– А если я к десяти вечера подойду, ничего?

– Что надо! Раньше тут и делать нечего. Вот сюда, по натоптышу, и в левое оконце три раза бемц. Я пойму – свои! И открою.

Мужчина лет за сорок, в телогрейке поверх добротной «Аляски» и больших серых растоптанных валенках манерно, по-блатному, двумя пальцами, выцапал изо рта папироску и смачно отщелкнул окурок:

– Деньги как уговорились.

– А фотографировать можно?

– Можно, если охота. А только всё зря: что на плёнку, что на симку, что на Нинку, – он хихикнул. – Не бёрёт нихрена. Муть будет одна, как в телеке, когда антенну выдрать.

– А они что, и зимой прут?

– Прут! Им что? Они ж не деревья. Гипербола сознания, как тут один умник выдал. – В телогрейке с раздражением вкрутил бычок в жухлый утоптанный снег. – Так прут, мать их, что хруст стоит, – он как-то безнадежно-горестно мотнул башкой и зло цыкнул под ноги: — На девятый и сороковой. Понял.

Я невольно осмотрел свои ботинки: «Не попал…»

– А потом что? Этих втягивает?

– Да, втягивает… почём знаешь? – он нехорошо уставил в меня немигающий глаз.

– Да слышал… говорят.

– Говорят – «кур доят…»

– А в промежутках?

– Чего в «промежутках».

– Ну, в другие дни… эти… лезут?

– Бывает, но редко. И чахлое всё: кустик, два от силы… А вот на сороковой особенно, и длинномер прёт.

– А порода?

– Чего…

– Ну там, дуб или сосна.

– Какая нахрен «сосна». Я ж говорю, это не в смысле деревья, – он присел, скосил глаза к носу и выбросил вверх руки с растопыренными пальцами: – Понял, ботаник, блин…

Я кивнул.

– А на деревьях этих… листья или ещё чего?

– «Ещё чего» и висит! Умник этот говорит – реенкарнации мертвяков блин… – ткнул валенком мёрзлую землю. – Этих…

– Как у Высоцкого, – поддел я: – «…Родишься баобабом вновь, гадюкой с длинным веком…»

– Владимира Семёновича уважаю, – блатной одобрительно хмыкнул. – Вроде того… А может, чего по жизни хотелось, а не вышло. А и вышло, то дышло…

– Мечты, что ли?

– Может и это… – он хихикнул, обшмонал себя по карманам, выбил из пачки беломорину, чиркнул зажигалкой и, спрятав лицо в ладони, пробубнил: – Сам увидишь…

– А из чего?

– Да я что, опер, чтобы знать: вроде как стеклянное…

– А трогал?

– Трогал, – он ткнул мне под нос изувеченную кисть правой руки: – И мазями и припарками лечил, всё без толку. Короче, не наше это, оттуда… он постучал валенком по промерзшей земле… – трогать нельзя. Мамка тебя же учила, – хихикнул он, – с кладбища ничего не бери? Грех. Вот и не бери нахрен…

– И что, так эти желания и висят.

– Висят… – в ватнике глянулся на погост. – Иной раз и неловко. Смотришь по памятнику – приличная вроде женщина упокоилась. Памятник добротный, денег стоит, родня скидывалась. Всё как у людей: Прасковья Петровна – дата рождения, тире, дата смерти. По возрасту бабка и на венках: дорогой бабушке и мамочке от неутешной родни, а на девятый день всё дерево в таких, блин, утехах, всё аж дрожит и стонет… и бах, разом голубое, как большой аквариум, а там такое голяком хороводит и кувыркается и в тебя тычет… Жуть.

– А бывает всё по-скучному. Вот у мужика из второй могилы от поворота выпер дальномер: мешки бабла, как шишки на ёлке, две-три бабы вразнобой, которые с детями, одна как всегда в сторонке, голая и что-то в ветвях кряхтает, и дух нехороший. Гнилостный такой дух, – он поморщился.

– А бывает, и сам похороненный сидит, но разный, от младенца до старика, хотя и похоронен ребенком, и пялится на тебя. Разом. Ты туда-сюда, а он неотрывно разом всеми головами следом… Слипшееся ещё бывает.

– Это как?

