Есть почти универсальная закономерность в гуманитарных исследованиях – чем глубже погружаешься в какую-либо тему, тем сложнее использовать существующую категориальную сетку, которая удобным образом первоначально размечала область исследования. На первых подступах – и для человека постороннего – такие слова, как «консерватизм», «сословие», «государство» и подобные им, выглядят фиксирующими некую реальность и есть возможность говорить непосредственно о них, тогда как конкретные исторические события, персонажи, ситуации смотрятся частными случаями, примерами этих самых понятий. Однако уже следующий шаг приносит разочарование – любой конкретный случай, который мы удосужились разобрать достаточно подробно, демонстрирует свою неподводимость под общую схему. До тех пор, пока для исследователя сама общая схема сохраняет силу, подобный результат рассмотрения описывается в терминах «исключения», «особого случая» и т. п.1 – но двигаясь в подобной логике мы приходим к естественному заключению, что ничего, помимо «исключений» нам обнаружить не получится: в неокантинской схеме в ее простейшем изводе, относящей историческое к области единичного, как раз и фиксируется подобная ситуация, чтобы в дальнейшем в размышлениях Вебера перейти от «обобщений» к «типологизациям», «идеальным типам», с которыми теперь мыслится работающим историк.

Такого первого, приблизительного описания нам будет достаточно: мы работаем не с некими сущностями (выясняя, что есть «государство» как таковое – или что есть «консерватизм»), а с типами, где индивидуальное – исходно, а уже для работы с этим индивидуальным создается инструментарий, каждый раз неполный, неокончательный, призванный лишь наиболее удобным в зависимости от целей и задач исследования «упаковать» имеющийся материал – сделать его понимаемым.

Однако сложности на этом не заканчиваются, поскольку социальные и гуманитарные дисциплины работают преимущественно со «смыслами», а не с тем, относительно чего можно иметь некое чистое «знание»: мы способны знать, говоря предельно упрощенно, «факты» (например, что сочинение «О Папе» Жозефа де Местра было опубликовано в 1821 году), но смысл этого факта – а, собственно, только потому он нам и интересен, не изолирован от сферы обыденных смыслов: историк говорит о консерватизме, о государстве, о социальных реформах – и требует внимания к себе или надеется на него постольку, поскольку предметы его разговора имеют отношение к «современным вопросам», другими словами, он предполагает, что его рассуждения о французском консерватизме XIX века имеют интерес в связи с современным консерватизмом, т.е. предполагает связку смыслов прошлого со смыслами современности. Более того, тот инструментарий познания и, что важнее, тот «вопросник», с которым он работает, исследуя «действия людей в прошлом» — это вопросник и инструментарий сегодняшнего дня. Иными словами, если, допустим, он придет к выводу, что французский консерватизм 1-й трети XIX века не имеет ничего общего с тем, что сегодня в большинстве случаев понимается под консерватизмом, то интерес к его исследованию все-таки будет опираться на интерес к тому феномену, о принципиальной разнородности которого с предметом своего исследования он заявил.

Продвигаясь в сторону главной темы нашего разговора, также надобно отметить, что в любом исследовании, в любой ориентировке по отношению к реальности нечто выступает для нас некритически, в качестве «самого собой разумеющегося»: движение исследования и будет продвижением этой границы, когда все новое и новое в реальности настоящего или реальности прошлого будет оказываться поставленным под вопросом.

Изложение – самостоятельная проблема. В старых пособиях и руководствах по историографии, разнообразных «историках», она рассматривалась подробно, со всем возможным тщанием под аристотелевским именем «топики». Такое внимание затем, уже в веке двадцатом, многократно подвергалось критике – оппоненты видели в этом смешение истории со словесностью, едва ли не помещение истории в разряд литературных жанров, что в эпоху боев за статус научности было совершенно неприемлемо. Но говоря о действиях людей в прошлом, мы всегда рассказываем истории – и если философский текст склонен к тому, чтобы обратиться в роман или эпос, где действующими лицами будут такие понятия, как «Воля», «Разум», «Свобода», «Ответственность» и прочие, то исторический текст вынужден, помимо прочего, в том понимании, которое свойственно последним столетиям, создавать эффект дистанции – повествования о том, что отлично от окружающего нас, преодолевать соблазн «первой понятности».

Проблема с теми терминами и понятиями, которые использует, например, история политических идей, как минимум двояка:

— во-первых, специфика употребления в ту эпоху, о которой идет речь, и

— во-вторых, современное наполнение соответствующих понятий – в какой степени они соответствуют прошлым и в какой степени неизменность словоупотребления не помогает, а препятствует верной реконструкции прошлого.

Так, для XIX века консерватизм как политическое направление – феномен, ясно заявляющий себя с 1820-х гг., в той новой, странной для самих участников атмосфере, что сложилась после Венского конгресса: за годы революции и последующих войн возникло «общество» в политическом смысле – не сводимое к прежнему «хорошему обществу», не говоря уже о «свете». Где-то возникли/остались существовать палаты представителей, где-то их торжественно пообещали – затем взяв свое обещание обратно или, не отказываясь публично, отложив на неопределенный срок. Но независимо от того, существовали подобные представительства или нет, возник феномен «общества» и «общественного мнения» (выразителем которого стала печать – помимо прочих эпитетов, XIX век вполне справедливо будет назвать и веком прессы, если определяющим будет не распространенность, а влиятельность). Правительствам пришлось обзавестись «политикой», т.е. занять определенное положение в той схеме, которая выстраивалась/существовала в общественном мнении – проводить «консервативный» курс или сдвигаться в сторону «либерализма», в рамках парламентской политики закрепилось окончательно деление на «правых» и «левых», между которыми вырисовывался «центр», с тех пор обвиняемый в межеумочности.

