Июль, 2007 | ПОБЕГ. Суламифь Мендельсон

Архив сообщений за Июль, 2007

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

И вдруг зазвонил телефон. Я чуть не выронил журнал…

— Пишете? — раздался женский голос.

— Скорей, читаю, — ответил я.

— Пишите! — И далее мне продиктовали мой адрес. Не этот, а мой — на Колхозной.

— И что? — спросил я, — куда вы звоните?

— На «скорую помощь»…

Читатель, я не обременен семьей, живу в отдельной однокомнатной квартире — беспокоиться не о чем. Разве могло у меня теперь возникнуть сомнение в том, что это шутка небесного скитальца, что действие моего романа развивается по его неудачному сценарию.

Но зачем это нужно? — зачем ему понадобилось в жизни проводить отработанные литературные формы? — ведь это так похоже на дурную литературу!

Или это опять его дурацкие мольбы? — не проще ли было тогда задержать здесь Марину Стефанну, а уж я бы сумел убедить ее оставить в покое майора Ковалева, — впрочем, она женщина бешеная и не поддается мольбам…

Но зачем это шутовство с телефоном? — этот прямо какой-то символ. Какое изысканное совпадение: я здесь томлюсь, и мне на квартиру вызывают «скорую помощь» (уж не сестру ли милосердия Щекотихину? — голос, однако, не ее).

Вы ведь, наверное, замечали, что и без всяких неземных цивилизаций наша жизнь набита всякими символами. Иногда даже, кажется, что жизнь просто пользуется литературными приемами, вбирает в себя штампы, строится (не нами, а сама собой) по литературным законам и — теряет тем самым свою плотность.

Возможно, конечно, что это просто мы так литературно воспринимаем жизнь; но, в любом случае, ведь жизнью называются события, которые мы видим перед собой, а видим (выбираем для этого виденья), — видим мы слишком часто только литературный прием; то есть — как ни крути! — жизнь вокруг нас пользуется литературными штампами. Потому что она так доходчивей!

Но мир, воспользовавшийся литературным приемом, теряет в своей экзистенциальности, в своем весе — становится неустойчивым и призрачным. Естественно: жизненные ценности, пройдя через горнило литературы, став общепонятными и общедоступными, превращаются в дым и пепел.

Мы убеждаемся в том, что литературный прием, проведенный в жизни — дело сомнительное, ибо он превращает эту жизнь в сон; но ведь точно также и литературная форма не выдерживает натиска жизни, — ломаясь, она делается нереальной.

Кошатина

***

Кот панически выл, раздражая меня, — он выл, прижав уши, беспомощно подняв левую лапу… Я подошел, изловчившись, схватил его за шиворот — кому ты нужен!? — поднял, стал рассматривать, пытаясь понять его страх, на минуту влезть в шкуру зверька: он, конечно же, чувствовал мысль съесть его, он напуган, бедняга, — еще бы! — ведь для него растворение в мире — есть смерть, как для нас… Ий, мой милый, значит ты тоже индивидуальность? значит ты тоже любишь одиночество и боишься исчезновения в другом? А я-то, смотри-ка, думал, что ты уже и так растворен в мире; чувствуешь каждую мысль, каждое движение души того, кто имеет дело с тобой. Нет конечно! — всем знаком страх смерти, никому не нравится исчезновение в другом.

Вот, читатель, к каким выводам прихожу я, глядя на этого кота, пытаясь встать на его место, — я понимаю, что наша индивидуальность зиждется на страхе смерти, а страх смерти — на индивидуальности. Индивидуальность и страх смерти — это одно и то же; это примитивный инстинкт у кошек, это тончайшее чувство у людей.

Однако же ведь как-то удалось угадать этому серому, что я хочу его съесть. Да ведь и я, будучи существом божественным, свободно мыслю мыслями неземной цивилизации, хотя между нами «несомненно существует отличие», — думал я, пережевывая кошатину.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Вот вы уже прочли изрядный кусок моего текста, уже примерно поняли, чего в принципе можно ожидать от моей истории — случайность царит в ней: совершенно случайно оказался я на бульваре и повстречал там Смирнова, случай свел меня после этого с Сидоровым (а еще раньше с его женой), на следующее утро я случайно познакомился с племянницей Смирнова, а к вечеру уже с неземной цивилизацией и т.д.

Я бы, конечно, не стал так напирать на это, если бы не знал, что обязательно найдутся недалекие любители, которые забрюзжат, обнаружив так много случайного: все, мол, здесь случайно, и так не бывает. Это, конечно, глупость, ибо случай — лишь второе имя судьбы, — все это выглядит цепью случайностей лишь потому, что я случайно выбрал точку отсчета, — а выбери я ее более расчетливо, читатель не нашел бы здесь вообще ничего похожего на случайность.

Всякий читающий эти строки сможет сам выбрать точку отсчета, прочитав всю книгу. Я же не сумел сделать этого потому, что еще не читал свою историю как книгу: в те дни я даже и не подозревал, что нахожусь в истории. Или, по крайней мере, до поры до времени, для меня эти события ничего особенного не означали: они были просто событиями, совпадениями (совместными падениями), случайными пересечениями моего бытия с бытиями Лики, Сары Сидоровой, Марины Стефанны, Томочки и так далее.

Но вот уже сейчас, оставшись в полном одиночестве в этой пустой квартире, я задумался над тем, что происходит, и стал помаленьку убеждаться в том, что, пожалуй, все-таки попал в историю и что не так уж все здесь случайно, — напротив, очень многое подстроено, и, видимо, сопротивляться этому бесполезно. Как по сходному поводу говорится у Чехова в «Палате № 6»: «…вы попали в заколдованный круг, из которого уже не выйдете. Будете стараться выйти и еще больше заблудитесь».

Выхода нет

***

Время шло, а моя богиня все не возвращалась. В тоске я бродил по квартире, когда на глаза мне попался дымчато-серый кот. Кис-кис-кис! Он посмотрел на меня, подошел, потерся об ногу — и вот авантюрные мысли взыграли во мне: захотелось кошачьего мяса! Как вам это понравится? Отвратительно, гадко и тошно! Кот завыл. Чтобы не искушать себя, я взял в руки какой-то журнал и сел на диван.