– Как куски из разного, но недоделанное всё, и дёргается… Ну, это – «ни рыба – ни мясо…» Понял… ботаник.

Я кивнул.

– А странное видел?

– Видел. Себя видел. Стою с женщиной красивой и за руку девочку на меня похожую держу. А она задрала голову и на меня смотрит. Улыбается. Наклонился, три могилки свежие рядком: мужчина, женщина и крохотулечка – девочка. Всё в венках: «Погибли в автомобильной катастрофе». Понял. Разом. И на фото девочка, что меня за руку держит. И тоже раз, крохотуля на фотке мне улыбнулась.

– А иногда поют. Но голос у тебя внутри: аж рвёт все. А иногда такое, что всю душу из тебя вымотает: стоишь, думаешь, да как оно такое возможно…

Он отвернулся и снова зло сплюнул под ноги. Повернулся ко мне:

– Ты вообще, мужик, кто? Много слов говоришь. Может, ты псих или мент, или у тебя кто здесь похоронен, а ты решил глянуть, как он там, изнутри.

– Нет, – почему-то соврал я. На душе стало погано.

– Хотя если псих или мент – твои дела, а с последним, дядя, не шути, враз скрутит.

«Вот, чёрт блатной, дурку гонит. Скорее и нет ничего… Деньги возьмёт, и цирку конец, – я начал подмерзать… и терять интерес: Психов и на кладбищах хватает».

Блатной похоже почуял:

– И ещё это… в общем, заказать себе можешь.

– Чего?

– Ну, как в ресторане песню заказать. А тут – желания. Они тебе на дереве и вылупятся, желания твои баламутные. Главное это в своей башке иметь. Ведь когда это вылезает, они все никакие. Как зародыши. А если в башке есть, то дозреют, как груши в газете.

– Бутоны, что ли?

– Сам ты бутон, ядрен-батон: как слизняки. Понял. Эта чешуя на них лопается, хряк на землю, а там… – Он придурковато хихикнул. – Мистика… Любые причуды за ваши деньги.

– А эти, этих брать можно?

– Вроде да. А так твоё, тебе и решать. Но чтоб кто это с кладбища волок, того не видел…

– А сам загадывал?

– Я-то? А у меня их и нету, желаний этих. Я тут типа как евнух при гареме, без возможностей. – Он зло сплюнул… – Понял?

«Вот актёр хренов», – я сунул окоченевшие руки в карман, нащупал кошелёк.

– Ладно, понял… Деньги возьмёшь, а потом: «Извини, братан, луна не в том сегменте… или мертвяки передумали». Давай сначала задаток… Может, ты мне голову морочишь.

– Морочит Верка к ночи… Тебе, братан, и решать. Короче, триста баков вперёд и привет.

– Двести.

– Не на рынке, – он повернулся и, обтрясая от снега валенки, ноги пошёл к сторожке, обернулся: – И нашими пятьсот, за инвентарь и план кладбища с пометками свеженьких. У нас как в Сбербанке. Надёжно. Понял.

Я постоял какое-то время, глядя ему вслед, и пошёл к остановке: «Прямо сталкер какой-то хренов…»

Автобус долго не шёл. Вместе со мной на остановке мёрзли еще две женщины.

Одна с маленькой девочкой в красном пальтишке. В сторонке у бетонной ограды безнадёжно притулились бабки с искусственными цветами и веночками. Товар не шёл. Среди заляпавших стены остановки объявлений я нашёл своё, серенькое, на которое и клюнул: «Мистека. Ваши причуды за ваши деньги». Буква «е» в слове «мистека» была зачёркнута и исправлена на «и». Весь гребешок телефонов был на месте.

«Мистика… за ваши деньги ваши причуды…» – бубнил я. Отчего-то в голове всплыл Юрок, сын соседа Алика, по дому в моей южной станице.

Юрок, полный лысоватый мужчина к пятидесяти, с отцом на пару рыл могилы на местном кладбище.

– Тридцать метров, – сказал я, упершись в забор палисадника. – Навскидку. Водопровод от кухни до забора. На два штыка, чтоб зимой вода не промёрзла.

– Та нэ вопрос, – осклабился в золотой улыбке Юрок. Тут куб с гаком. Почитай полторы могилы. С могилы семь. Того десять косарей командир.

– Та тож нэ могылы, – неожиданно для себя я перешёл на местный диалект, – а водопровод. Никакой мистики.

– Нэхай, – осклабился Юрок. – За ваши гроши усэ ваши прычуды. Нэгорювайте. Дэсять и усэ як в банке. Бэз мистики.

«А ведь у меня тут на кладбище отец похоронен, – подумал я. – А я на могиле лет десять не был. Зачем блатному соврал, что никого? Может, боялся, что будет расспрашивать. А осмелился бы к отцу «на девятый» придти… Понял, что нет. – Это хуже, чем за родителями в замочную скважину подглядывать». – На душе было погано.

Я начал подмерзать. Микроавтобус до Выхино похоже застрял в пробках. В кармане заегозил сотовый. Брат.

– Саш, ты где?

– На кладбище, Николо-Архангельском. Заказчик проекта из пригорода подбросил к микроавтобусу.

– А, понял. А к отцу на могилу конечно не зашёл. Поди и не найдешь, где захоронен.

– Слушай, нет, да и темно уже.

– Я так и знал. А обещал… Хотя у тебя это легко… А наследство опять не будешь оформлять, на тормозах спустишь.

– Погоди, я тут в историю попал. Прикинь: человек помер, закопали, а на его могиле на девятый день дерево с его желаниями вырастает. А дерево как из стекла: лес таких хрустальных деревьев – представляешь. И за всё про всё мужик хочет триста косарей зелёных. А может, и псих… Давай в складчину, а? Интересно ведь!

– Саш, зубы не заговаривай. Я серьёзно спрашиваю.

– И я серьёзно. Помнишь, у тебя игрушка такая была. В детстве. Мишка синий. Когда наш отец умер, мать нас на кладбище каждую неделю таскала. Без продыху. Сядет на могилу и рыдает, рыдает. А мы рядом стоим, как истуканы… слёзы давим. Помнишь? «Папочку своего поцелуйте», – протрёт платком фарфоровый портрет отца на памятнике… Ты в слёзы… маленький такой был, толстый такой, помнишь. И в синем комбинезоне. На Мишку своего был похож.

– Не было у меня синего комбинезона. Тогда такие не выпускали…

– Ну, не важно… А помнишь, ты того медведя у входа в крематорий, под ёлкой, голубые такие, как у мавзолея, и закапывал. В субботу. Типа хоронил. А в воскресенье – откапывал. Эксгумировал. Может, желания какие загадывал? Дети так делают. Он, медведь тот, даже облез весь. И облинял… И даже пах как-то… кладбищем… Помнишь. А где он теперь, медведь тот, а?

Брат молчал.

– Слушай, а у тебя желания чумовые есть?

– Какие желания.

– Идиотские, ну, которые ты в могилу унесёшь. И даже стесняешься или боишься себе в них признаться. У тебя есть такие? А хотел бы увидеть, что из них вылупится…

Брат молчал.

– Нет, – после паузы неожиданно жёстко ответил брат. – Нет у меня таких желаний. Слушай, и медведь – это мой медведь, и желания – мои желания, и я твоего отношения к матери не разделяю. И то, что ты обещаний не исполняешь и на кладбище к родным не ходишь – тоже. И фантазии твои слушать не хочу. Ты вечно голову надуришь, а другие верят: на-до-е-ло! Пока. Вечером созвонимся. Раздались гудки.

Я сунул телефон в карман и наблюдал, как к остановке, со стороны крематория странно, цаплей поднимая ноги, идёт женщина. Одетая как капуста, в одной руке она катила алую сумку на колёсиках, другой прижимала к себе большой странный предмет в жёлтом полиэтиленовом пакете от «Пятёрочки».

«Бомжиха кладбищенская», – подумал я, не сводя глаз с её странной ноши.

Пакет плыл ко мне по воздуху, как бы сам по себе. С того дерева, блин… — ёкнуло внутри. А откуда ещё? Ноги стали ватными.

– Мужчина, не дорого отдам, – откуда-то снизу раздался её голос.

Бомжиха сидела рядом на корточках и красными в цыпках негнущимися руками неловко разворачивала газетный свёрток.

– Во красота-то, – она резко встала и сунула мне под нос большого фарфорового гуся. – Как живой. За пятьсот отдам. Даром.

Во рту гусь держал патрон из… «Лампа, – понял я. – Дурак, это просто лампа».

Сейчас такие не делают. У меня стояла такая лампа на вьетнамской этажерке в детстве у кровати. Гусь был точно такой, на котором летал Ганс из сказки. Когда я болел, то тайком брал к себе гуся под одеяло, зарывался в тёплые перья, брал за крепкие красные лапы и закрывал глаза.

Гусь поворачивал ко мне голову:

– Не боишься?

– Нет, – отвечал я.

– Тогда держись крепче, – гоготал Гусь и взмывал в воздух.

Наутро обычно я выздоравливал.

– Беру, – сказал я.

Отсчитал деньги и прижал к себе Гуся.

Внутри отпустило.

– Мерси Вам, – сказала бомжиха. – Вещь хорошая, не пожалеете, – и стала засовывать бумажки за отворот грязного свитера в лифчик.

Я стоял, прижимал к себе гуся, как в детстве заветный свёрток в хрустком крафте, перехваченный подарочной тесьмой – подарок на день рождения:

– Сашенька, – наклоняется ко мне мать, – ты об этом мечтал?

А я ничего уже не соображаю. Стою, ошалевший от счастья и усталости, посреди толкотни и гула Детского Мира.

– Борь, – говорит мать отцу. – Возьми у него самосвал, а то он и до троллейбуса не дойдёт.

Отец берёт свёрток под мышку, я хватаю их за руки, как за лапы гуся, закрываю глаза и подгибаю ноги. Я снова лечу: внизу проносится крыша нашего дома по Яблочкова, Останкинский пруд, девочка в красном пальто смотрит на меня, задрав голову, и машет…

– Мужчина, вы в автобус будете проходить, а то очередь задерживаете.

– Да, – я протискиваюсь к окну, ставлю сумку с Гусем на колени, протираю запотевшее окно.

– Деньги не забываем передавать, – обернулся золотозубый водитель. – Оплата, граждане, при входе.

С металлическим лязгом захлопывается за дверь, автобус трогается… Издёрганная суетливость последних дней выходит из тела вместе с холодом, уступая место сонливому отчуждению. Я уже не принадлежал ни этому странному сторожу, ни серым, полным холодной влагой облакам, трущимся брюхами по жухлым берёзкам кладбища, ни этому голому унылому бетонному забору, вдоль которого, подпрыгивая на обледенелых ухабах, катился микроавтобус.

Гусь подпрыгивает у меня на коленях, я закрываю глаза, прижимаюсь к тёплому гусиному пуху и засыпаю.

– Мужчина, Выхино, – толкает меня в бок тётка, – мы выходить собираемся или как…

Подхватываю гуся и протискиваюсь в проход между кресел.

– Мужчина, – раздался сзади женский голос. – У Вас что-то упало…

Наклоняюсь: под ногами валяется Маленький Синий Медведь: «Видимо, выпал из пакета с гусем», – догадался я. Стараясь не наступить, я осторожно носком ботинка отпихиваю медведя под сиденье и выхожу на гудящую толпой площадь. Отхожу к киоску.

– Мужчина, что заказывать будем, дорогой, – красивая восточная девушка улыбается сверкающим ртом.

Ставлю пакет на прилавок:

– Одну шаверму… на дорожку, – достаю из пакета Гуся: «Ну что, полетаем…» – Осматриваю.

Большие красные лапы птицы то ли отбиты по самый живот, то ли выдернуты, словно к ним прицепился кто-то непомерно тяжёлый, и те не выдержали. «А ты что думал, Ганс хренов, – подцепишься, как в детстве? А Гусь повернёт голову и голосом блатного с кладбища: “Куда изволите?” Отлетался».

– Извините, девушка, Вам Гусь не нужен, – я сую лампу в окошко киоска.

– Нет, дорогой, расплылась в улыбке золотозубка, – у нас свой курица есть, – тыркает в грустную серо-зелёную кучку окорочков на алом пластиковом подносе.

– Как хотите, – я запихиваю лампу в мусорный бак, беру просаленный пакет с шавермой и иду вместе с толпой ко входу в подземку.

2011, Москва – 2014, ст. Должанская


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: