«Нам каждый гость ниспослан богом»…

            Когда умру, поставьте на моей могиле памятник с надписью:
            «Здесь лежит человек, который никогда не носил очков».
            Куприн
            *
            Помыться давно пора… Ленин

Сентябрь 1913 г. Седьмое число (по н. стилю). Именины. Куприну сорок три… [Взял некруглую дату. Спросите, почему? Да согласитесь, господа, это сейчас мы меряем гениев юбилеями: иначе за веком не поспеть. Одномоментно разбирая их, гениев, десятилетия суетных будней — на сутки, часы, минуты, атомы, протоны… Посему — практически спонтанный выбор.] Но приступим…

Примечательный год.

В эти дни, покрытые первым осенним золотом, Куприн с восторгом прочтёт в газетах о «мёртвой петле» Петра Нестерова. Вспомнив единственный и, увы, трагичный свой полёт на аэроплане… (о чём чуть позже).

Стравинский, недавно прямо-таки нокаутировавший западную публику «Петрушкой», ставит в Париже «Весну священную». Воскрешая позабытый развращённой цивилизацией языческий мир древности: бессюжетный «поцелуй земли» в преддверии «запрограммированной» глобальной войны.

К празднованию 300-летия дома Романовых фирма «Ханжонков и К» выпускает фильм «Воцарение дома Романовых» В. Гончарова и П. Чардынина по мотивам М. Глинки: «Жизнь за царя».

Казимир Малевич ошарашил авангардистов «Чёрным квадратом на белом фоне». Как оказалось, ошарашил на века…

Пятидесятилетний Рабиндранат Тагор первым среди неевропейцев удостаивается литературной нобелевки за «глубоко прочувствованные, оригинальные и прекрасные стихи».

Куприн живёт в любимейшей Гатчине. Где 2 года назад купил в кредит, как он назвал его: «зелёный домик»:

Не дача, Вы сказали, — рай,
Ах, в каждом рае есть изнанка,
В сем рае я не барарай,
Но только старший дворник банка. —

Шутливо пишет он другу Шеплявскому по поводу денежной «кабалы». На которую он пошёл намеренно, — горько сожалея о потерянном крымском рае: — Балаклаве. Откуда его безапелляционно выперли после помощи севастопольским бунтовщикам в 1905-м. А ведь он так страстно хотел там похозяйничать — ухаживать за цветами, выращивать всяческую «ерунду»: свежую снедь; гурманничать, в конце концов. [Куприн — гедонист ой-ой-ой какой! — ещё тот, — авт.]

На Гатчине он вдоволь оторвался:

«Весною вся Гатчина нежно зеленеет первыми блестящими листочками сквозных берёз и пахнет терпким весёлым смолистым духом. Осенью же она одета в пышные царственные уборы лимонных, янтарных, золотых и багряных красок, а увядающая листва белоствольных берёз благоухает, как крепкое старое, драгоценное вино», — бесконечно любя, — зачарованный природой, — пишет он в рассказе «Шестое чувство».

И позднее — в загранке — он ощущал бескрайнее сожаление по оставленным в России растениям:«…мне не жаль собственности, но мой малый огородишко, мои яблони, мой крошечный благоуханный цветник, моя клубника «Виктория» и парниковые дыни-канталупы «Жени Линд» — вспоминаю о них, и в сердце у меня острая горечь» («Купол св. Исаакия Долматского»). — Жалуясь «в платочек» верной подруге по дореволюционной Империи — писательнице Тэффи. Которая, в отличие от погрустневшего и посеревшего в эмиграции Куприна довольно бурно развила в Париже свои общественно-журналистские и администраторские таланты.

Восемь утра. Куприн бодро встал. По привычке гордо, с царской важностью прошёлся по «владениям»: цветник, огород, птичник. [Уч-к был мизерным, сотки 3-4, — авт.]

На огороде делались попытки выращивать какие-то невиданные мексиканские чудачества. Над цветами производились сложные опыты по «научному», и не только, скрещиванию. В птичнике преобладали очень живописные, но плохо несущие куры и бойцовые петухи. Всё это — удавшиеся и неудавшиеся опыты, пестование и опека над разным ручным, и не очень, зверьём — делало Куприна без экивоков счастливым и привносило радужное расположение духа.

Невеликая числом прислуга — 2 человека (кроме няни): дворник и кухарка — уже вовсю суетились по хозяйству. В плане экономии можно бы обойтись и без кухонной помощницы, частенько думал Куприн, — если бы не батыевские наезды богемных орд: пришлые «негоцианты», подобно достославной «Башне» Вяч. Иванова, жили неделями, — для чего последний прирастил к башне отдельную комнату.

Куприн в радушии также по-ивановски не отказывал: «Нам каждый гость ниспослан богом», — говорил он супруге Елизавете. Самоотверженной доброй женщине, готовой всё отдать на благо семьи, мужа и его нескончаемых друзей.

Пока никого нет, Куприн идёт в кабинет. Подходит к окну, распахивает раму навстречу буйству запахов цветника. С ароматными астрами и хризантемами всевозможной окраски: «От них пахнет морозцем и перчиком… э-э-х», — в сладостной истоме потягивается Александр Иванович, берёт колокольчик со стола и «вызывает прислугу». Все в доме знают эту его привычку — беспечный металлический звон поднимает настроение перед работой.

Вообще же, неугомонные супруги обожали перемещать хозяйский кабинет из комнаты в комнату: переставляли мебель, из гостиной делали детскую, из детской — кабинет и т.д.

Летом Куприн обычно удалялся в глубину сада, в самый тенистый уголок. Где густо росли деревья, тополя, ёлки, рябина, сирень.

Посредине махонького пятачка — врытый в землю грибовидный стол из толстого сруба и полукруглая скамейка. Там, запасшись холодным квасом, Куприн часами просиживал вместе со своим стенографом Комаровым. В дождливую погоду перебираясь на террасу…

Первым делом — ящик с «человеческими документами» — корреспонденциями. Хоть одному читателю, да надо ответить. Это закон. Ведь творец до тех пор нужен стране, говаривал Куприн, пока с ним переписывается и думает о нём публика.

Александр Иванович садится за сосновый, гладко выстроганный простой плотницкой работы стол: всюду, где бы он ни жил, заказывал себе такие вот «немудрящие», прочные, с тяжёлыми верхними досками. Глубокомысленно принимается за чтение.

Если по мановению волшебства внезапно очутиться сейчас здесь, в кабинете. И встать напротив, лицом к нему: — улыбаясь, внимающему «документам эпохи», — то убранство стола будет выглядеть следующим образом. Слева направо.

Старинная массивная фарфоровая чернильница. Далее — большая стопка книг, приготовленных для чтения. Лампа с матерчатым абажуром. Правее — завизированный размашистым почерком фотопортрет: «Александру Ивановичу Куприну — Лев Толстой». На который он периодически посматривает, будто советуясь, принимая то или иное решение.

Кстати, с его же слов мы знаем, что это фото доставил ему писатель П. Сергеенко в 1906 г. по инициативе самого Льва Николаевича. Причём Толстой просил передать поклон и совет: «писать по-своему».

Толстого Куприн лицезрел лишь однажды, мельком. Получив любезное приглашение приехать в Ясную Поляну. Но, два раза собираясь туда отправиться… так и не смог доехать: «Страшно было! — оправдывался, растерянно разводя руками: — Нет, ей-богу, мне казалось, что старик посмотрит на меня своими колючими глазами и сразу всё увидит. А мне сделается стыдно и страшно…» — тут же вспоминая «живого свидетеля» Бунина, рассказывающего ему про Чехова. Перед тем как первый раз идти к Толстому целый час выбиравшего себе брюки. Боясь представиться щелкопёром или сверх того — нахалом.

«Вы знаете, — уничижительно по отношению к себе говорил Куприн, — за что я ни возьмусь — бросать должен: уже старик сделал. У него всё есть. <…> Я пробовал было в пику его «Холстомеру» написать своего «Изумруда» и должен был устыдиться. Бледно, чахло в сравнении с его творением. Разве можно с ним состязаться! Чувствую, что, если бы я родился сто лет спустя, — пожалуй, тогда я начал бы писать, тогда и на мою долю было бы что-нибудь новое из живой жизни. А теперь старик всё забрал. Он ограбил всех нас. На сто лет ограбил…» — Эти обжигающие строки стоят передо мной, сегодняшним, в рамочке на столе. Как у Куприна — портрет Толстого.

И я обескураженно восклицаю через 100 лет после: «Разве можно с ними со всеми состязаться!!» — Вдруг оказалось, что всё «новое из живой жизни» осталось там, с «забытыми» ими — Толстым, Куприным, Тургеневым и Тютчевым, Андреевым и Лермонтовым. Обернув новые поколения сочинителей в цветастую фольгу из реминисценций прошлого. Причём недостижимого прошлого. Оттого ещё более сладостного, сладострастного. Но отвлеклись…

Тут же, рядом с портретом, стоит упомянутый выше старинный бронзовый колокольчик — подарок Ф. Батюшкова (о коем — далее). Возраст этого изящного колокольчика для вызова слуг — больше века. Он принадлежал знаменитому арзамасцу по прозвищу «Ахилл» [у всех «арзамасцев»-карамзинистов были смешные прозвища, — авт.] Константину Батюшкову. Другу Державина, Капниста и Львова. Сослуживцу Крылова и Уварова. Вдохновителю Пушкина.

Если присмотреться к колокольчику внимательней, то вы заметите — его длинную ручку игриво обвивает хвостом рыба, головой упираясь в элегантную «юбочку». Тут же приходят в голову купринские «Листригоны» — балаклавские рыбаки, браконьеры, матросы.

Возможно, когда он придумывал свою «Господню рыбу», он бережно держал в руках подарок любимого друга Фёдора Дмитрича — звонкий бронзовый колокольчик. И смотрел на эту чудную «апокрифическую» рыбу.

Куприн морщится, чуть щурясь: один глаз видит хуже другого. Но никто в доме об этом не знает, даже супруга. Не терпящий нытья от окружавших его людей, себя он держал в узде, не давая волю жалобам.

Всю жизнь он писал о сильных и здоровых — богатырях, профессиональных борцах, настоящих мужчинах: боготворил их. Да и сам был богатырём.

И кстати, — очки Александр Иванович надел только за 2 года до смерти, в 1936 г. Болезнь отняла у него до 70 процентов зрения. Что он восполнял острым слухом и чутким обонянием. Кои у него великолепно работали в старости.

Пока Куприн занят разбором почты, пройдёмся по комнате…

Из-за дверей, — со столовой, — слышен приглушённый кастрюльным стуком лай громадного пса меделянской породы по прозвищу «Качай». Сегодня ради праздника бездомному бродяге разрешили побыть в комнатах: подали еды, вот он и благодарит.

По стенам развешаны офорты и акварели — подарки знакомых художников. Среди них — блестящая композиция близкого друга П. Щербова «Базар XIX века» — тонко шаржированные изображения импозантнейших деятелей русского искусства и литературы. [До приобретения «зелёного домика» К. около года жил у Щербовых.]

В углу кабинета — украшенный резьбой оливковый ящик, где в формате небольшой библиотечки собраны переводы «Поединка» — испанские, польские, итальянские, чешские, французские, английские, японские, немецкие… Всего около 20 томиков.

Убранство кабинета дополняет большой бордовый хоросанский ковёр, разостланный по полу. «Хороший ковёр необыкновенно располагает к размышлениям», — утверждал Куприн.

Звонок!

«Ну, пора и по коням», — встрепенулся Александр Иванович, поставив точку на листе бумаги: ответы на 2 письма готовы, супруга пошлёт адресату.

Полдесятого…

— Молоток! — кричит Куприн домашним.

Инструмент нужен, чтобы открыть, выбив молотком щеколду, вторую половинку двери для гигантского борца Вахтурова — первого пришельца поздравить. В одну же створку Николай, — «Мыкола», как звал его Заикин, — не пролазил: это было уже проверено ранее.

За Мыколой, — пружинисто, как по спортивному помосту, — шествовал второй борец, тоже немаленький: Иван Заикин. Третьим — цирковой артист Жакомино.

В отличие от степенных франтоватых друзей-силачей подвижно-вертлявый суховатый Жакомино появился одетым в женское — с запеленатым ребёночком на руках: словно сойдя с экрана немого кино. Клоун искусно подражает крику младенца.

При виде именинника он делает неосторожное движение. «Малыш» неожиданно падает на пол!.. Бумажные пелёнки развёртываются, и в них… — толстый батон колбасы — «забугорной» итальянской «салями». Приготовленной «мамашей Чирени» — женой Жакомино. Волна дружного смеха запруживает дом… Смеха тут будет нынче много.

При этом Куприн вовек не опускался до тупой обывательской болтовни, бездумных рассуждений «вообще», тривиального «перемывания костей». К мелкому пересуживанию всяких пустяков он относился как к чему-то лично его обижавшему.

А поскольку мы, дорогие друзья, волшебным образом незримо присутствуем тут же, с Куприным и гостями, меж коими шустро снуёт дрессированный пёсик Дики (клоун не расставался с собачкой), — позвольте припомнить одну «цирковую» ремарку. Связанную с приплывшим в гатчинскую гавань весёлым артистическим людом.

Смотрины

Великий борец и циркач Иван Заикин, — приятель Поддубного, Вахтурова, Уточкина, — беспощадно себя корил, дескать, взял Александра тогда, в Одессе, на борт «Фармана». «Что на меня нашло? Чёрт попутал… — недоумевал он позднее: — Может, давнее моё потешное, ни к чему не обязывающее обещание?»

Но Куприн не был бы Куприным, если при удобном моменте не настоял: мол, пора бы и взлететь. Иначе когда ещё сподобимся?

Дело происходило осенью 1910 г., на показательных выступлениях русских авиаторов. Когда Заикин, сам отнюдь не игрушечного весу, принял-таки в открытую всем ветрам кабину хлюпкой деревянной посудины-«табуретки» тучного писателя.

Полёт кончился плохо: пилоты чудом спаслись после падения, к тому же героически отведя аппарат в сторону от возбуждённой толпы, — избежав множественных жертв.

Менее же известна следующая история…

После неудачного полёта, как обычно бурно отметив «новую жизнь» с цирковыми друзьями — итальянцем Джакомо Чирени по прозвищу «Веселящий газ» и богатырём Заикиным, — Куприн, широкая душа, выпросил у одного козлёнка, у другого — медвежонка(!).

Через какое-то время в «зелёном» гатчинском доме детишкам на радость появился медвежонок, точнее, «медвежиха»-Маша. Шуму и визгу, и бардака стало — унеси ты моё горе! — как любил говорить Чехов.

Вроде можно и успокоиться… Тем более что Жакомино вовсе запамятовал про козлёночка. Хватало и так живности — окромя курей, забредших из лесу «помойных» собак, которых Куприн подкармливал, — ещё и косолапый. Но нет.

Куприн не был бы Куприным, если б не послал в цирк с громким названием «Модерн» клочок бумаги следующего содержания:

Обещал козлёнка —
Обманул ребёнка.
Старый ты кретин!

А. Куприн

После чего Жакомино ничего не оставалось делать, как привезти в Гатчину козочку в розовой подарочной ленте с привязанным бурдюком свежего грузинского вина.

Вот уж прибавилось забот нянечке — дородной румяной Сашеньке, и толстой кухарке Дуняше, отдуваясь, носящейся теперь со всем этим зоопарком. [Одно время жила даже обезьянка.]

Собственно, мы и подошли к незатейливому сюжету. Обращённому к упомянутой крале Саше, ухаживающей за купринскими детьми.

Двадцатилетняя. В самом соку…

Куприн не был бы Куприным, если б раз от разу не представлял её женихам. (Как правило, першим друзьям в минуту бурных журфиксов-посиделок.)

— Ну, Саша, нашёл я тебе суженого, — вызвал как-то Куприн няню на смотрины: — Приоденься, причешись и прилетай быстрее в мой кабинет. Будем тебя сватать.

Является, значит, девушка в кабинет вся разодетая, пылающая от волнения и… скромности.

По центру комнаты стоит огромного росту парень в косоворотке, по-дурацки лыбится.

— Ну как, нравится тебе невеста? — серьёзно спрашивает Куприн. И только в уголках глаз — смеются хитрые чёртики.

Долговязый жлоб отвечает противным низким голосом:

— Нравится. Истинно русская красавица. Кровь с молоком, э-э-х… — рубанул рукой воздух.

— А тебе, — спрашивает писатель, — нравится жених?

Сашенька исподлобья глянула и категорично мотнула выбивающимся из-под косынки густым хвостом:

— Не нравится. Бритый. А я с усами хочу.

Куприн, абсолютно вжившись в роль свата, принялся нешуточно уговаривать. Настаивая на том, что парень уж больно хорошо, просто замечательно поёт!

— Фи, — вовсе скуксилась невеста: — Без усов, да ещё шарманщик, да одет по-деревенски.

В итоге: дело полностью провалилось, и рубаху-парня решительно отвергли.

Вскоре, после смерти младшенькой Зиночки, нянечка Саша, безумно её любившая, покинула Куприных. Уехала к себе в Одессу. И нашла там свой выстраданный идеал с большими чёрными усами — героя Цусимы, лётчика-авиатора, превосходно помнящего злополучный полёт Заикина-Куприна 1910-го, почитателя таланта автора «Поединка».

Перед самым отъездом Сашенька случайно узнала от купринских визитёров, что тот нескладный деревенский «женишок» был… Шаляпин.

Заикинский медвежонок-Маша к тому времени выросла, и её отдали в цирк.

[В скобках затронутую обезьянку тоже отдали в цирк. Потом — в зоопарк. По причине крайне неуживчивого характера.]

А у подаренной клоуном Жакомино очаровательной белоснежной козочки, с которой неразлучно спала маленькая дочка Ксюша, постепенно выросла борода, большие рога, появился сильный запах, и она оказалась… козлом. Прототипом героя купринской «Козлиной жизни».

Гости

Съезжались все к завтраку, примерно к пол-одиннадцатого: Куприн встречает каждого лично. Для каждого найдя приветственные фразы с неистощимыми налётом юмора и буйной фантазии.

Писатель А. Будищев — гатчинец — принёс подарочный стих. Ухо резанула одна рифма: «откупорена» — «Куприна» с ударением на 1-м слоге.

«Нет! — возмущённо вопит хозяин. — Я устал повторять: моя фамилия произносится с ударением на втором слоге. Так как происходит от названия дрянной речонки в Тамбовской губернии — Купры». [Здесь они схожи этимологией фамилий с Сергеевым-Ценским. У которого корневая сущность также заложена в названии тамбовской реки — Цна, — авт.]

Вспыльчивый, но не злопамятный Куприн добродушно встречает посланца бульварной газетёнки «Против течения». Намедни напечатавшей гнусноватый, не очень приятный памфлет на именинника.

Примиренчески встав на одно колено, гонец от редактора-издателя Ф. Райляна — журналист-сатириконец Е. Хохолов — протягивает хозяину дома отменно сделанную массивную казацкую нагайку.

Со словами нескладных строк:

Что подарить мы
В восторге рьяном
Тебе могли,
Ну, угадай-ка?
На «всякий случай»
С Фомой Райляном
Тебе дарится
Сия нагайка! —

Типа пусть хозяин отхлещет провинившихся щелкопёров и… простит: «Слишком благородное оружие», — шутливо погрозив штрафникам, бережно вешает тяжёлую нагайку на стену старый солдат Куприн.

Поскольку в доме уже собралось достаточно человек, дабы соорудить небольшой «церковный» хор, Куприн раздаёт слегка распоясавшимся от алкоголя «певчим» наскоро сделанный экспромт к юморной встрече очередного посетителя: критика Измайлова, сына священника, бывшего семинариста и настойчивого собирателя бурсацкого фольклора.

С порога его громогласно встречает старинный семинарский запев «на седьмой глас»:

Сидяху на яблоне, да
Питахуся сливами, да
Он меня бия-яху,
Я же вопия-я-яху:
«Постой, дяденька, не бей,
Дам тебе пару голубей!»
Слава силе твоей, го-оспо-оди-и!

«Без бутылки не обойтись!» — хохочет «сумеречный», как его прозвали друзья, А. Измайлов (Смоленский), вытаскивая из приличного виду чемодана пузатую трёхлитровку самогона. Не было края радости в сей мужской компашке!

Приехал с женой набриолиненный Яков Адольфович Бронштейн — инженер, меценат артистической поросли суворинского театра. Влюблённый в свежий, пышущий багрянцем перемен талант Васи Топоркова (в будущем дважды лауреата Сталинской премии, нар. артиста СССР). И сам — неподражаемый чтец за душу берущих рассказов Шолом-Алейхема.

Дадя-Яша, «Яшенька», «Яша-Макао» как всегда сверхоригинален. Посвятив Куприну переведённую им на французский язык популярную солдатскую песню «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поёт!»

Сам её спел под невообразимый зрительский гогот:

Россиньёль, россиньёль,
Пти туазо,
Лё канарие
Шант си трист, си трист!
Эн… Дё…
Иль нья по де маль!
Лё канарие
Шант си трист, си трист!

…Мы, незримо обретающиеся здесь, рядом, если вы ещё не забыли, уважаемый читатель, воспользуемся передышкой (пока, вдоволь насмеявшись, гости нальют за здравие по второй-третьей). Освежив в памяти потешный случай. Связанный с Дядей Яшей и купринским другом «по крови» Александром Грином.

Дядя Яша-Макао и Манька-Суматоха

Яшу-Макао, прозванного так за карточную страсть, к тому же одинаково усердно и бурно празднующего как еврейские, так и православные праздники, — добродушного, общительного, хлебосольного, — упоминали многие.

Писал о нём и Куприн.

Только у Куприна тот был Яшенькой Эпштейном, а не Бронштейном. Каковым Яшу знала питерская богема. И слыл он «милого лику», обаятельным, широкой души — известным всему городу покровителем и меценатом театра, литературы, искусства. Хотя в реале, по сути своей — типичный бретгартовский Джек Гемлин в «русских условиях».

Яков Адольфович познакомил Куприна с великим еврейским писателем и бесподобным юмористом Шолом-Алейхемом. У «дяди Яши», — так его звал Петербург, — одалживались Грин с Куприным в роковые минуты. Когда же находились при деньгах, как правило небольших, непосредственно дяде Яше вручали «мазу» на подъём. Чтобы в общем выигрышном банке получить хоть мизерную прибыль.

По обыкновению, Яше чертовски не везло. Невезенье он смело сваливал на чужие принятые «мазы», сбивающие фарт. Но неизменно продолжал брать у друзей деньги на прикуп.
*
— …Первый раз вижу такие карты. Где вы их взяли? — спросил Бронштейн.

Юнг гладко солгал:

— Это карты неизвестно какого происхождения. Ко мне они перешли от отца, вывезшего их из Дагестана. Слушайте, Яков Адольфович. У меня есть примета — если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, — мне должно тогда повезти за любым столом.

— Хорошо, — сказал Бронштейн. — Все мы игроки — чудаки. Делайте вашу игру. Закладываю в банк на первый случай, солнце и… хотя бы… луну…

Быстрыми, летающими движениями привычного игрока он сдал, как всегда в макао, на четыре табло и со скучающим видом приподнял свои три карты.

— Девять, — с неизменяющим игроку никогда, даже при игре в «пустую», удовольствием сказал он.
Юнг еле успел взглянуть на свои карты, т. е. на те, что покрывали предполагаемое первое табло. Он проиграл. У него было три…

*
Так показана Яшина игровская хватка, — противостоянием судьбе и неумолимой Смерти, — в повествовании Грина «Клубный арап». К слову, деваться Грину было некуда, и он нёс и нёс дяде Яше несчастные гроши в надежде на прибыток с казино.

Однажды дядя Яша воскликнул негодуя:

— Больше мне своих трёшек не приноси, иначе я пойду по миру!

На что отчаявшийся Грин, — поздним вечером в Купеческом клубе, — еле-еле уговорил Яшу взять пять рублей на ставку. «Это были последние его деньги, — пишет близкий друг Ник. Вержбицкий. — На завтра не был обеспечен даже двадцатипятикопеечный обед в студенческой столовой».

Той ночью, точнее, уже под утро, дядя Яша снял банк в несколько тысяч.

Оба они числились отъявленными неугомонными гулёнами, транжирами и балагурами, — сразу же решив обмыть финансовый успех в кабаке.

В такую рань пришлось ехать в знакомую чайную не слишком высокого ранжиру. Полную всякого мелкого сброда, отребья и проституток. К которым Яков Адольфович питал отеческие чувства.

Ну или почти отеческие…

Среди путан особенно выделялась неказистостью одна деваха по прозвищу Манька-Суматоха. Самая бедная из персонала — некрасива и неудачлива даже на фоне и так не слишком роскошной женской доли питейного подвала.

От осознания сего Манька стала чрезвычайно замкнутой, неразговорчивой. Из-за чего от неё за километр веяло непроходимой тоской и депрессухой.

И вот шустро-богемный набриолиненный дядя Яша — и долговязо-хмурый, но возбуждённый Грин, изрядно выпив, задумали развеселить «старушку». А заодно себя и всю холопскую округу до кучи.

Они решили выдать Маньку замуж!

И не за абы кого, а за очень неплохого кандидата — невзыскательного, но чинного коридорного из меблированных комнат. Находящихся тут же, неподалёку.

Претендента величали Ванькой. И когда нашли его и отпотчевали заокеанским пойлом, то выглядел он вполне интеллигентского складу. Выражался пристойно, не спеша, обдуманно.

Клиенты интим-салона, между тем, иначе как «сволочью» прохиндея-Ваньку не называли — за невыносимое двурушничество, крутой нрав, скупость и неимоверную алчность. Ну, да то друзьям-филантропам было без надобности.

Вскоре, поддакивая благодетелям: — заикаясь от волнения и бурлящего в груди алкоголя, — наречённый застенчиво признался Маньке в старинной тайной любви к ней. Что только разогнало ход событий.

Сию минуту замыслили свадьбу, причём богатую, с шиком: аки у порядочных.

Давненько церковный люд не видывал похожего чуда…

В оживлённом центре столицы, — в соборе на Невском, — собрался народ. Весьма поразивший окружающую публику дичайшим обличьем и запахом. Огромная церковь набита битком, — продолжает Ник. Вержбицкий. — Обитатели-босяки горьковской ночлежки показались бы наблюдателю высшим кругом по сравнению с разношерстным «дном», заполнившим в то утро Вознесенский Храм: оборванные, затасканные, испитые, убогие и хромые, источающие из себя аромат отходов и нечистот всех качеств и фиоритур.

Единственно, в чём их нельзя упрекнуть — это в искренней поддержке и бескрайней симпатии к брачующимся. Заворожённо стоявшим перед алтарём под аккомпанемент знаменитых певчих из Александро-Невской лавры. Более того, — что несомненно и недвусмысленно поднимало градус восторженного кипения, — праздничный обед не за горами, господа, э-эх!!

Гулкая толпа в сто человек «господ», — под стать накрытой «царской» зале в трактире недурственно-«второго» разряду, — собралась вослед венчанию торжественно отпировать свадебку.

Сам полицейский пристав Семён Семёныч, — деловито пошептавшись-побеседовав с дядей Яшей, — охранял сие безумство. Сиречь вакханалию. Сходную разве что с булгаковским балом у Сатаны с жирнющим знаком «минус».

Жаль, сравнить себя с воландовской нечистью участники описываемого собрания смогут лишь лет через 15…

Непонятно откуда возникший цыганский табор встречал свадебщиков переиначенными куплетами из «Живого трупа» Льва Толстого:

С вашим-да покровительством
Мы не пропадём,
Весело и звонко
Время проведём!..

Городовые надзирали за обстановкой на улице с однозначным приказом ни в коем разе не пропускать внутрь «чистых»! — А исключительно проституток, жуликов-воров, нищих и конченных пройдох-голодранцев.

Во главе стола неистовствовал «посаженный отец» Грин, — пьющий уже почти сутки. Подаривший обескураженно-заплаканной невесте букет из померанцевых флердоранжей — символ неприкрытой девственности: чуть ли не святости.

Жених, в свою очередь, франтом наряжен в новый фрак с галунами и большими медными пуговицами с буквой «Л» — Лиссабон: по названию меблировок для доступных по цене соитий.

Суженый и впрямь казался влюблённым. Невеста — скромной.

Танцы начались одновременно с пиршеством — без ожидания горячих блюд и десерта…

Бешеное до сумасшествия буйство длилось до завтрашнего утра: «Пировали долго. Ели, пили, пели и танцевали падепатинер и польку “Трам-блям”».

Музыкой и оркестром командовал второй «посаженный отец» — дядя Яша. Пригласивший сразу шестерых баянистов, падающих от усталости, сменявших друг друга, — чтобы пляс и гогот, покрытые взвизгивающим воплем в сто глоток и топотом двух сотен каблуков, стояли без перерыва и умолку.

Распорядитель трактира Липатыч собственноручно выводил на улицу чрезмерно разнуздавшихся посетителей со словами: «Имей уважение! Ты не с фраерами сидишь, а с писателями!» — Что обладало сильным воздействием.

Нетрезвые замызганные гости тут же приосанивались и успокаивались, сдуваясь. Стравливая кипящую спесь. Ведь они свои среди «высших» — непристойно устраивать бузу в приличном обществе: «Базара нету, командир!»

Манька-Суматоха, смущённо оказавшись средоточием столь пышных событий, парила на седьмом небе от счастья, будто в сказочном сне.

В меру уравновешенный Ванька, впервые видевший пред собою море жратвы, — утрамбовавший в желудок столько, что больше уже не лезло, — осоловело мигал зенками. Прихватывая кое-чего из закусона на карман впрок, — и даже успевая подпевать набитым едою ртом:

Девки стукнули ногами!
Щеголяй, Ваня, щеголяй!
Ширмачи, гуляйте с нами!
Щеголяй, Маня, щеголяй!

*
…Нам неведомо, сложилось ли дальнейшее семейное бытие Ваньки и Маньки.

Дальнейшая же вакхическая предреволюционная гульба «посаженного отца» Грина двигалась в привычном русле. Потрясая воображение насыщенностью и необыкновенностью эпизодов и ситуаций: «Его расколотость, несовместимость двух его ликов: человека частной жизни — Гриневского и писателя Грина била в глаза, — резюмировала супруга Вера Павловна, — невозможно было понять её, примириться с ней. Эта загадка была мучительна…»

Впрочем, эта непонятая двойственность относится и к нашему имениннику — Куприну. Продолжавшему встречать гостей на свой 43-й день рождения.

И таким образом, не спеша, дело шло к обеду…

Батюшков

Появилась «Петербургская газета» — в лице преданнейшего Куприну товарища, репортёра Миши Ялгубцева. «Свой человек», — называл его Куприн, ценя последнего за весёлость, неподкупность и… некую недалёкость в творческом плане. Что позволяло Александру Ивановичу чувствовать себя при нём учителем, отцом и в некотором роде божеством, — а он это любил.

Миша деловито приволок целый свиной окорок, завёрнутый в листы родной газеты. Тут же с ненаигранной важностью передав его Елизавете Морицевне со словами: «Возьмите, пригодится». — Что только усилило цунами веселья.

Вслед за Мишей подтянулся грузный фельетонист Фёдор Фёдорович Трозинер: «Сэр Пич Брэнди!» — выкрикнул Куприн приросшее к фельетонисту прозвище на появление старого кутилы и грешника: несмотря на то, что тому было далеко за шестьдесят, он ещё «шевелил усами», — ласково насмехался Куприн.

За короткий срок оставивший миллионное состояние в лучших петербургских ресторанах и казино, Сэр Пич не падал духом. По-пиратски изъяснялся хриплым басом и не уставал приударять, — правда, не всегда успешно, — за женским полом.

— Мина! Налей Фёд Фёдорычу полштофца! — напутствовал Куприн гусара в отставке Миная Бестужева-Рюмина.

Внук знаменитого декабриста, со следами сохранившейся красоты и стати, Бестужев-Рюмин был печален и не по возрасту строен. Вино наливал с изящностью. Подавал с неизменной гордостью. Свой бокал исполинским взмахом поднимал высоко, — держа его длинными тонкими пальцами, — по-молодецки вскинув локоть: «За Россию!» — восклицая любимый тост. — «За неё, родимую!» — подхватывал зал. Оборачиваясь к очередному зашедшему на огонёк гостю.

Около камина в столовой, где гулко шуршал-переваливался из угла в угол «народец», в парадном «именном» кресле скромно сидит ближайший, наиближайший купринский друг, «отец», — как он его шутливо называл: — Фёдор Дмитриевич Батюшков.

Как они сблизились? — спрашиваю я себя и вас, дорогой читатель, — одному богу известно… Что связывало этих двух столь не похожих друг на друга людей прочными узами дружбы, устоявшей перед многими и многими серьёзными испытаниями времени?
*
Батюшков — профессор, историк западной литературы, потомок старинного знатного рода, внучатый племянник поэта пушкинской поры «Ахилла»-Батюшкова.

Куприн — чудак с плебейскими замашками, самоучка, непоседа, фантазёр. Неуравновешенный «до беспомощности».

Батюшков — филигранно вышколенный, с повадками барина. Умница, высокообразован, трезв, осмотрителен. Всегда умеющий соблюсти необходимый такт.

Куприн — нервный, нетерпеливый до истеричности. Приземистый, со склонностью к полноте. Небрежно и безвкусно одетый. Внезапен, вспыльчив. Торопливая походка, быстрый выразительный жест.

Батюшков — высокий, худощавый, сухое лицо строгого и тонкого профиля. Медленный плавный жест, добрый взгляд спокойных серых глаз. Левая рука — на лёгкой трости с изящной ручкой потемневшей слоновой кости.

Куприн — подвижное лицо с упрямым носом и крупными чертами украшено небольшой бородкой и усами, — к ним редко притрагивается гребёнка. Зелёные глаза смотрят живо и пристально. Готовые залезть к вам в душу — даже против вашего желания.
*
Двое мужчин дружили, совершенно не задумываясь о каких-либо выгодах этой близости. С 1902 г., — со времён сотрудничества в журнале «Мир божий», — они очень дополняли друг друга. И Куприну было страшно даже помыслить, что эта духовная связь может когда-нибудь порваться.

Кто ж знал, что совсем скоро — через каких-то 7 лет — им придётся навсегда расстаться, так и не попрощавшись.

Один умрёт от голода и жутких хворей. Другой в том же году (1920) — получит финский паспорт и окончательно эмигрирует.

«Есть двоякого рода мудрость. Одна легко черпается из книг, другую с трудом берут из жизни. Вторая мудрость куда выше первой. Этой жизненной мудростью, по-моему, проникнуты многие произведения Куприна. Для этого он сам создавал для себя всевозможные, иногда очень трудные условия существования», — говорил Батюшков.

Прекрасно разбираясь в своих чувствах, он не закрывал глаза на недостатки товарища. Но вместо того чтобы заниматься бесплодным высчитыванием, — что над чем преобладает, — он с одинаковой охотой принимал и хорошее, и дурное. И тяжёлое, и лёгкое…

Обед

Прилично откушав и приняв на грудь, пришедший бомонд загудел вновь.

Измайлов тут же сел на своего любимого конька: писательская слава, тернии литературной деятельности, вражда, зависть, ложь.

Вспомнили недавнюю смерть Толстого (1910) и поднявшийся в связи с этим шум. Когда, прикрываясь авторитетом «великого изгнанника», недруги стали грязно сводить личные счёты. А пресса подняла невообразимую какофонию — от которой «за версту разило саморекламой» (Н. Вержбицкий).

Куприн, в стороне беседующий с Батюшковым, услышав прения о Толстом, встрепенулся. Приблизился к столу, встраиваясь в сюжет беседы.

И когда речь зашла о поэзии, кто-то обратился:

— Саша, а вот скажи, почему ты не пишешь стихов?

— Ну почему, — хмыкнул в кулак Куприн, присев на освободившийся стул. — Лет семи от роду я сотворил:

Скорее, о, птички, летите
Вы в тёплые страны от нас,
Когда ж вы опять прилетите,
То будет уж солнце у нас…

— И?.. — сзади подошёл Батюшков, задорно улыбаясь: — Чем завершилась сия печаль?

— Чем-чем. А вот чем, — вполоборота ответил Куприн: — «Ваши стихи никуда не годятся!» — ошарашил меня Соймонов1. Которому принёс свою тетрадку на проверку. Я тогда аж посерел от оскорбления! [С его-то характером! — авт.] Но теперь бесконечно обязан этому чрезвычайно красивому — нравственно и физически — человеку. Ибо он отучил меня от никому не нужного рифмоплётства.

— Так уж и отучил? — не унимался Батюшков.

Куприн по-монгольски сощурился:

— Понимаете… Просто позднее я сам стал различать плохое от хорошего. Во мне проснулось ощущение ритма, литературной гармонии, что ли. Ну, подумайте сами, господа, какие же это стихи:

…в лугах запестреют цветочки
И солнышко их осветит,
У деревьев распустятся почки
И будет прелестный их вид.

Раздались жидкие аплодисменты. Кто-то предложил налить по край: «За поэзию!»

— Ну, за поэзию! — гордо, чуть пошатываясь, поднялся Бестужев-Рюмин.

— За неё, родимую! — хором подхватил стол.

— И за Россию!..

— И за неё, родненькую.

— Вы мне не рассказывали про свои стихи, — сказал Батюшков, аккуратно ставя рюмку — не дай бог опрокинуть.

— Не до того было, — хрустнул огурцом Куприн, звякнув очередным бокалом: — Репортёрская подёнщина не терпит лирики.

— Уж точно… — согласился Батюшков, вспоминая газетные будни начала века.

— Я удачно встретил Пальмина2. Спасибо ему. С тех пор так и дышу литературой. Дышу трудом, как мне кажется, самым тяжёлым, который может себе представить человеческая фантазия.

Зал притих. Все слушали Куприна.

— Ревность, зависть, честолюбие, боязнь упадка мысли, невольное подражание образцам, литературные сплетни, лазанье публики в твою интимную жизнь… Ах, боже мой, — всего и не перечислишь. — И всё это — литература.

Слышно, как в саду чирикают воробьи, перекликаясь с синичками и дроздами.

Куприн сделал театральную паузу. Никто даже не шелохнулся. Ведь все любили именно такие вот импровизированные выпады в сторону уклада жизни, вечных вопросов бытия…

— Как был бы я рад, — Александр Иванович по-учительски встал, объяв всех взором, распахнув пиджак, широко раскинув руки в стороны: — Как был бы я рад, — повторил он, — если бы на моей могиле никто не произнёс слов:

«Ещё одна разверстая могила,
Ещё один великий ум угас!»

— Или: «Как жаль, что все русские писатели вели ненормальный образ жизни!»

— Кстати, — обвёл всех хитрым прищуром, — нотариальным порядком я бы запретил кому бы то ни было любоваться моим трупом! Меня нет дома. Меня — нет — дома! Меня нет. Нет. Точка.

Литература

Н.Вержбицкий. «Встречи с Куприным», также «Воспоминания» разных лет.
К.А.Куприна. «Куприн — мой отец».

Примечания:

1 М.Н.Соймонов — русский поэт, 1851—1888. По окончании юридического факультета Казанского университета служил в окружном суде. С 1879 г. — адвокат в Петербурге. Стихи печатались в «Русском богатстве», «Деле», «Наблюдателе», «Всемирной иллюстрации», «Живописном обозрении», «Новом времени». При жизни не издавался. Посмертный сборник: «Недопетые песни» (СПб., 1891). На тексты Соймонова писали романсы малоизвестные композиторы Геркен, Гот, Прокушинский, Траилин.
2 И.И.Пальмин — русский поэт, 1841—1891. Из дворян Ярославской губ., воспитанник СПб. 3-й гимназии. Первые его стихотворения появились в «Веке» П.Вейнберга и «Библиотеке для Чтения» А.Писемского. Вскоре вошёл в кружок сотрудников «Искры» В.Курочкина. Работал в ней почти до самого её прекращения. С 1869 г. поселился в Москве. Принимал участие в разных, по преимуществу юмористических журналах, в «Рус. Мысли». Полное собрание его оригинальных и переводных стихотворений издано редакцией журнала «Рус. Мысль».


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: