Октябрь, 2007 | ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон - Part 2

Архив сообщений за Октябрь, 2007

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Но вот что-то подобное испытывал я сейчас, подле этой черноволосой высокой женщины, разглядывающей бульвары сквозь заднее стекло троллейбуса. «Пушкинская», — надо выходить. Я взглянул на нее (она тоже выходит), я посторонился, пропуская ее вперед, и наступил на ногу какому-то человеку в шляпе.

— Выходите? — спросил он сердито.

Я извинился, пропустил и его. Вот уже они стоят передо мной у выхода — мы трое стоим у выхода! — открылась дверь: они выходят, я за ними — и тут мне под ноги падает черный складной японский зонт. Я поднимаю его, подаю сердитому шляпнику.

— Это не мой, — говорит он, — это вон у той девушки выпал.

— У какой?

— Ну вот же — одна была девушка. (Он показывает пальцем в спину уходящей и исчезает.)

Представьте теперь мое положение: подойти к ней? — да ни за что! — ноги не слушаются! Счесть это подарком на память? — тоже знаете… И я бросился вдогонку… Я как-то вдруг оказался перед ней, протянул задыхаясь зонтик:

— Простите, вот вы, кажется, обронили зонт… (швейная машинка, операционный стол, — добавил я мысленно и еще больше испугался).

Она задумчиво, не взглянув на меня, взяла зонтик в руки, повертела его, вернула мне:

— Это мужской, — сказала она, чиркнув по мне невнимательным глазом, потом потрогала замочек сумочки, поправила камешек на пальце, посмотрела на часы, повернулась и пошла в метро, оставив меня содрогаться у входа — с назойливым чувством, что все это уже было.

Я вбирал в себя воздух, в котором мы только что вместе стояли, я старался запомнить божественный запах его, — я поднес зонт к лицу — он пах! — пах ее духами, и что-то таинственное чудилось мне в этом запахе: что-то от ладана или индийских курений, тяжелое что-то — что-то слишком похожее на серу…

Внезапно моей руки коснулась чужая рука, я оглянулся и вздрогнул: передо мной стояла Лика, а я и забыл о ней, — позабыл, куда даже ехал. Кстати, читатель, чтоб уж разделаться с этим: не придавай какого-нибудь мистического значения экстазам предыдущего абзаца — это просто любовь. Ах, как это жаль! — подумалось мне при взгляде на Лику, — о чем же я с нею буду теперь говорить? Ведь хотел успокоить, сделать что-то хорошее (было так жалко ее), и вот совсем обессилен нечаянной встречей… Я совсем не продумал то, о чем должен теперь говорить, не готовился к этой встрече с Ликой. Когда ей позвонил, казалось найдутся слова, но вот — молчу… Как она изменилась! Она была бледна, и по лицу шли красные пятна, у нее были припухшие глаза с больным блеском — вообще, она сделалась похожа на тот портрет, который нарисовал Смирнов — как-будто рисовал он не ту Лику, что знал я раньше, но ту, что увидел теперь. Она вопросительно смотрела на меня. Надо было объяснить, зачем я позвал ее, — словом, надо было что-то сделать, как-то начать разговор — но что я мог сказать этому несчастному ребенку?! Особенно теперь. Я поднял руку и неловко коснулся ее головы:

— Что с вами? вы больны?

— Больна, — ответила она, увертываясь от моей ладони.

— А что такое?

— Не ваше дело.

— Вы меня извините, Лика, — сказал я, — я не думал, что вы так не в духе сегодня… но, если что-нибудь случилось…

— Вы мне не можете помочь!

И только тут сквозь пелену моей рассеянности (я ведь все равно думал в тот момент о черноволосой незнакомке), — только тут до меня как-то стал доходить весь ужас и мрак происшедшего — то, что отодвинулось на задний план кутерьмой и суматохой моих метаморфоз; то, о чем мне некогда и страшно было подумать, осознать как следует, — то, что случилось с Ликой. Ибо что здесь сказать, что поделать? — только выть и заламывать руки, и удивляться только, как эта девочка еще смогла такое пережить.

У меня даже (да простит мне это Лика) невольно навернулось нечто вроде слезы. Господи, какая фальшь — думал я, все проклиная, барахтаясь в своей неуместно нахлынувшей чувствительности, — господи. Но Лика, заметив мое волнение, по-детски прониклась им и взглянула доверчиво. Она даже попыталась прийти мне на помощь в этом затянувшемся молчании:

— Ну а вы? — куда вы исчезли, что делали это время?

Что я делал, читатель! — невинный младенец! — что я делал? — мне, право, хочется плакать.

— У меня были дела.

— Дела? Все дела! — ну какие у вас могут быть дела? — сказала лика. Она чувствовала сейчас превосходство надо мной, ибо пережитый ужас возвышает человека. Я же себя почувствовал, вдруг, каким-то артистом (амплуа: благородный отец) и ответил ей, тяжко вздохнув:

— Важные дела, деточка.

Что и говорить — я переиграл, и Лика, улыбнувшись, возразила:

— Ну какая же я вам деточка?

— Конечно, маленькая девочка расстроена из-за каких-нибудь пустяков.

А вот этого не надо было говорить: Лика опять сразу сникла, погрустнела, но сказала, что со мной ей спокойней, и что от меня исходит какая-то (не знаю уж какая) теплота — я бы вам все рассказала, что со мной приключилось, да вы не поверите. И правильно сделаете — дурной сон.

— Может, и вправду, ничего не было? — добавила она, вопросительно заглядывая мне в глаза.

— Во всяком случае, если это сон, его можно истолковать, встрепенулся я, — у меня неплохо иногда получается.

— Да? вы умеете? А как вы будете толковать?

— Это смотря какой сон — каждый раз по-разному. Посмотрим.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Припомним, читатель: частота многоразличнейших сношений с самыми разнообразными телами доходила у меня к концу первой части настоящей истории чуть ли не до четырех единиц на главу, что, согласитесь сами, почти уже и не допустимо в благопристойном сочинении. И вот получилось, что мучимый этим четырехбальным трахом я утратил свое тело. Потом приходил в себя.

У меня, проснувшегося, была первая мысль о Лике, и, как только захлопнулась дверь за безутешной богиней, я заспешил к телефону. Я назначил свидание Лике у памятника Пушкину и вскоре уже садился в троллейбус на Трубной, чтобы встретиться с ней.

И вот тут, в троллейбусе, я впервые увидел Софью. Она стояла у заднего окна, сосредоточенно глядя в сторону Рождественского монастыря. На ней было свободное, белое, легкое платье, перехваченное высоко на талии черным ремешком, и черные волосы вились на затылке упругими змейками.

Улица Горького

***

Секрет моего успеха у женщин в том, что я их не люблю. То есть, не то! — я их очень люблю (всех вообще и каждую в отдельности) за одно уже только то, что они женщины! Неверно я выразился, что секрет успеха в том, что я их не люблю, — секрет в моих (да простится мне откровенность) непревзойденных свойствах, в непреодолимой моей привлекательности, в обаянии.

Но дело в том, что я — это страшная тайна! — что я (хотя в этом нет ничего позорного), — что я (я наконец выговорю это), — что я (это должно льстить им!), — что я — что я говорю?! — что я боюсь, панически, просто дико боюсь тех, в кого влюбляюсь. Обычно я спокойно подхожу к женщине: несколько ничего не значащих фраз, улыбка, кивок, небрежный жест — все! Все это — антураж, декорация, на фоне которой всегда разыгрывается одна и та же драма: женщина до беспамятства влюбляется в меня. Дальше я предоставляю ей действовать самой, и, рано или поздно, мы окажемся наедине.

Но если я испытываю страх, это — симптом: я сам влюбился. И тогда я смотрю на женщину издалека, — смотрю, прислушиваясь к сладкому изныванию своего простреленного сердца. И я безучастно наблюдаю, как воды души моей выходят из берегов и, сметая все на своем пути, мчатся по населенной равнине туда, вдаль, к морю. Черт его знает, чего я боюсь! Может быть, слияния с морем, растворения в нем без остатка, а может быть, наоборот, я боюсь причинить боль любимой — ведь я разнежен и размягчен и часами готов издали любоваться ею — лишь бы только не подходить близко, ибо это страшно мне. Странная это вещь — любовь; редкая вещь, драгоценная — старинная вещь!

И вот обычно, поскольку я стараюсь не попадаться на глаза своей возлюбленной, она так ничего и не узнает о моем чувстве. И моя любовь кончается ничем. Она ничем не кончается. Она не кончается. То есть я, конечно, спокойно подхожу к женщине (какой-нибудь другой) — несколько ничего не значащих фраз, улыбка, кивок и так далее… Но та, которая поразила меня, — она уходит, — уходит, не оглядываясь, и остается камнем на сердце…

Впрочем, что об этом говорить! — это редкостный дар, и я каждый раз благодарен судьбе и женщине, посланной мне, за пережитое — за сам этот страх, который, несмотря на его ужасающую тяжесть, прекрасен. Ах! — «прекрасен», — жухлые слова — «блаженство», «сладость» — не стоит и говорить об этом!

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

И вот для чего решил использовать нашу богиню остроумнейший майор авиации: когда реакция сама собой затухнет, и тарелка наполняется жидкостью, сокрывающей священное сопряжение неба и земли на дне ее, двери открываются и является Марина Стефанна в своих веревчатых сандалиях, выполняющих, очевидно, какую-то магическую роль. Она идет, медленно приближаясь к тарелке, и вот уже мужская плоть вновь воспрянула духом, взыграла, развеселилась; и вот уже все расступились, образуя круг, и только Марина Стефанна с Ковалевым идут в сретенье друг другу и встречаются, как раз над чашей — в полной тишине. Но как только они, вытянув руки, касаются друг друга, раздаются клики ликования, все благоговейно целуются (и майор с богиней — тоже).

Интересно при этом заметить, что фал патриарха на всем протяжении мистерии ни разу даже не шелохнется — так совершенна душа майора.

Но уже из круга верующих с достоинством выходят четыре атлета, четыре самых сильных миста и, подойдя к тарелке, подводят свои ужасающие уды под специальные приспособления на ней. Тарелка натужно вздрагивает и, медленно отрываясь от алтаря, парит, поддерживаемая сверхчеловеческим, сверхъестественным усилием напрягшихся тарелочников. Под пение иерофантов священный сосуд торжественно проносится по кругу и вновь опускается на алтарь, после чего начинается причастие: женщины по очереди подходят к удобно расположенной чаше и приседают в нее.

Но Марина Стефанна с майором уже незаметно исчезли, скрывшись в соседней комнате.

***

Впоследствии я убедился, что в натуре все это выглядит не так уж и дико, но в устах узколобой богини…

— И это вы называете жить с ним? — спросил я саркастично. Непонятно, что в этом такого сногсшибательно-ужасного для Марины Стефанны? чем так уж она здесь поражена? — Вы ведь не один раз с ним таким образом «жили»?

— Не один, но дело не в том — я ведь пошла на это, надеясь… а он все никак. И вот как раз в тот вечер, когда вы у меня побывали, мне звонят — назначено собрание. Я не могла не пойти. Когда началось причащение, мы с ним ушли в другую комнату, одни… и сели на диван… Ой, я не могу! Ну, в двух словах: я не выдержала… я его взяла за… вы понимаете?.. — первый раз!.. ведь что-то мне надо было сделать!?! — я была в таком состоянии… это мучительно! — вы понимаете? — и… как рассказать!?. Я его взяла, а он вдруг встал…

— Ну и прекрасно!

— Да, Ковалев же, господи!

— Ну?

— Ну, встал и пошел… а я осталась… вам этого не понять…

— Нет, я вас прекрасно понимаю, почему же не понять? — такое разочарование. Вы ведь в тот вечер тоже меня оставили с носом, — сказал я, злорадствуя.

— Да нет!.. — не перебивайте меня, вы ничего не поняли. Он ушел, а у меня осталось — понимаете? Вы понимаете, что я испытала? Он, слова не говоря, вышел, а я держу в руке! Вы понимаете — что?!.

— Что?.. Неужто? И что же вы с ним делали?

— Как что? — я упала в обморок.

— Ну и правильно. А он?

— Смеетесь, а я очнулась только здесь…

— А где же этот?

— Кто?

— Ну то, что вы боитесь назвать своим именем.

— Не знаю — может, в молитвенном доме?

— Так поезжайте скорей!

— Хам, — сказала она обиженно, поправила простыню и вышла.

И бог с ней.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Отринул, обрел себя в собственном доме — я лежал на спине на кровати, раскинув руки, и глядел в потолок. В окно светило утреннее солнце, пели на улице птицы, надо было вставать, начинать новый день: позвонить обязательно Лике, выпустить сводню из-под замка…

Из чулана, жмурясь, явилась богиня, и снова я был очарован, хоть в душе и ругал себя, — был очарован, сделал шаг к ней…

— Нет-нет, этого нельзя, — сказала она, — после сегодняшней ночи я уже не человек. А тем более — не женщина.

— Что случилось?

— Случилось то, чего я вам рассказать не могу, но нечто ужасное…

— Что же, сны что ль какие?

— Ах, сны — ерунда. Что там сны!? — это ужас. Я б вам рассказала, но вы не поймете… И неприлично…

— Неприлично?! — уж тут я вцепился и не отстал, покуда М.С. не рассказала свою историю. Но вначале была предыстория:

— Я повстречалась с ним, — начала Щекотихина, — в гостях. Вокруг о чем-то говорят, спорят, а я не могу, понимаете? Не мо-гу! Хочу! Чувствую: хочу — хочу его и все. И ничего для меня уже нет: ни гостей, ни закуски. Мне говорят: «Маришь, ты что?» — а я молчу. Встали из-за стола, кое-как с ним познакомились: бывший летчик, майор, Ковалев фамилия… И я залучила его к себе, а он — ну хоть бы шелохнулся — полный импотент. На все сто! Представьте теперь мое положение! Но я с ним все равно жила…

— Как же это, Марина Стефанна?

— Можно! — когда любишь, все можно.

— Но я не понимаю — как? Не травмируйте меня… Ведь не это тот ужас, о котором вы говорили?

Она взглянула на меня, печально покивала головой: ладно, будь по вашему, только не перебивайте меня и ни о чем не расспрашивайте.

Майор Ковалев оказался сектантом — основателем одной очень странной религиозной секты, члены которой верят в летающие тарелки.

Это не майор Ковалев

Причем верят не в том смысле, что они (эти тарелки) вообще есть, а в совершенно религиозном смысле. Заметим, что служение этому почти позитивистскому, саентистскому, грубо рациональному религиозному объекту (чтобы не сказать Богу) протекает, тем не менее, каким-то весьма оригинальным, крайне эмоциональным, чуть ли не хлыстовским, оргиастическим манером.

При всей откровенности рискованных описаний, в которые я иногда здесь пускаюсь, живописать в деталях богослужение «тарелочников» (название секты) было бы уже настоящей порнографией. Да и, читатель, поскольку я сам не являюсь тарелочником, мой взгляд со стороны огрубит, окарикатурит святыню и подлинные религиозные переживания.

И все же, в историко-культурных целях я решаюсь бегло довести до вашего сведения, что в определенные дни они собираются в своей молельне, оформленной самой разнообразной и пестрой символикой всех времен и народов, — собираются в одной комнате, предварительно раздевшись донага, вперемешку мужчины и женщины, — собираются над стоящей, на чем-то вроде алтаря, тарелкой — большущей глубокой тарелкой, даже, пожалуй, чашей, или, если угодно, фиалом, на дне которого изображена диаграмма Инь и Ян, — собираются и выстраиваются мужчины и женщины, соответственно, по левую и правую руку от своего голого короля, от своего здоровенного секача-патриарха, стоящего у стены, напротив входной двери и чаши, помещенной на алтаре посредине комнаты, — выстраиваются, образуя коридор, ведущий от двери к майору авиации Ковалеву, который и выработал культ, и организовал секту после выхода в отставку — после того, как во время одного из полетов он видел летающую тарелку, и видение приказало ему быть пророком и апостолом новой религии летающих объектов.

Обыкновенно майор произносит перед собравшимися проповедь, которая, несмотря на призывы воздерживаться от сношений (вообще!) и не преступать черту, звучит крайне подстрекательски и возбуждающе; далее в ней он касается догматических вопросов; учит что есть тарелки, из какой части космоса они к нам прилетают, чего хотят от нас звездные пришельцы и так далее. Причем, оказывается, нимбы на головах христианских, буддистских и других святых — это шлемофоны; манторлы, из которых они (святые т.е. пришельцы) обычно выступают — это и есть летающие тарелки особого типа. Бывают еще логолеты, йоголеты, нейролеты, эролеты и прочее, прочее.

А в это время паства напряженно слушает, уставя попарно глаза друг во друга, — слушает и все более, более и более распаляется. Проповедь продолжается до тех пор, пока, наконец, кто-то из тарелочников (сектантов), уже не выдержав напряжения, не подбегает к стоящей посреди тарелке и не… (по выражению Марины Стефанны) не облегчается в нее. Здесь уже начинается лавинообразное извержение семени, цепная реакция разрешения в тарелку…

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Но не будем забегать вперед! Пока что, оставив тело калеки, я видел его комнату, наполненную знакомыми и незнакомыми мне людьми. Они переговаривались, составляли группы, расходились, смеялись. Всем заправлял зеленый с рыжими волосами тарелочник — мой недавний знакомец, поклонник и враг. Мне стало не по себе, и, повернув глаза души, я погрузил всю картину во тьму.

Мной овладело беспокойство, и вместе с первыми прохожими, спешащими на работу, я вылетел на свежий воздух. Нет — это воздух наполнил затхлое помещение несчастного Лоренца, ворвался в него вместе с шагами прохожих и матерщиною дворников, штрихующих метлами пыль тротуаров; вместе с шумом машин, вместе с бездомными кошками, возносящими солнцу молитвы из глубин мусорных баков; с забулдыгой Марлинским, проснувшимся на бульварной скамейке и, протирая глаза, вспоминающим сны этой ночи, — и еще свежий воздух ворвался сюда вместе с вокзалами и проводниками; и бестолочью этих вокзалов; и поездами, нацеленными на города; и городами — мишенями этих вокзалов: Ленинградом, Казанью, Одессой, Варшавой, Берлином, Парижем… — впрочем, это уже самолетами — самолетами, с утренним ветром влетевшими в фортку, улетал я в Париж, Рим, Нью-Йорк, Иокогаму и видел кокосы и вишни в цвету, плантации чая, залитые солнцем, и заболоченные рисовые поля, треснувший грунт Калахари, душную сельву, хребты Гималаев… Я видел все сразу, повсюду скитался, был всем, и всюду было мне тесно.

Наконец, я посетил и погранзаставу Земли, выставленную в космосе трудами народа, не желающего (согласно своей психологической конституции) жить в мире, который не имел бы охраняемых границ. Пограничники на орбитальной станции «Салют» несли бессменную вахту, но я проскочил мимо них, нарушив тем самым границу Земли, — проскочил и оказался в открытом космосе. Я вдруг решил посмотреть, что же все-таки представляет из себя сам мой небесный скиталец. Стоило захотеть, как мириады звезд понеслись мне навстречу.

Советская орбитальная станция Салют

***

И что же вы думаете: предстала ли передо мной неведомая цивилизация? был ли я зрителем сцен, что грезятся только во сне? держал ли в руках нити этого сна? принес ли на мой алтарь жертвы ускользающий жрец? И да, и нет!

Нет, во-первых, места во вселенной, где бы было представлено то, что ждал я увидеть, — нет специальной сцены, на которой играл бы тот безвестный великий актер; нет декораций, нет грима и зрителей нет — нет ничего подобного. Зря вращал я вселенную, зря вспыхнули новые звезды, зря искривились конструкции неба, зря сместился центр тяжести мира — все это зря: мой жрец был неуловим; точно также не достижим для меня, как черепаха для Ахиллеса.

Я гнал к себе цивилизацию, но крутовыйная цивилизация эта всякий раз отступала на шаг, оставляя следы своего пребывания, — так увлеченный погоней я мало-помалу заблудился в мирах и плутал наугад по вселенскому лабиринту, не находя себе выхода. Жуть витала в бездонной ночи, кое-где лишь разбавленной слабым сиянием. Вдруг, в одном из созвездий, средь разбросанных блесток мне почудилось еще что-то более черное, чем чернота окружающей тьмы. Я приблизил к себе этот сгусток мрака в позолоченной раме мерцающих звезд, пригляделся — в аморфной амебе узнал своего собственного сына.

И я понял тогда, что цивилизация эта двупола, а происшедшее там, в подземелье, было просто группешником — de trois. Я понял: проклятая лживая цивилизация изнасиловала не одну только Лику, но и меня. Обманула меня, провела меня за нос — не без помощи распрекрасной своей богини любви, которая предпочла мне нос майора. Погоди ужо, сводня, — думал я, глядя на божественного младенца, зачатого зрелыми пахами внеземных недр от кремнистых моих чресел.

Этот младенец, этот воистину сын божий, был существом совершенно хтоническим: распятый средь звезд, он ревел, выл, орал расстроенным органом, трубил во всю мощь своих новых мехов — он взывал, будоража вселенную, требовал, выпрастывал алчные псевдоподии из своей мрачно-желейной среды. Липкие нити мрака вырастали на глазах, расползались все дальше, нетерпеливо охватывая своим хаотическим переплетением весь космос, — расползались и падали черными беспорядочными космами на его темный лик.

Зачарованный, созерцал я это вселенское безобразие, это ужасающее пожирание мира силами мною разбуженной тьмы, — созерцал и ужасался. Панический страх окатил меня потом, и я с отвращением отринул от себя это богомерзкое зрелище.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

О бесприютность мятущейся души!

Знакомо ли тебе это чувство, читатель? Да, вряд ли! Откуда?! Разве что по аналогии сможешь ты представить себе это сосание под ложечкой: когда в чужом незнакомом городе, где нет ни одного человека, к которому мог бы ты прийти, — а ведь вот уже надвигается черная ночь! — в чужом этом, незнакомом городе ходишь ты под липким дождичком, ходишь по нескончаемым пустым улицам и площадям, и судорожно сжимается твоя душа и ежится, страшась этой долгой осенней ночи под пустым равнодушным небом.

Впрочем, сказать по совести, в иных ситуациях без тела куда как лучше, чем с ним, — где те смутные позывы, ощущения, блуждающие боли и все такое прочее? где голод, усталость, страх? где вся эта тяжесть тела, тянущая к земле? Ничего подобного я сейчас уже не испытывал — чувствовал только легкость, свободу, покой. Что же касается тоски, о которой я только что говорил, то (если рассудить) разве не это обратная сторона все той же свободы, разве не ее это бремя? Но, кроме того, я хорошо понимал, что то состояние, в котором я нахожусь, — истина. Я нахожусь в истине, а вы, читатель, находитесь в теле — что, как говорится, две большие разницы. И, если верно сказано: «Познайте истину и истина сделает вас свободными», то еще верней было бы сказать: станьте свободными и вы обретете истину. Конечно, это одно (эти высказывания), но попробуйте познать истину, и вы поймете, что лучше все-таки вначале освободиться.

Увы, я не могу объяснить это вам, пребывающим в своих телах, да и сам, вернувшись в тело (в темницу — не забывайте), утерял былую свободу. Все-таки, если вам что-нибудь из дальнейшего повествования покажется странным, неестественным и даже не истинным, — не удивляйтесь, не возмущайтесь, не размахивайте руками, но сидите тихо и внимайте.

Во-первых, у души есть застарелые привычки, которые не вытравишь просто так: освободившись от тела. Например, тело ходит — не так ли? — и душа автоматически перемещается вместе с ним. Но вот я оставил тело (тело Геннадия в данном случае), свой катафалк, если угодно, — оставил, а мне захотелось узнать, что происходит, положим, в моей квартире на Сретенке. Что ж вы думаете, я вот так и понесся к себе? Нет, читатель, нет! — Сретенка понеслась ко мне; а если какой-нибудь знаток физики (есть ведь такие дотошные люди) скажет, что это совершенно все равно, то позвольте ему возразить, что и действительно это было бы все равно, если бы и душа, и мой дом были бы пространственно артикулированы, то есть были бы телами, а так — дом мой действительно тело, а душа — не тело, но душа… и т.д.

Прошу уловить эту тонкость: поскольку у меня нет тела, на которое я смог бы воздействовать (захотел пойти и пошел), я, и сам того в первый момент не сознавая, одним лишь своим желанием провоздействовал на вселенную так, что без всяких человечески-телесных манипуляций (хотя бы ходьбы) оказался в нужном месте. Ну а как же вы думали? — ведь в природе все так: Магомет не идет к горе, гора придет к Магомету. Но понятное дело: ничто не проходит бесследно (размахнулся – ударил – промазал – попал не в того) – переместилась вселенная, и покушение на президента Рейгана провалилось, зато вскоре погиб египтянин Садат.

Продолжение

Здесь предыдущее. А здесь: начало книги

Просто забавное фото. Любители сдобы оценят

Любовь, любовь — гласит преданье…

До сих пор я храню эту фотографию — групповой портрет голубятни моего духа. Вот, первая слева в заднем ряду, кривит свой бледный рот Томочка Лядская. Едко она улыбается, оставляя у вас впечатление, что все про всех знает — ох, как едко! — и при этом скосила свои обведенные легкой припухлостью глазки вправо, вбок, мимо Сержа, стоящего рядом, опустив ей десницу на плечико.

Серж-то малый-красавец: лицом он похож на того офицера стрелковой роты Святого Георгия, которого Франц Хальс изобразил третьим справа в первом ряду на своем великолепном полотне 1627 года. Огненным взором ощупывает он (наш герой) нетленные прелести пенорожденной Марины Стефанны — неглиже! То есть какой там неглиже?! — почти что голой. В одних лишь веревчатых босоножках на полных ногах млеет богиня в лучах этих глаз на другом конце снимка. Сердце трогает материнская забота, с которой она поддерживает расслабленного Геннадия, чтобы он не дрожал хотя бы в тот миг, когда щелкнет затвор. Но тщетны усилия — смазанным вышел бедный калека, и не разобрать нам лица его. А над этой парочкой возвышается другая — Николай Сидоров под руку с Сарой. Муж по своему обыкновению дуется, а жена напряженно смотрит прямо в объектив — они и не замечают всесведущего взгляда Томочки, опочившего прямо на них. Или, может быть, все же на ком-то другом из их ряда? Трудно сказать, я не всех узнаю. Может быть на Смирнове?

Прямо под ним, под Смирновым, примостился зачуханный парень, похожий на сверчка. На колено ему опирает руку-протез в черной перчатке — отвратного вида тип с гнойной болячкой на плешивом лбу. Он наставил на зрителей эту болячку, склонившись над пьяным Марлинским.

Как известно, в лучшие времена фотографы тщательнейшим образом продумывали то, что снимали. Группа больше десяти человек необходимостью искусства разбивалась на три ряда: стоящих, сидящих, лежащих. Вот и Марлинский лежит на боку, оперев небритую щеку о правый кулак и поджав свою левую ногу. Чтобы выдержать стиль, сохранить равновесие, надо добавить в пару к нему еще Лику Смирнову, лежащую в столь же изысканной позе — с ним голова к голове. Росточка они примерно одинакового, вот мастер и расположил их здесь, впереди, чтоб не затерялись — и для завершенности строгой стройности всего целого.

Впрочем можно ли с этим народом создать что-нибудь идеологически отчетливое и классически ясное? — никто не хочет по-человечески сняться, никто (кроме Сары) не смотрит в объектив (откуда должна вылететь птичка), никто как следует не приготовился: Марлинский зевает, Лика моргнула, тарелочник — тот и вовсе вышел из ряда вон и повернулся к нам спиной.

А вот эта высокая женщина в белом платье, сидящая как бы особняком, — я хочу, чтобы вы обратили на нее свое внимание. Ее фамилия Бурсапастори. Скоро, очень скоро придется нам заняться ею вплотную. Вглядитесь-ка читатель, запомни ее хорошенько: густые ее прекрасные черные волосы, отрешенный мечтательный взгляд поволокой подернутых глаз и эти крупные, как у прежних времен театральной артистки, черты. Головокружительная этого лица линия восхитит меня вскоре. Эти губы — я с ними забуду весь свет. И волосы эти… В душной ночи их — укрытие мне от неурядиц безумного мира. Но это позже.

Здесь, на фотографии, есть и еще кое-какие неупомянутые мною лица: невзрачного облика парочка, два пса, молодой человек, две кошки, попугай, сова… и только меня здесь нет, ибо я в тот момент как раз снимал честную компанию и напрочь исчез из их мира.

Продолжение

  • Страница 2 из 2
  • <
  • 1
  • 2