«Консерватизм» в смысле этого времени – позиция по отношению к революционным преобразованиям, их полное или частичное отвержение, причем в последнем случае «частичность» касается того, что еще «надлежит» осуществить с точки зрения реформаторов, тогда как принимаемое обычно осмысляется как «уже вошедшее в жизнь». Почти с самого начала происходит и внутреннее размежевание «правых» — которое, как правило, игнорируют «левые» (со свой точки зрения вполне оправданно – поскольку для них и те, и другие выступают как противники, причем такого рода, с которыми невозможен компромисс – напротив, для «центра» это разграничение будет существенным): на тех, кого называют «реакционерами», стремящимися «отменить» революцию и связанные с нею изменения, вернуть прежнее положение вещей (впрочем, граница между ними и т.н. «романтическими консерваторами», опирающимися на свой «идеальный вариант»/«идеальны момент» прошлого, на который необходимо ориентироваться – достаточно условная), и на собственно «консерваторов», принимающих существующее положение – нередко нетерпимое для «реакционеров», воспринимающих его как капитуляцию перед «духом революции» (вроде включения наполеоновской аристократии в аристократию второй реставрации Бурбонов).

«Консерватизм» оказывается одним из наиболее неустойчивых понятий, если пытаться определить его «сущностно», поскольку основным для него выступает оппозиция «духу революции» (и уже с куда большими оговорками – «духу реформ»), его повестка оказывается производной от другой стороны. – А то, что запутывает положение вещей еще больше, так это наличие в «консерватизме» в момент зарождения понятия (и, надо полагать, соответствующего явления, которое данным понятием фиксируется) двух принципиально разных вариантов понимания «консервативного»: (1) от принятия «существующего порядка вещей» или же (2) от стремления к некоему «изначальному» или отнесенному куда-либо в прошлое положению вещей – более того, само это «адекватное» положение вещей может не фиксироваться во времени, выступая в качестве вневременного идеала – и тогда отличие от «революционеров» становится совсем трудноуловимым в абстрактной схеме, поскольку и те, и другие сходятся в отвержении существующего и в полагании в качестве должного чего-то еще не существующего2.

В результате область описываемого феномена оказывается едва ли не беспредельно широка – «консерваторами» оказываются и те, кто поддерживает любую существующую власть как существующую, и те, кто желал бы радикально переустроить мир на основе своего представления о содержании традиции, и те, кто противостоит переменам – все равно, откуда они исходят – от радикалов, стремящихся низвергнуть существующую власть, или от власти, переустраивающей себя и общество. Консерватизм в одном отношении, может сочетаться с реформизмом в ином – к тому же реактивная природа консерватизма приводит к тому, что большинство его вариантов следуют за повесткой, задаваемой извне – и тем самым в каждой исторической ситуации предстают содержательно расходящимися с одноименным направлением предшествующего момента, причем расхождение способно затрагивать самые фундаментальные вопросы: от понимания источника власти до отношения к границам государственной власти и т.п.

Но мы не в силах отказаться от термина и перестать размышлять о соответствующем понятии. Уже хотя бы потому, что это – и язык самоописания самих персонажей, слова, которыми они пользуются и которые в свою очередь определяют их, из чего возникает потребность еще и разведения того смысла, который ими вкладывался в понятие (используемое, например, как адекватное применительно к себе) – и того, насколько верным оно представляется исследователю. Ведь политическому теоретику, не говоря уже о практике, как и писателю, необязательно вполне понимать себя.

_________________________________

1 Например, А. Судаков, погрузившись в изучение философии Ивана Киреевского [Судаков А.К. Философия цельной жизни. Миросозерцание И.В. Киреевского. – М.: «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2012] и обнаруживая ее уникальные черты, приходит к выводу о невозможности говорить о ней как о «славянофильстве»: проблема лишь в том, что глубоко разобрав взгляды Киреевского, он оставил непроблематизированным «славянофильство», принимая его как некую данность – в результате чего оказалось, что ей та система воззрений, которую можно реконструировать в текстах Киреевского, не соответствует. Однако «славянофильство» в таком изводе оказывается в лучшем случае отождествленным со взглядами А.С. Хомякова, причем в довольно «популярной» (в смысле «неуглубленном») их понимании: изучение взглядов практически любого из тех персонажей, кого включают в общую рубрику «славянофилы», приведет к подобным же результатам (не исключая отчасти и самого Хомякова). Хотелось бы быть верно понятым: речь идет не о критике взглядов конкретного исследователя, а об иллюстрации типовой ситуации, когда изучение каждого случая приводит к тому, что он будет «изъятием» — мнимый парадокс в том, что ни одного случая, который был бы воплощением «общего», не найдется.

2 Не будем, впрочем, преувеличивать – разницу нащупать довольно легко, поскольку «революционные» направления стремятся говорить от имени надвременного идеала или идеала будущего (где – учитывая радикальную историчность движений XIX века – возникает парадоксальное отождествление вечности с будущим, последнее предстает как «место вечности), тогда как «консервативные» направления второго рода говорят от имени традиции.


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: