Памяти Л. Яруцкого

«Ничего подобного, — много лет спустя вспоминала она, — у меня в жизни не было…»

Это случилось в Париже после первого представления «Арлезианки». Нет-нет, не оперы, а балетной феерии, созданной несравненным месье Дюваль.

Александр представил незнакомца после спектакля, постучав, как обычно, в дверь уборной массивным рогом французской трости.

«Вы были совершенны, как Кшесинская», — склонился он в поцелуе.

Со смесью удивления, благодарности и некоторой брезгливости она отметила лошадиную — блоковскую — узость его бледного лица и огромный некрасивый лоб.

«У тебя прелестная жена, Александр», — обратился он к стоявшему в стороне и со скукой наблюдавшему за «поклонением волхвов» барону Александру Деренталь.

«Рад, что ты замечаешь не только тонкости дипломатии, — принужденно засмеялся Александр, теребя цепочку наследственных часов. — Не сделай себе из этого профессии…

— Однако, нам пора».

И обратился к жене сухо:

«Поезжай домой, тебе нужно отдохнуть. Я буду утром…»

Когда Александр заявлял, что у него неотложные дела, и домой он приедет поздно или совсем не приедет, голос у него становился злым и неприятным.

Эмма опустила голову. А что она могла сказать? У Александра своя жизнь, а у неё — своя. Хоть они и женаты всего лишь три года. Видит она мужа редко: несколько минут утром, когда он появляется невесть откуда, усталый и сердитый. Или, исчезнув на несколько суток, нагрянет средь бела дня. После завтрака она спешит в театр «Одеон», где у неё годовой ангажемент. И всё, что она успевает — торопливо поцеловать мужа в лоб и махнуть ему на прощанье рукой.

Утром у Эммы репетиция в театре. Потом вечерний спектакль, и думать, чем занят целыми днями её холодный, высокомерный супруг, ей некогда.

«Может, сообщите, где вы бываете так часто, что забыли свою жену?» — поинтересовалась она однажды.

И рассердилась, поймав себя на мысли, что давно уже обращается к мужу на «вы». Такого не бывало со времени их знакомства в цыганском ресторане на Елисейских полях, — гитары, алые шёлковые рубашки половых, чёрные усатые лица…

Эмма отмечала восемнадцатый день рождения. Вездесущий месье Дюваль подвёл к столику белокурого красавца-барона с букетом фиалок. Она приняла его за путешествующего скандинава.

«Ваш новый поклонник. Прошу любить и жаловать…»

«Старый поклонник. Очень старый», — усмехнулся он, склонив крупную, в завитушках, голову.

«Почему-то они все начинают с поцелуя руки, — сопоставила Эмма. И подумала, что причин для сравнения слишком много: знакомство-поцелуй в руку-комплимент- загадочность взора, туманно-простых слов… Печаль, разлитая в воздухе, — в сыром петербургском воздухе, напоминавшем Париж, в её душе, во всех этих похоронно-участливых улыбках…

И только господин Дюваль суетится, потирает руки и, брызжа слюной, расточает комплименты «скромному, очень скромному господину барону».

Как будто в появлении в ресторане Александра Деренталь, министра иностранных дел будущего (и единственно подлинного) русского правительства скрывалось что-то многообещающее и вдохновенное.

… Он ушёл вместе с целовавшим её руку незнакомцем, как его тень, силуэт, повторение. У Эммы испортилось настроение, когда оба надели пальто и прыгнули в поджидавший у подъезда извозчик, подобрав полы.

Шёл дождь. Лошади на мостовой встряхивали мокрыми спинами, и кучер сонно шевелил вожжами.

Они спустились по служебной лестнице и, приподняв на прощанье цилиндры, отвернулись от освещённого театра.

Эмма всё ещё была в гриме. Когда лошади застучали, заскрежетали копытами по скользкой мостовой, она почувствовала, что устала. Из театрального подъезда вышла последняя пара: толстяк с пышными крашеными усами и дородная дама с рыжим воротником. Как они не похожи на тех двоих в чёрном!

Толстяк закурил сигару и засмеялся, дама повисла у него на руке…

Скользя копытами по мокрому булыжнику, подъехал последний извозчик, и всё стало тихо и черно. Дождь, слепящий свет газового фонаря…

«Даже проституток не видно», — вздохнула Эмма, задёрнув занавеску.

— Жанна, — кликнула она служанку. — Принесите тёплой воды и полотенце.

Жанна лила воду заботливо, мелкими струечками. Что-то в меланхоличном журчании воды и скульптурной позе служанки её раздражало. Покорность, терпение Жанны, её тихая, преданная любовь?

Натирая после умывания лицо кремом, Эмма старалась ни о чём не думать. Таким способом она оберегала себя после спектакля от внешних впечатлений. Приходило долгожданное спокойствие, словно она спала наяву. Ей так не хватало этого сегодня! Виноват явившийся вместе с мужем странный господин с болезненным лбом. Пустота, создаваемая ею внутри себя, заполнилась его невысокой фигурой и светлым лицом Зигфрида. Этот человек, подумала она, не знает ни жалости, ни пощады…

Белый как снег шар его головы её занимал.

Она вспомнила её мёртвое газовое сияние и вздрогнула: да, именно он, лоб! И глаза — неподвижные и страшные, как у трупа. Когда он поцеловал ей руку, в них сквозила печаль.

И всё вместе — лоб, глаза и густая чернота фрачной фигуры — выглядело так ужасно, так ново и непривлекательно, что она задохнулась.

— Принесите кофе, Жанна, — услышала она как сквозь стену свой голос. — И холодной воды.

— Уже поздно, сударыня, — укоризненно сказала служанка.

Но сделала, как просила госпожа: вернулась с тонким, сверкающим стаканом и чашкой кофе на подносе.

— Пора спать, а вы сидите у окна. Как русская царевна.

— Высматриваю суженого, — засмеялась Эмма.

А суженый, подумала она, в заколоченной бочке носится по морю-океану.

И вот ей воевода докладывает: бочка плавала, плавала да и пристала к берегу.

«Ах ты, такой-сякой, — хватает царевна воеводу за бороду. — Почему не вскрыл бочку и не освободил пленника?»

«Он мёртвый, — тараща глаза, хрипит воевода. — Мёртвый, матушка-царевна, совсем мёртвый!..»

Эмма вскидывается: мёртвые воскресают, она это понимает даже во сне. Кофе остыл, вода в стакане поблекла, не отличишь от серого, как ртуть, окна. Дождь ручейками, словно по перенасыщенной влагой земле, стекает по стеклу, а она всё ещё сидит в оцепенении в уборной.

— Жанна, — окликает Эмма служанку.

Голос вышел хриплый, сдавленный, как будто её душили, а она вырывалась. Куда-то бежала, потеряла голос и вместо ясных, округлых звуков из гортани выливается хрипящая, клокочущая жидкость.

— Жанна, где вы?..

Уже благозвучнее. Хотя страх смерти по-прежнему сидит в ней. И страх потери, которой ещё не было. Как не было и приобретения, даже самого простого. В короткие мгновения сна она пережила восторг любви, ужас потери, страх смерти. И теперь испытывала усталость и безразличие.

Жёлтый листик свечного пламени горит, колеблется в ставшем чёрном окне. Жанна спит, забравшись с ногами в кресло, и в уголках её рта пузырится мутная пенка. «Как у старой-престарой бабушки», — усмехается Эмма.

Одеться и уйти? Нет, поздно. Выходить бессмысленно. Сидеть в уборной и ждать, когда наступит утро — тоже…

Она вообразила, что надевает новую шубку, меховую шапочку. Глубоко вдыхает холодный, пахнущий гарью парижский воздух, и ажан на углу равнодушно зевает и отворачивается.

Она пойдёт прямо и прямо, сворачивая в пустые, неосвещённые переулки и содрогаясь от шума воды в ливнёвых колодцах. Белесый свет фонаря делает её бесплотной, как привидение.

Дома раздевшись и потирая озябшие пальцы, она прильнёт к холодному стеклу, а там…

Там всё та же картина: мелкий дождь, слепящий одуванчик газового фонаря, полицейский в блестящей пелерине…

Жизнь померкла, потеряла ритм и смысл. С Александром проще и понятнее: утром — «доброе утро», вечером — «добрый вечер». Прощальный поцелуй: «спокойной ночи, дорогая» и «спокойной ночи, дорогой». Розоватый отблеск свечи на ночном столике. Спокойствие и дремота во всём теле. Она даже себе позавидовала, как мило и уютно было здесь ещё вчера. И Александр с его непонятными делами — вечно он куда-то убегает! — и с припорошенным внутри перхотью цилиндре (он ей так и вспоминается: дела-цилиндр-перхоть) тоже кажется простым и легким…

Она пересела на тахту, задев низенький столик с духами и баночками; столик нервно задрожал, и Жанна чмокнула во сне.

Поджав длинные ноги — она так и не решила, снимать ей чулки или оставаться одетой за утра — Эмма закурила. Тоненькая пахитоска наполнила комнату голубовато-пахучими испарениями.

Выглядит она, конечно, ужасно. Но кому интересен её внешний вид в два часа ночи?

Она к ногам отбросила дамские, с бриллиантами, часики — подарок Александра ко дню ее рождения — и потянулась за чашкой с остывшим кофе: сна всё равно уже не будет.

До визита этого странного господина с высоким лбом она о своей внешности даже не задумывалась. Ей говорили, что она красива. И на этом — всё. Это было такое освобождение! В гимназии внешность была её пунктиком. То недавно купленная шляпка поразит её безвкусицей, то платье покажется чересчур свободным.

И вот это всё вернулось! Она снова ощущает уколы недовольства. Слишком грубо, не так, как следовало бы легла её правая икра на левую. Чересчур велики, если присмотреться, пальцы её рук. Недостаточно туманен шёлк чулок, и белизна ног от этого слишком уж натуралистична…

С этой естественностью просто беда, — вздыхает Эмма. — Спрячешь один недостаток, как тут же вылезает другой. И мучишься загадкой: как убрать лишнее. Как скульптор, отсекающий всё ненужное…

А кофе, несмотря на то, что он остыл, следует всё же допить: противно выглядеть непоследовательной…

Да, так вот. Никому не нужна она вся, а не отдельные её части. И в этом тоже повинен приятель Александра — странный господин, сиявший лбом и плотской любовью. Когда он целовал ей руку на прощанье, а потом надел цилиндр и уехал. Александр что-то о нём говорил… Что Борис — будущий глава новой России. Что такое — «глава»? В России есть царь, а в Европе правят президенты и премьеры. Но что такое — «глава» — нет, она не знает.

Ах, не всё ли равно!

Эмма с папироской в зубах села за туалетный столик, потом разбудила Жанну.

— Вот — отвезите эту записку господину, который приезжал вместе с Александром, — попросила она ничего со сна не понимавшую Жанну. — Где искать? Там же, где и моего мужа — в ресторане «Максим».

Она потрогала флакончики с духами, баночки с ароматизированным кремом. И, отставив их, принялась за тюбики с гримом. Сначала она подведёт лицо мягкой желтоватой массой, выравнивающей морщинки у глаз и придающей коже нежный оливковый тон. Наложит румяна — совсем чуть-чуть, чтобы выглядеть взволнованной. И вот она готова — Фрина, танцующая на празднике Посейдона.

«Приезжайте, — писала она в записке. — И увезите меня, куда хотите. А потом поедем ко мне. Я вам покажу Париж из окна моей комнаты. И красивых птиц, которые прилетают на подоконник каждое утро. Вы сможете полюбоваться их нежными шейками и услышать их воркование, не покидая постели…»
Черно-лаковый кофе горчит, она допила его залпом, морщась от отвращения…

Она бросила всё — мужа, театр, обычную, такую простую и в то же время сложную жизнь. Двадцать лет Эмма Деренталь скиталась по свету, следуя за своим странным, нелюбимым и нелюбящим избранником.

sa

Она пережила Бориса Савинкова на пятьдесят лет. Эти годы стали для неё пустым и бесполезным времяпрепровождением, как будто Бог даровал ей одну обязанность в жизни — быть его тенью, обратной стороной его существа.

Умерла она от долго мучившей её астмы в безобразном и вонючем провинциальном городке. На железной кровати без матраса, стоявшей кривыми ногами в море. Так ей легче дышалось — на воде, среди солёных брызг, немолчного шума прибоя и запаха рыбы.

Соседи, когда их спрашивали об умершей старухе, утверждали, что она никогда ни на что не жаловалась и была довольна прожитой жизнью.


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: