откажи.

Пушкинская площадь. Май. Восьмидесятые

***
Жизнь, как и литература, слишком мало считается с нашими желаниями и вкусами. Я, например, очень бы хотел прожить свою жизнь, как прослушивают какую-нибудь симфонию или, может быть, оперу, — сидя в удобном кресле где-нибудь в партере, поглощенный звучанием, развертывающимся передо мной, как свиток. И очень было бы хорошо, если бы эта музыка, была музыкой эпохи барокко, чтобы это был какой-нибудь Бах или Моцарт, а не Лист и не Шопен и тем более не Стравинский и никак не Шёнберг и не Веберн. Но пусть даже, на худой конец, это будет Шенберг — я согласен — только пусть не вытягивают меня на сцену в качестве Пьеро, Петрушки или же Фигаро. Не трогайте меня, я хочу слушать — вот единственное мое желание, — но, повторяю, как же мало считается наша жизнь с нашими желаниями: ей хочется, чтобы мы действовали — и здесь больше нечего сказать.

Но во всяком случае, если невозможно остаться «незаинтересованным» слушателем, хорошо бы прожить персонажем… — не романа (избави бог!), — но оперы. Как бы я хотел быть оперным мужиком, читатель, — если бы ты только знал! — как бы хотел, чтобы из этих моих записок получилась полноценная опера. В опере совсем иные законы жизни. Там вначале увертюра — то есть вначале там даются выдержки из книги судьбы и герою можно быть героичным — он уже знает свой путь, может оставить мелочные беспокойства насчет своего будущего и поступать, как велит ему долг, — то есть как заблагорассудится.

Романный герой мечется из стороны в сторону и не знает, что ему делать, — в этом специфика романа как жанра.

Поскольку я живу свою жизнь, не зная, что к чему, я переживаю роман; но поскольку я пережил этот роман — и теперь пишу лишь записки о нем, — я пишу оперу. Для оперы нужна увертюра, так вот, читатель, — пусть этой увертюрой послужит вот тот самый первый, предваряющий мою историю отрывок про овечек — отрывок, из которого ты (несмотря на то что он, может быть, написан несколько взбалмошно), — из которого ты извлечешь, если захочешь, основные темы моего повествования.

Если же ты иного, чем я, мнения о романе или опере (например, думаешь, что это эпос), — не смущайся: на этих страницах и вообще много такого, что будет для тебя неприемлемо. Ничего! — ведь я и начал с того, что сказал: «Жизнь, как и литература, слишком мало считается с нашими желаниями и вкусами».

Продолжение

***

Предыдущее

— Слушаю?

— Евгений Юрьевич? — смелый женский голос.

— Кого вам?

— Министра финансов.

— Если бы вы только знали, — отвечаю ей, — насколько я сейчас не министр и тем более не финансов.

— Странно! — и короткие гудки…

Вы спросите: а что ж тут толковать? — обыкновенная ошибка. Конечно, дорогая моя, — но ведь сон, пожалуй, как раз и можно определить как комедию ошибок. Здесь, во-первых, телефон — почему он вдруг включился? — это ведь прямо весть о вести; во-вторых, сама эта весть — меня приняли за министра финансов, что, впрочем, не грубая ошибка, ибо (вы увидите) я мог бы им оказаться, если б не дорожил своей прекрасной свободой.

О чем же я буду сейчас говорить — о свободе или о финансах? — то и другое так и напрашивается, ибо свобода и финансы — суть неизбежные и неотъемлемые черты моего автопортрета. Однако, воспользовавшись своей свободой, я уклонюсь временно от финансов и расскажу — как все-таки истолковал этот «сон» с телефоном. Финансы — это что? — слово в своей основе указывает ведь на какой-то конец — финал! — окончание чего-то, подведение итогов, расплату. Ну а министр — это, конечно, что-то вроде слуги (такова этимология). Понятно, что словосочетание «слуга конца» и двусмысленно, и одиозно; но ведь это и «служба расплаты», и «служение чему-то завершающемуся», и «обслуживание скончавшегося» и многое другое. Не забудем также телефон — связь. Потом, какой-то Евгений Юрьевич — не знаю, действительно ли это имя нашего министра, но ведь это значит Благородный Георгий.

Но знаете, читатели, — я забегаю вперед! — признаться, мне тогда не удалось по-настоящему истолковать этот звонок. Потом-то уж другое дело, потом он как-то сам собой стал понятен. Вот и не стоит спешить — тише едешь, дальше будешь.

***
Я сказал, что в театр меня вытащила Томочка Лядская — по всей видимости, чтоб хоть несколько просветить и пообтесать, потому что в то время принимала черт знает за что, за какого-то монстра в человеческом облике (это не совсем верно). Впрочем, виделся я с ней тогда всего третий раз в жизни — но не последний! — мы успеем еще друг друга узнать. Ясно одно: она девушка бойкая — хоп, и мы уже в театре, а до этого успели побывать в одном незнакомом доме…

Но эту историю отложим до следующей главы, пока же меня беспокоит вопрос: с чего, собственно, начать свое повествование? Пусть не покажется вам слишком банальным то, что я сейчас скажу: мне хотелось бы его начать именно с начала, то есть с такого места, которое было бы подлинной точкой отсчета, а не условностью вроде Парижского метра или Гринвичского меридиана; но поскольку такой абсолютной точки я сейчас еще не вижу (глубок колодец прошлого), читателю самому придется высчитывать ее, исходя из того теплого майского вечера и скамейки на Тверском бульваре, где я сейчас сижу, наблюдая за молодым человеком, похожим на Марлинского.

Продолжение

Начало — здесь

Был теплый майский вечер, особенно прекрасный после изнуряющего дневного жара. Вечернее оживление беспечных гуляк — их хитрые маневры, косые значительные взгляды, нечаянные улыбки и нарочитые небрежности… Воистину бульварный мирок представляет нам целое мира в мельчайших деталях, и возможно, бульвар изначала задуман как всенародный театр (а театр и должен отражать собой целое мира), — задуман, как театр, в котором ты можешь воображать себя (зависит от темперамента) зрителем или актером. Здесь есть и скамейки, и сцена; но нет режиссера, что, с моей точки зрения, пожалуй, и к лучшему, ибо без режиссерских затей — наивнее и безыскусней. Скажу более: вот этой своей непритязательностью бульвар даже предпочтительнее настоящего театра, где актеры вынуждены следовать чьим-то убогим замыслам.

Впрочем, здесь я слишком уж перегибаю палку и слегка, наверно, в чем-то не прав. На это есть причины: дело в том, что на бульваре я в тот вечер очутился как бы даже и не своей волей — я бежал туда из театра, где смотрел пьесу под названием «Бег». Я был просто раздосадован и ушел после первого же акта, покинув Томочку Лядскую, которая и вывела меня в театр в порыве благотворительности, — ушел и, сидя на бульваре, размышлял: зачем нужны все эти ухищрения (например, Богоматерь на сцене вместо декорации), когда вот без всяких декораций люди превосходно разыгрывают?.. и т.д.

О, вы не думайте! — я отлично понимаю, что это очень символично, но…

***
Но особенно символично это для моей истории! Не знаю, приходилось ли уже читателю толковать мир и события в мире? — толковать, как толкуют сны. А вот мне ничего другого и не остается, ибо — вы должны узнать это заранее! — я очень плохо отличаю бред от всякого рода реальности.

К примеру, сегодня ночью (то есть после побега из театра) я увижу, бредя по бульвару с одним человеком, как темное небо на востоке вдруг как бы озарится агатовым мерцанием, и в этом мерцании станет заметна черно-стального цвета воронка, направленная жерлом ко мне. Может быть, в голове моей успеет промелькнуть какая-то мысль… — каждый ангел нам страшен! Но тут из воронки порхнет гигантская бабочка, закрывая крыльями небо, переливаясь фиолетово-черными брызгами этих распахнутых крыл. Она порхнет и начнет приближаться, танцуя, и по мере ее приближенья мерцание в небе померкнет, а бабочка, все уменьшаясь, достигнет меня и мелькнет уже серым ночным мотыльком между нами — мною и тем человеком.

Что сказать об этом, читатель? Что вы на это скажете? Реально ли это? Реально или не реально, а у меня только один путь — все толковать. Ибо ведь как-то же надо разбираться в мире. Но уверен, что странные вещи вы тоже толкуете миру! Вот как бы вы, скажем, истолковали такое событие? — следующий сон мира:

Как-то, незадолго до начала тех событий, о которых здесь повествуется, я вовремя не заплатил за телефон, и его отключили. Отключили и ладно, и он не работал две недели, — и я от него уже даже отвык… Но однажды под утро, когда я еще сплю, вдруг раздается телефонный звонок. Поднял трубку:
Читать дальше

— А хочешь, я превращу тебя в овечку? — говорил, приближаясь, здоровенный ражий детина с узловатой дубиной в руках, — вот этой вот волшебной палочкой, — и захохотал. Ему вторило эхо. Не только эхо — ему вторили такие точно, как он, здоровенные ражие парни, повылезшие черт знает откуда.

Тут было не до шуток: я стоял, прислонившись к стене, и ждал. Пот прошиб меня, а в горле пересохло. Я облизал губы, озираясь вокруг.

— Детка! — продолжал он, — ты зачем сюда сунулся? У тебя что, — он поднес палец к виску, — мозги овечьи, что ли? — И вдруг сделал резкое, но незаметное движение, набрасывая на меня овчину… Я дернулся — поздно! — все, дружно навалившись, прижали к земле — удар, еще один, боль, яркая вспышка — хотел крикнуть и не мог.

Они расступились. Став на колени, я смотрел снизу вверх.

— Мее! — засмеялся детина.

— Бее, — ответил я.

— Ну вот — мы уже понимаем друг друга, братец Иванушка! — Мее?

— Бее, — ответил я.

— Мы теперь пойдем, оставим тебя — пасись! — свежая травка, прозрачный ручеек, птички поют — благодать! — под этой стеной так прохладно… — чего еще нужно, а? Мы вернемся — к вечеру. Мее… — ты понял меня? — и он улыбнулся дружески.

Все стали удаляться, перешучиваясь, и лишь иногда кто-нибудь говорил мне:

— Мее-мее.

— Бее, — отвечал я.

Но вот они скрылись. Я остался один. Ужасно хотелось пить. Я пошел к ручейку. Ничего, — думал я, погружая губы в поток, — ходить на четырех ногах нетрудно, ласковое солнышко, травка такая сочная — как раз для моего желудка. Я пошел вдоль стены, пощипывая эту травку. Пожалуй, лучше, чем сейчас, мне никогда и не было — я слился с природой (Руссо б позавидовал мне). Прогулка одинокого мечтателя, рассмеялся я, мее-ме-ме-ме!.. Я не спрашивал, как получилась метаморфоза и что буду делать теперь, — это меня не интересовало. Я пощипывал травку, вспоминая строку Феокрита, и долго ее со смаком пережевывал: песню пастушью начните, начните, о Музы благие…

Вдруг что-то отвлекло меня — что? — я не мог понять. Остановился и долго стоял соображая, — глядя в одну точку… Ах вот оно что! — передо мной были новые ворота… Так, ну и что? Ворота открылись, выглянула девушка: она была красивая, она улыбнулась мне.

— Откуда ты? — спросила она.

— ?

— Что ты тут делаешь?

— !

— Ну отвечай же!

— Что?

— Что делаешь?

— Гуляю. А ты?

— Я тоже.

— И ты гуляешь одна?

— Как видишь.

— А ты пастушка?

— Да.

— А я кто?

— ?

— Тогда я фавн.

— Фавн и пастушка?

— Классика!

— Фантастика!

— Одно другому не мешает.

— Да. А где твое стадо?

— Ты хочешь в стадо?

— Я хочу взглянуть на овечек.

— ?

— ?!?

— Ах да…

— Так где ж овечки?

— Утонули в речке…

— Беда?

— Ерунда!

— Это — да!

— Ах!

— ?

— Ой!

— !

— Бяша! бяша!

— Бее?

— Бяша…

Бее!!!

…пасть пасти попасть впасть пасть в пасть…

Перейти к Главе I

Эпиграф

Бог создал сновидения, чтобы указать путь спящему, глаза которого во мраке.

Папирус Инсингер.

НАЧАТЬ ЧТЕНИЕ!

Рукопись романа

Версия для печати