Черт возьми, человеку подчас приходят ужасные мысли. Великое благо, что мы не имеем возможности знать мысли и чувства другого. Жизнь стала бы невозможна без гениальной идеи природы — непроницаемого экрана. Этот воющий кот наверняка не имеет его, а людей экран делает индивидуальностями: он не дает им смешиваться с себе подобными, растворяться в мире, он тешит их чувством одиночества, он дает им гарантию неприкосновенности. Ведь, читатель, от одной мысли, что никто не может узнать, что я думаю, глядя на этого несчастного кота, становится теплей и спокойней. Мне совершенно не нужна общность с вами, я не хочу знать, что вы думаете, я не хочу вами быть (ибо знание вашей подноготной едва ли не превращает меня в вас), я хочу быть собой (но и вы не будьте мною), я у себя дома (что хочу, то и думаю), я ведь не съел этого кота.

И вдруг…

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Понятно теперь, что за устройство бог: он любой бред воспринимает как реальность, и, в зависимости от оценки этого бреда (реальности) то — есть мольбы! — эта мольба имеет последствия или не имеет.

Бог вовсе не должен ведь знать, что когда он видит превращение кожи на лице человека в дермантин и говорит себе: «что это?» — или: «во дает», или: «забавно», — он этим самым удовлетворяет (не удовлетворяет) мольбу неземного страдальца, состоящую в том, для примера, чтоб где-то (неведомо где), предположим, ну тридцать чего-то (чего мы не знаем) сделали то, для чего у нас нет никакого понятия.

Кстати, ведь точно так же, как небесная цивилизация, понимает богов и Библия (когда речь заходит о чужих богах) — она понимает их инструментально, то есть как некие устройства, отражаясь в которых мольбы реализуются. Но то — рукотворные боги. Может быть, тот факт, что нас выбирают, аналогичен этой рукотворности.

У древних лучшие боги получались из людей: их специально отлавливали (охота за черепами), выдерживали в определенных (пыточных) условиях, с тем, чтобы они приобрели нужные свойства — набрались энергии, дошли, — затем медленно убивали, потрошили, золотили — созидали себе кумиров. Но мы, слава Аллаху, живые люди и только живыми можем функционировать как боги. Нас, может быть, тоже помещают в какие-нибудь экстремальные условия в процессе становления; но, раз уж мы стали богами, мы — боги!

***

Мы боги! — подумал я на пороге. А через мгновение станем четою богов.

В квартире звонил телефон. Марина Стефанна заспешила к нему, а я, отмахиваясь от попугая, кричащего: «Сию минуточку», — прошел в комнату и сел пока в кресло.

Щекотихина, разговаривая по телефону, слегка наклонила корпус вперед. Став в профиль ко мне, она стала совсем похожа на купчиху с картины Федотова «Сватовство майора».

— Да-да, — говорила она, — нет, никак не могу: у меня гости — ну, гость! — почему артист? — а, трагик?! — Она взглянула улыбаясь: — Ну, может, и трагик, посмотрим! — как? серьезно? — это меняет дело…

Сидя в кресле, я смотрел на аппетитную купчиху: ее поза, ее голос, ее ласковый взгляд и улыбка и слово «трагик», произнесенное на немецкий манер, не могли оставить меня равнодушным и не оставили им — плоть моя всколыхнулась и бахнула вспыхнувшей бочкою спирта в зенит, то есть, как только Марина Стефанна повесила трубку, я, как демон, полез на нее.

Скажу положа руку на сердце: никто до сих пор не сумел устоять под моим бурным натиском — все: молодые и старые, толстые и тонкие, красивые и уродки, замужние и одинокие, черные и белые, холодные и горячие, хохотушки и серьезницы, сухие и влажные, потаскушки и простушки, иностранки и россиянки, девчушки и матронны, лесбиянки и скотоложницы, мужчины и женщины, звери и птицы, живые или мертвые — все отдавались мне безоговорочно и беззаветно. Одна лишь Марина Стефанна устояла. Все мои усилия разбились об этот лед:

— Нет-нет, пожалуйста, не надо! Как-нибудь в другой раз — ой! — нет, ну успокойтесь… Мне надо идти! Подождите! Вы слышите меня? Да послушайте же: если хотите, подождите меня здесь; нет, — выйдем вместе! Поняли?

Нет, я ничего не мог понять:

— Куда идти?

— По делу.

— Я остаюсь.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Читатель, стой!!! — не верь ни единому слову! — ведь я увидел ее вовсе не в ванне…

Где? — а куда я направлялся, читатель, ты помнишь?.. Вот именно! — там.

Мария Стефанна сидела с сосредоточенным от внутреннего напряжения лицом, выкатив глаза в пространство, и с губ ее готов был сорваться мучительно-сладостный стон. Она распространяла амбре. Мне показалось даже, что она нетерпеливо перебирает бедрами, словно бы присела на златоглавый фаллос Ивана Великого.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здравствуйте, вы заставляете ждать, — отвечала она, вставая.

— Я точен — ровно семь.

— Ладно, мог и пораньше прийти, — сказала она, и мы вышли из метро.

Но ужели же все это правда? — думал я, когда мы под руку шли к ней домой, — неужели действительно есть эта неземная цивилизация и богиня ее небосклона? Неужели я тоже?.. Черт возьми! — вот как шествуют рядом Меркурий с Венерой. Но теперь мне придется просить, хлопотать за звездного странника, влюбившегося в земную девушку, — как он ловко, хитрец, подсунул мне в электричке Марину Стефанну и все остальное… — зачем? — и главное: если мы боги, то почему? В чем наша божественность? Почему все-таки бог я, а не, скажем, Марлинский?

За кем наблюдают эти пионеры?

***
Почему? — да потому, что Марлинский всегда знает: где сон, а где явь.

Однажды Чжуан Чжоу приснилось, что он бабочка, счастливая бабочка, которая радуется, что достигла исполнения желаний и которая не знает, что она Чжуан Чжоу. Внезапно он проснулся и тогда с испугом увидел, что он Чжуан Чжоу. Неизвестно, Чжуан Чжоу снилось, что он бабочка, или же бабочке снилось, что она Чжуан Чжоу. А ведь между Чжуан Чжоу и бабочкой, несомненно, существует различие. Это называется превращением вещей.

Но большинство отличает сон от яви, ибо есть момент пробуждения, — между Чжуан Чжоу и бабочкой, несомненно, существует отличие, а вот я не всегда знаю это, напротив, слишком часто путаюсь.

Здесь ты скажешь:

— Я тоже часто не различаю, где что, особенно, если пьян или под наркозом, — значит, я бог?

И тогда я отвечу, что это вполне вероятно, но вот твой сосед по квартире: о нем ты не можешь того же сказать — ведь это тебе неизвестно.

Но есть и второе условие: ты должен быть избран. Не из всякого дерева можно вырезать Меркурия, не все из людей, обладающих замечательным свойством неразличения границ, — есть боги. Нет! — богов не так много, а остальные (из тех, кто мог богом стать) не боги, а шизофреники, мой бредовый читатель. Много званых, да мало избранных.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

А не зайти ли к Лапшиной? — она хоть размерами напоминает мою червонную страсть. О, Лапшина чудовищна! — свернувшись калачиком, я мог бы легко поместиться в ее монструозном тазу, стоящем на телеграфных столбах. Однако выше пояса эта женщина очень изящна, если не обращать внимания на топорные черты широкого, как поднос, лица: страшный орлиный нос; вишневое желе губ; глаза, как у каракатицы; черные конские волосы, перекрашенные в белый цвет; усы; бороду и голос резкий, как сирена океанского лайнера.

И все же она мне нравится — я люблю чувствовать себя козявочкой, копошащейся среди гор, а она любит козявочку, ползающую по ней. Иногда бывает страшно: я вспоминаю судьбу бедных паучков, которыми их подруги закусывают после оплодотворения. Но нет, — успокаиваю я себя, — Лапшина, конечно, способна на это, но никогда не сделает. Ведь я излечил ее от эрозии матки, ведь семя мое обладает бесценными свойствами — настоящий жизненный эликсир, медикамент, философский камень. Нет, Лапшина меня никогда не съест; где она еще возьмет такого забавного паучка? — паучка с такой философской спермой, славного паучка-целителя.

***

Было написано: «Стучите», — и я постучал. Никто не отозвался. Тогда (не возвращаться же!) я открыл замок — это раз плюнуть! — и очутился в прихожей.

Но стойте! — По-рассеянности опять, кажется, не туда попал? Уйти? — но в этот миг из комнаты порхнул мне на плечо крупный попугай.

— Сию минуточку! — крикнул он и щипнул меня за ухо. Я махнул рукой, чуть не пришиб его — растерянная птица отправилась оправляться на карниз.

Интересно! — и я прошел в комнаты. Из-под дивана выглянул роскошный дымчато-серый кот и тут же спрятался. Повсюду: на столах, стульях, кресле, диване, даже на полу были разбросаны женские тряпки. Стоял удушливо-терпкий дух: духи, табак, дихлофос, черемуха. Я спешил. Заглянул в другую комнату — это спальня! — огромная кровать, старинная сабля над ней, и тот же беспорядок. Пора уходить, и тут я подумал, что неплохо было бы прежде, извините, пописать, — подумал и двинулся на поиски сортира.

За первой дверью, которую я открыл, оказалась ванна… до краев наполненная пеной, из которой торчала мокрая женская голова. Я вскоре увижу и тело, читатель!

Но пока мы глядим друг на друга…

— Нехорошо вы себя ведете, молодой человек.

— Да, видите ли, дверь была открыта…

— Ах, да что ж вы стоите?!

— А что же мне делать?

— Что-нибудь!

Я шагнул к ней. Она усмехнулась:

— Вы не так меня поняли…

— ?

— Ну, выйдите на минуту — какой-то вы странный…

Я вышел.

— Сию минуточку, — крикнул попугай, слетая мне на голову.

— Балда, — сказал я и вернулся назад, ибо… это была (я ведь сразу узнал) — не Лапшина, не думай, читатель, — это была червонная дама. Стоя в рост, она вытиралась. Не без того: сделала безнадежную попытку прикрыться, но разве укроешься при таких телесах?

— В чем дело?

— Минута прошла, — отвечал я, вынув часы из кармана.

— Какая пунктуальность! — вы всегда так точны?

— Я не точен, но нетерпелив.

— Ах-ах-ах! Скажите на милость! — «он нетерпелив». Да на что вы рассчитываете? А? За кого меня принимаете?.. «Не точен»…

Черт возьми, почему же она меня не узнает? Обиделась, что ли? — и я начал:

— Вы… я бу…

— Да вы что?!

— …я будто бы знаком с вами? — сказал я нерешительно.

— Нет, что вы…

Я пожал плечами: она не врала, но все мне здесь было неясно.

— Нет? — тогда я просто потерял голову…

— Поищите ее в другом месте.

— Она здесь, под ванной. — Читатель, я балагурю от смущения.

— Ничего, вам без головы-то лучше.

— На ней остались мои глаза.

— Я их уже не стесняюсь.

— Так я могу остаться?

— Оставайтесь — я ухожу!

И она вышла, накидывая купальный халат. Я за ней. Она спросила:

— А скажите, зачем вы, собственно, сюда пришли? Вы ведь не вор?

— Да, как вам сказать, — ответил я, подходя к столу. На нем лежало распечатанное письмо. Я прочитал имя адресата: «Марине Стефанне Щекотихиной».

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

К несчастью, сейчас я был в метрополитене, а не в зоопарке. Я спешил на «Рижскую», а надпись на стене гласила: «Таганская». Минуту назад у женщины было привлекательное лицо, и вот уже на его месте — неживая маска. «Чему после этого верить, как жить в таком мире?» — возопил я, стоя среди водоворота толпы, бушующего здесь в этот час.

Но вот вдали, у эскалатора, я заметил фигуру в красном платье — нет, нельзя это так оставлять! — и, как ищейка, взявшая след, я пустился в погоню. Вскоре мы оказались на паперти церкви, стоящей неподалеку от высотного дома, где кинотеатр «Иллюзион», — над рекой.

Это очень красивая старая церковь, ее кресты и купола всегда напоминали мне то ли антенны наставленного в небо радиотелескопа, то ли энергетическую установку — во всяком случае, это было странное место. Но дальше пойдет уже такая бессмыслица, описывать которую я просто стесняюсь. Если все другое в этой повести, как бы дико оно ни выглядело, я еще могу себе объяснить, могу хоть как-то истолковать, просто могу по-человечески понять, то дальше будет стоять эпизод совершенно не интеллигибельный для меня, обидный нарочитой обыденностью своего нелепого содержания и при этом обставленный, словно бы какая-то мистерия. Выпустить бы его, потому что не известно, какое отношение он имеет ко всему остальному, но я ведь уже попал на Таганку, и обратного хода мне нет. Читатель, надо пройти через это, чтобы вновь выйти на прямую дорогу повествования. Ну вот, с этим довеском я еще могу сообщить, что на паперти тетка обернулась ко мне и все с тем же недвижным лицом, шевеля лишь одними губами, сказала:

— Быстро руку.

Я машинально протянул, и, когда в сгустившихся сумерках (а было ведь рано) ведьма взяла мою руку, повернула ее вверх ладонью, стало видно, как сияет неоновым светом вся мелко-расчлененная сеть моей судьбы.

— Ну, что там?

— Плохие сосуды, — пробормотала она, — брось курить…

— Это все? Но что меня ждет?

— Кто!.. — она хмыкнула мерзко. — То же, что всех, если не бросишь! О, этот мир ждут потрясения. Каждый глоток дыма — погибель, — она опять хмыкнула, — всеобщая гибель…

— Вы хотите сказать… — начал я.

— Ничего не хочу!.. Я вижу огонь, питающийся вашими городами, и вашу землю, раздираемую в клочья когтями, и вселенную, лопнувшую, как пузырь… и тебя больного, пожирающего собственные испражнения, глядя на ужасы вселенских катастроф, и уже ничего не способного сделать, потому что не сделал теперь. Все вы…

— Так, я, пожалуй, брошу курить.

— Нет, не бросишь! — зарычала она во всю глотку, — не бросишь и обратишь в курящуюся ядовитым дымом кучу отбросов вашу…

Ну, это было уже чересчур: ведь если в первый момент, как она закричала, у меня еще поползли мурашки по телу (это было нежданно, к тому же и церковь, и странная тьма, и пустынное место, и маска вместо лица…), — то вот эта вот «куча зловонных отбросов» испортила все.

— Да понял вас, понял, — вскрикивал я, отчаянно дергая руку из ее мертвых когтистых лап, — понял же! Все! Что еще? Хорошо, я сяду на гноище конечности, буду скрести себя черепком, только отпустите, ради Христа… Я готов хоть сейчас начать посыпать себе голову табачным пеплом, как некий молодой Иов…

— Не кощунствуй, — сказала женщина и исчезла, оставив у меня в руке перчатку.

Желание затеряться в толпе

***

Я сунул перчатку (мужскую, заметим, перчатку) в карман, вздохнул, (мое свидание отменялось), — вздохнул и пошел, чувствуя себя совершенно несчастным, — несчастным потому, что несчастьем называется лишенность желаемого и желание невозможного.

Продолжение

Глава VI. Мы, боги

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

В понедельник вечером я спешил на свиданье со своею червонною страстью, дамой сердца, назначившей после игры мне встречу где-то у «Рижской», — спешил, целиком, значит, был погружен в предвкушения… но — хотя с запасом успевал и вскоре заключил бы уже свою пассию в… — но! — судьба распорядилась иначе.

На «Колхозной» я вошел в вагон и сел, а на следующей станции вошла молодая женщина. Она посмотрела на меня своими маленькими, чуть косящими глазками и стала к двери. Мне показалось, что она беременна, поэтому, сделав знак рукой, я предложил ей свое место, отошел в сторонку, исподтишка стал изучать ее лицо: маленькие глаза, тщательно вылепленный нос, тонкий подбородок — все было маленьким на этой змеиной головке, только губы крупные, прямо мускулистые. Это была вылитая тетка (моя родная тетя, читатель, — тетя Гарпеша), — и я подивился странной игре природы.

Она достала вязанье, уселась поуютней и углубилась в работу: считала петли, шевелила губами, поправляла путающуюся пряжу, красиво играла спицами.

Все, конечно, видели, как вяжет женщина, — это похоже на работу паука, выделяющего из себя паутину и ткущего кокон. Как бы из себя выделяет такая женщина нить, которой вяжет, и, сплетая свою сеть, сосредоточена она на работе так, что забывает все. На губах ее играет страдальческая улыбочка, будто с трудом натягивает она свой кокон на что-то неподатливое, кого-то улавливает в свою ловчую сеть; и нет ничего удивительного в том, что она получает подлинное удовлетворение от этого труда (охота ведь пуще неволи!).

Она излучала собою особые нежные волны покоя, эта юная женщина, — работала как генератор прямой убежденности, убеждавший меня, что в мире идет все как надо и не надо ничего иного. Я чувствовал, как ритм моего сердца подчиняется ритму ее вязания, и я забываюсь, плыву…

Я снова взглянул на эту продолжающую спокойно вязать женщину… но теперь на лице у нее оказалась холодная мертвая кожа — совершенно почти дермантин, — и точно в меня был уставлен тупой, плексигласо-недвижимый взгляд манекена. Внутренность моей утробы шевельнулась, предвещая тошноту. Да что ж это!? Не сводя с меня кукольных глаз, она собирала вязанье — поднялась и прошла мимо к выходу.

— Станция Таганская.

Как так?! Я оглянулся — и вправду Таганка, но как можно попасть, сюда, когда едешь с Колхозной на Рижскую?

Я выскочил на перрон вслед за мнимой беременной, — мнимой, ибо я понял, что вовсе она не беременна, — просто складки свободного красного платья обманули меня.

Возмутительно!

***

Все нам являющееся является либо извне нас, либо изнутри, либо являющееся извне оформляется изнутри. Впрочем, возможно еще, что являющееся изнутри оформляется извне.

Представьте себе какой-нибудь ваш благородный порыв: вы видите беременную женщину и уступаете ей место. Во-первых, от кого она беременна, читатель? — не от вас ли? И что за бремя она несет? — не освобождаю ли я ее от этого бремени, уступая место? То есть: «Тебе я место уступаю — мне время тлеть, тебе»…

Но прости меня, читатель — прости, ибо я отвлекаюсь в сторону, отвечая сразу и за себя, и за того парня, который, сам будучи читателем, только что уступил место этой беременной женщине — порыв души явился изнутри, но его место занял кто-то извне, кто-то другой, кто-то третий! — кто же? — кто тот третий, что так грубо вмешивается в наши интимные отношения, кто встает вместо тебя, когда ты хочешь посадить женщину? — кто он, в конце концов, тот, кто оформляет сокровенный твой порыв, идущий изнутри? — конечно же, ребенок! — это он опередил тебя, благородный читатель, определив твое поведение — и ты остался с носом при всем своем благородстве, ибо он провел тебя за нос, этот малыш, явившийся изнутри, и твое благонамеренное поведение полностью оформлено этим внешним обстоятельством.

Впрочем, был ли мальчик? — с горьким вздохом спрашивает писатель, и я отвечаю в порыве цинической откровенности, что это не имеет ровно никакого значения в моих глазах — не имеет значения, откуда идет порыв и где он оформляется, ибо всегда происходит только то, что происходит — и именно поэтому не происходит ничего; все двусмысленно, читатель, и нет ничего одномысленного под Луной — вот вам моя теоретическая философия, выстраданная, так сказать, «опытом всей жизни», — на практике же это должно означать (пользуясь афоризмом Козьмы Пруткова) примерно следующее: «Если ты на клетке со слоном вид надпись: «Тигр», — не верь глазам своим».

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Сыграли еще несколько раз, неизменно оставляя в дураках наших соперников, потом я вместе с рыжим усачом вышел покурить. И он рассказал мне что-то невразумительное о себе; о своих попутчиках; о том, откуда и куда они едут и зачем; и о какой-то корове, которую кто-то купил; и что вот эта женщина раньше была радисткой на метеостанции; и о ее муже; и даже о том, что бывает невроз любви (последнее я уже слышал от Сидорова).

Когда мы вернулись, я увидал, что женщина пересела поближе к окну и дремлет.

— Подъезжаем, — сказал рыжий и стал собираться. Действительно, мы были где-то около Кунцева. Я уселся рядом со своей бывшей партнершей. Не знаю, от нее ли или из открытого окна тянуло теплом и женственными ароматами майской ночи. Когда я оказался рядом, я почувствовал, как она вздрогнула всем телом — и мне передалось ее напряжение; вдруг вспомнились ее улыбки, движения, взгляды — мне стало тоскливо: вот сейчас она встанет, и мы разойдемся. И ничего нельзя сделать — вон как смотрит этот рыжий…

Впрочем, а почему же нельзя? — тут меня просто осенило: ведь она радистка! Я незаметно, чтоб только привлечь внимание, коснулся ногой ее ноги и, опустив руку на скамью поближе к этим ягодицам, стал выстукивать пальцами на языке Морзе: «Понедельник 19-00 Лермонтовская, понедельник 19-00 Лермонтовская, понедельник»… и т.д. Я не переоценил чувствительности ее попы — импровизированного приемного устройства. Когда поезд встал, она, пропуская своих мужчин вперед, вдруг повернулась ко мне:

— Лучше «Рижская».

Категорический императив, гласящий: «Поступай так, чтобы твой поступок мог стать основой всеобщего законодательства», — либо не состоятелен, либо ни одна женщина не против того, чтобы я принадлежал любой другой, — ибо максима, из которой все они исходят, звучит так: «Пусть он принадлежит мне во что бы то ни стало». Но ведь, если сделать это пожелание всеобщим законом, он, конечно же, противоречил бы желаниям всех других (женщин), — если только не предполагать, что я всех могу одинаково насытить. Как видно, ни одна из них не против того, чтобы я принадлежал любой другой (всем), — наверно потому, что все исходят из предположения, что меня хватит на всех, — что содержит в себе явное противоречие: я существо конечное, меня не хватит на всех, да я ведь всех и не хочу (добавляю, припоминая поучительную восточную сказку).

Да, противоречие, милые читательницы,—прямо парадокс какой-то: либо кантианская этика не учитывает женской нравственности, либо мое обаяние попросту сильнее ее… И я рад, что женщины, дай бог им здоровья и счастья, никогда не бывали на меня в обиде и привязывались ко мне всем своим существом или лучше (существенно лучше) сказать — естеством.

Но кто я такой после этого, читатель? — наверно, это тебя интересует. Не думай, пожалуйста, что я какой-нибудь бабник, ловелас, потаскун и т.д. — нет! Просто в эту весну я назарействовал. И пусть тебя не смутит такое странное употребление библейского слова. Назарей — не монах, как это принято думать, но, согласно истинному объяснению, нечто противоположное — это блудник во славу Господа Бога! — неутомимый искатель сладостных приключений и прекрасных истин, очарованный странник, поднявшийся на стременах и высматривающий из-под руки тайны изумительного мира, раскинувшегося перед ним, — то есть, Дон-Кихот и Дон-Жуан в одном лице. И еще, быть может, немного Данте, ведомый Вергилием по головокружительным орбитам чистилища любви, которая движет Солнце и другие светила.

И совершенно естественно то, что чистота, благородство, возвышенность чувств, куртуазность — не всегда мне доступны, и что совсем не всегда я дотягиваю до предвечных образчиков человеческого совершенства. В своем роде и я совершенен — ведь каждому времени свой фрукт.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

— Так что, будешь играть-то иль нет? — спрашивал неопрятного вида человек, тасуя колоду замацаных карт.

Пока я спал, вагон наполнился новыми людьми, и в моем отделении разместились трое — они намеревались втянуть меня в свою дурацкую игру. Мне это не понравилось. Я уже было хотел отказаться, когда (замечаю, что меня все время будто во что-то втягивают — против воли! — вы посмотрите, читатель, лейтмотив моего повествования: «я уж было хотел…, но…» — возьмите это себе на заметку), — хотел отказаться, когда встретился взглядом с полнотелой, как говорится, в самом соку женщиной с круглыми руками, опарой грудей, взошедшей над яркой шелковой блузкой, мощными бедрами под обтяжной юбкой, — женщиной с необъятным задом и необыкновенно добрым лицом, — женщиной, сидящей наискосок от меня.

— Что ж, пожалуй, — ответил я, не отрывая глаз от своей будущей партнерши, — сдавай!

У нее были светлые волосы; почти лощеное лицо; очень тонкая, резко очерченная, подвижная верхняя губа набегала на полную нижнюю, что в сочетании с широко открытыми глазами давало картину постоянного весьма доброжелательного удивления. Такое милое лицо было у моей партнерши — мы играли двое на двое! — и цвет глаз самый редкостный: синий — может быть, это и привлекало особенно?

— Что ж вы не подбрасываете, неужели ничего нет? — перебила она мои мысли. — Смотрите, сейчас пойдут под меня…

— Вот еще шестерка… — Я бросил козырную карту. Рыжий принял.

— Да у них совсем нет козырей, — засмеялась женщина, искоса взглядывая на меня и толкая локтем рыжего.

— Мне шестерки нужны, — сказал он.

— Да, уж так и нужны. — И она, мигнув мне, бросила карту под второго.

Что-то в ней такое, думал я, пока он отбивался, что-то мягко засасывающее… Действительно, прошло несколько минут, а мы уже понимали друг друга, точно два прожженных шулера; и, смотрите, в этой игре она подчиняется мне, как в танце: взглянула вопросительно — я сделал легкий жест глазами — она подбросила, чуть улыбнувшись, — и вот мы уже набираем карты.

Впрочем, что все о картах? На карты, собственно, я ведь не обращал никакого внимания, зато увлеченно играл со своей пышной партнершей, в чьих синих глазах я прямо купался, нырял, кувыркался; — она же, видимо прекрасно зная свойства этих своих небесных водоемов и вообще свою женскую прельстительную силу, сдабривала нашу игру богатым ассортиментом влекущих, зовущих, томящих, таящих негу взглядов, которые я ловил, как наливные румяные яблоки, и, надкусив, посылал обратно.

— Ходи не зевай, паря.

— Сейчас. — И к ней: — А у вас много карт?

На кого она похожа? — вот что мучило меня с первого мгновения. Вначале я подумал: на Лику, но вообще, пожалуй что, ничего общего: Лика — вся тайна, загадка, эта ж, напротив, выворочена наизнанку — вся сплошь открытая рана наслаждения — полная противоположность холодноватой, сухой внутри Лике. Похожа и на Лику все-таки, но на кого же еще? — и тут я понял, что на девушку-пастушку у ворот (помните в увертюре?) — только та молоденькая и тоненькая, а эта скорее толстушка.

— Сколько у тебя карт? — приставал между тем мой сосед.

— По одной — не ошибешься!

Он пошел и въехал как раз мне прямо в масть своим крестовым королем — я покрыл его.

— А так? — победоносно крикнул он, выбрасывая козырного короля.

— Туз козырный.

— Нет, погоди! — вот еще тебе туз, — взметнулся рыжий.

— Девятка! — я кончил…

— Я тоже! — залившись смехом, вскричала толстушка, облегченно откидываясь на спинку и показывая свои карты, — вот, две дамы — одну тебе, а другу тебе, — бросила она их влево и вправо; мне же — опять улыбку и поощряющий взгляд.

— Да ладно, выиграла и довольна — не везет в карты, повезет в любви.

Ну, это как сказать, подумал я, а незнакомка опустила глаза, скрывая улыбку.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Впрочем, я, наверно, ведь опять невнятно говорю — что ж! — таков предмет, но, если все-таки что-то прояснять — нет, не буду, не могу, не хочу! — какого черта? — по крайней мере, не здесь — где-нибудь дальше — здесь полное смятение чувств! — вот чем оборачиваются эти «пробуждения радостных чувств» в связи с поездками на дачу. Эти дачи! — вон их сколько проносится за окнами: каждый возделывает свой сад! — «домики, до-ми-ки, домики», — стучат колеса поезда. Дачи толпятся вокруг полотна железной дороги, как люди на первомайской демонстрации, дачи демонстрируют свое единство — они разные, но суть одна: каждый возделывает свой сад! А у кого нет дачи, тот возделывает свой сад в перистильных лоджиях отдельных городских квартир; у кого же нет ничего, — возделывай сад своей индивидуальности, взращивай свой дар (дачу), демонстрируй свои возможности, демонстрируй сдвиги в обществе, — сдвиги от юношеских карнавальных игрищ к трезвости, к зрелости, к стоически бесстрастному мировоззрению: каждый да возделывает свой сад! — вот очередная задача: рост благосостояния и народного хозяйства — Первомайская демонстрация дач! И уже на высокую трибуну взбирается кандидат в члены (каждый возделывает свой сад), огромная правительственная дача, и цепные псы на ней висят, как ордена. Ударяя себя в грудь, отчего ордена побрехивают, правительственная дача говорит, что задачей является выращивание богатых урожаев бледных тружеников на индивидуальных полях образов и ассоциаций, — а то с сельским хозяйством стало совсем швах, хоть и удобрены колхозные поля жирным карнавализированным пометом.

Дорогая Индира Ганди

***

— Эй, будешь в карты играть? — потряс меня за плечо рябой рыжий усач в кепке, и я проснулся. Вот это уж точно был сон — здесь нельзя было усомниться, так как невозможно себе представить дачу, выступающую с трибуны. Но кроме того, мне вдруг пришло в голову, что можно ведь произвольно решать, что сон, а что бодрствование, и я решил считать реальностью лишь то, что мне нравится. Впрочем, может быть, я потом решил — в любом случае это не моя мысль, а основное положение философии Декарта, гласящее, что бог не обманщик (вовсе не когито главное в ней!) Но об этом нам, видно, еще придется поговорить, а пока я решил своим нравом определять реальность.

Пусть это будет что угодно, пусть это будет, если хотите, болезнь — что хотите! — но чувствовать себя скованным по рукам и ногам, чувствовать себя какой-то функцией звездных пришельцев мне не хотелось — не нравилось! А ведь именно к этому (к оковам) — я чувствовал — вел мой контакт. Ну их к черту! — не будет никакого контакта! Не расстраивайся, читатель, — ты ведь уже надеялся получить фантастический роман? — может даже извлечь для себя много поучительного? — ведь правда, не каждый же день земные цивилизации предлагают нам свою дружбу! — и вот вместо того я тебя предаю: все опять свожу на серую реальность. Ничего, я постараюсь вознаградить тебя за внимание и благосклонность, добрый друг, чем-нибудь позанимательнее. Итак, я открываю новую страницу своей истории.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Ах, читатель, прости мне эту темноту, мое неумение, неточность выражений — воспоминания нахлынут на меня, и я смущен. Я выглядываю в окно: сейчас глубокая осень, ночь; и ветер в остервенении кружит крупные хлопья первого снега. В свете одинокого фонаря мечущиеся снежинки кажутся звездами, сорвавшимися со своих мест и в обезумевшем небе — хаос пляшущих под ветреную гармонию звезд в ведьминских судорогах уносится влево, и кажется, что этому безумию не будет конца.

С тех пор я уже никогда не видел Смирнова, а ведь он оставил в моей жизни болезненный след.

Ведь вот нынче смешно звучит, а он хотел своим искусством исправить мир, смирить разбушевавшуюся стихию зла, сделать людей счастливыми. И он считал, что у него были для этого данные, — а у него был только талант, но не было сил. В его картинах было огромное напряжение, его краски взывали, его портреты проникали в самую глубину — однако что ж с того?

Но темой его жизни, его единственной картиной было, говорит Лика, «колоссальное полотно» — неведомый шедевр, большой холст, стоящий в дальнем углу мастерской. Я видел эскизы к нему: в зеленовато-фиолетовых трупных тонах к распростертым на земле детям подползали мерзкие тускло светящиеся чудовища. Ужас в беззащитно поднятых тонких ручонках, и слезы в глазах, обреченность и страх, и эти слабые руки, и сведенная смертной мукой плоть, и уверенно наползающая, накатывающая, торжествующая в своей безрассудной бесстрастности мощь отвратительных гадов, и сладострастно выгнутые спины их, и детский плач, и бесполезно поднятые руки, и адский хохот, и молчащие небеса.

Это были очень сильно выполненные эскизы — крупные фигуры во весь лист; экспрессивно-напряженные позы; густые, трагически звучащие краски; и ни одного просвета — ни одного проблеска надежды.

Видно было, что художник имеет, если можно так сказать, колоссальный опыт зла, что он сам весь истерзан и в полной мере выплескивает свою боль, свой ужасающий опыт, приобретенный всей жизнью, на полотно — что он прямо харкает на эти холсты кровью своего сердца и разводит краски горючим лаком своих безудержных слез.

Но кому в наше время нужна такая живопись, читатель? — мне? вам? самому Смирнову? — никому. Во-первых, если взять хотя бы его натюрморт (я уж не говорю об этих эскизах зла) — вы не решитесь повесить его на стенку в своей комнате, — он будет раздражать и бередить вашу совесть и старые раны, вы станете жить в атмосфере постоянной тревоги, неудовлетворенности, страха — то есть так, как жить нормальному человеку нельзя, да и не нужно вовсе. И постепенно без всяких видимых причин к вам придут болезни — болезни сердца, печени, желудка, головы — вот от этих великолепных овощей, и фруктов, и цветов, кричащих со стены, взывающих к чему-то сокровенному в вас; и как раз оно, это сокровенное, не позволит вам купить картину Смирнова, ибо хочет оно покоя и отдохновения от того, что и так уже переполняет вашу жизнь и прет ребром в ваш уютный мирок, выгороженный таким упорным трудом. Вот и выходит, что никому не нужен был Смирнов.

Но сам-то он не мог — не хотел! — понять, что никому не нужен, — и рвался к людям, и надеялся, что люди поймут его порыв, и натыкался на стены непонимания, и больно ушибался, и оставался один на один со своими картинами, которые, с точки зрения общения, были сплошной ошибкой, ибо никому не были нужны, — и он все больше замыкался в своем одиночестве и никак не мог понять, почему так получается.

И бодрячество его отсюда проистекало, и эта детскость, и пьяное шатание по бульварам, и заискивающее заглядывание в глаза, и шутоватое чтение газет, и шутливое пикирование с Ликой — все. Только, конечно, не стоит делать из людей бог знает что — не буду я ему позировать. Ведь это, пожалуй, он меня подтолкнул к Лике. Если б не этот портрет, не этот взгляд, — возможно, я бы и прошел мимо, не заметив его (этот взгляд), ибо Лика инстинктивно прячет свой взгляд, скрывает его от непосвященных. А Смирнов — профан! Какой же он профан, думал я, он разболтал всем тайну — и только потому, что ему захотелось эту тайну обрамить, — обрамить и подарить всем, — не выйдет, милейший! — первый встречный (не Толик — я) разгадает загадку вашего сфинкса — и все только потому, что вы не умеете хранить тайн.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Читатель прекрасно понимает, что введение в реалистическое произведение чего-то такого, что противоречит нормам реальности, влечет за собой неизбежное разрушение реализма представленной картины — мир лопается, как мыльный пузырь, коснувшийся инородного тела. Поэтому-то всегда считались не слишком хорошими ставшие притчей во языцех развязки еврипидовских трагедий — явления бога из машины.

Богом из машины, объясняющим и разрешающим мое странное поведение, мои странные видения, непонятные совпадения в моей жизни — все то, о чем вы пока еще слишком мало знаете! — может показаться, и несомненно покажется многим, тарелочник, появившийся из неземного механизма, зависшего над подмосковным лесом.

Мне и самому показалось это недозволенным приемом, нарушающим законосообразные связи мира. Чем-то хотя и делающим более или менее понятной мою невозможность различать сон от бодрствования, но одновременно и чем-то лишающим меня последней возможности понимания этого мира и своего места в нем.

Действительно, появление неземного существа, способного влезть мне в душу, упраздняет, с одной стороны, законы природы, зная которые я как-то могу ориентироваться в мире (значит упраздняет и весь упорядоченный мир, который теперь превращается в пустой хаос впечатлений); — а с другой стороны, и меня самого упраздняет, — ибо в мне (мною) кто-то мыслит и чувствует — так что сам я уже чувствую себя совершенно не у дел: лишним; лишенным всех прав; лишенцем, не имеющим права ждать от мира ничего — ни горестей, ни радостей! — и не могущим никак воздействовать на мир. Вдумайтесь, читатель, — что значит оказаться лишенным веса, то есть начисто потерять почву под ногами, зависнуть между небом и землей, барахтаться в пустоте, не имея возможности ни на что опереться.

Вовсе не уверен, что буквально эти вот мысли пришли мне в голову, когда, уже затемно, добравшись до станции, я сел в электричку, идущую на Москву. Вовсе не уверен, но, по всей видимости, что-нибудь в этом роде я думал, — ибо, глядя в черное зеркало оконного стекла, в котором проносились перед моим взором задремавшие строения, леса, поля и речушки, — глядя в окно, я решил вдруг не разыскивать никакую Марину Стефанну, уклоняться от контактов с неземной цивилизацией, которой и вообще, быть может, не существует в природе и она мне только привиделась, оказалась игрой воображения, забавным поворотом ума, удивленного странными совпадениями тех дней и видениями, с ними связавшимися, общением со Смирновым, Ликой и прочими делами.

И этот Смирнов мне стал как-то неприятен — он и вчера, и сегодня весь день смотрел на меня так, будто я способен уврачевать его душевные раны. Эти глаза страдальца конечно трогали меня, но, читатель, подумай, что ж я могу? Я не целитель и единственно, может быть, смогу поставить диагноз. Весьма, впрочем, неутешительный диагноз. А может быть, и — не смогу. Все это пока не очень понятно, — но ведь читателю наверняка известно, что есть люди, которые, одурев от боли, бросаются к первому встречному в надежде ее унять, — таким мне показался Смирнов.

А я-то вдруг за обедом непонятно почему, на какую-то его нейтральную реплику, на ее подкладку (не берусь теперь сказать, в чем она состояла), — вдруг бухнул:

— «Отравлен хлеб, и воздух выпит»…

Телесетка

***

Если вам, когда у вас болит зуб и вы уже распялены в кресле, готовясь ко всему, лишь бы избавиться от этой муки, — если вам врач, покопавшись в зубе и разбередив боль до последней границы терпения, скажет теперь, что ничего не может для вас сделать: да, мол, зуб-то у вас, конечно, больной, но, предположим, нет сейчас времени лечить его, — если вам знакомо чувство, охватывающее страдальца после такого, вы легко поймете настроение Смирнова, когда мы прощались. Ведь он связывал со мной какие-то надежды (какие? — я не смогу объяснить, но что связывал — то очевидно), и вот я заявляю, что хлеб отравлен, а воздух выпит. Впрочем, меня несколько успокаивает, что после случая с Ликой уже это не так прозвучало, и, конечно же, не поверил он, что это ему приговор (почему он должен верить всякой темной лошадке!) — однако та неловкая фраза тяжело легла мне на сердце, и со временем ее тяжесть не уменьшалась, а только увеличивалась.

— Что? — спросил он сухо, когда я ее произнес.

— Ничего, — ответил я, поняв, что разговор об отравленном хлебе — вовсе не застольный разговор.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Я потребовал жертв. Напрасно мой коллега, робот-посланец, пытался внушить мне при помощи своего гипноза, что я и так получаю достаточно. Я сказал, что не стану иметь ничего общего с такой жадной меркантильной цивилизацией, — и он обещал все. Об этом позже, но, впрочем, было бы достаточно уже и того, что я был первым из богов, знающим себе цену.

***

Вдруг на землю, откуда ни возьмись, пало густое облако тумана, — облако настолько плотное, что не то чтобы там кончика носа — ничего не стало видно. Я оказался обернут бестелесной ватой, сквозь которую до меня донесся отчаянный вопль:

— Молю вас, помогите! — разыщите Щекотихину, сделайте что-нибудь, ибо я изнемогаю от любви. Только на вас все мое упование, ибо ведь вы, и только вы, тот изворотливый ловкач и дока, хитрый пролаз, быкокрад, сновидений вожатый, разбойник, в двери подглядчик, ночной соглядатай, которому вскоре много преславных деяний явить меж людей и богов предстоит!

Быкокрад? — разве это обязательно? — однако вот до чего доводит любовь!

— Не беспокойся, добрая душа! — крикнул я в туман и, выставив вперед руку, чтобы не натолкнуться на дерево, сделал шаг вперед. Маленькое облачко, в котором я был спеленут, осталось позади, но перед собой я не увидал ни тарелки, ни тарелочника, ни плодов его благотворного писания — ничего этого уже не было; зато вся поляна предстала передо мной уставленной стоящими, как спарты перед Кадмом, боровиками: крепкими, толстоногими, в коричневых шляпках. Их было столько, — столько, что вполне можно было бы построить здесь грибоварню и бесперебойно снабжать москвичей и гостей столицы маринованными и солеными грибками еще долгие-долгие годы — по крайней мере, уважаемый читатель, на наш-то век хватило бы.

***

Но я плевал на это, я спешил отыскать пенорожденную богиню, а потому, сорвав несколько грибов для Смирновых, поспешил назад.

На обратном пути я повстречал пенсионера, листающего мою записную книжку, — в его звонком оцинкованном ведре болталась какая-то трухлявая сыроежка с изъеденной червями серенькой шляпенкой — явный не сезон!

На даче я упросил Смирнова передать вещи напрасно ожидающему меня Марлинскому, а сам поспешил на станцию, ибо мне хотелось уже сегодня попасть в Москву, чтобы приступить к поискам пестрообутой богини любовных свиданий и игр.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

В то лето над Тучковом вовсю носились летающие тарелки, и одним засекреченным научным учреждением была даже выслана специальная научная экспедиция на Можайское море для изучения НЛО. Не могли понять: почему над Тучковом, почему вдруг так много, почему вечерами и ночами? Почему? Почему? Почему?

А Океан томился, а несчастный Гумберт Гумберт страдал. Изнывал и молился своей богине любви: «Сжалься, богиня».

Однако богине было не до него — она была не в состоянии услышать голос влюбленного, ибо сама была по уши, как кошка, влюблена в одного майора по фамилии Ковалев. Но майор не отвечал богине взаимностью, ибо недавно потерял свой нос и был этим весьма расстроен. В другое время он с удовольствием совокупился бы с такой женщиной, как Марина Стефановна, но теперь, теперь… нет! — не теперь!

Да, Марина Стефановна была женщина во вкусе майора: белая, дебелая, с рыжими волосами и формами настолько развитыми, что новичку подчас становилось страшновато иметь с нею дело. Но нежность Марины Стефановны (Щекотихина — ее фамилия) легко смиряла любой, пусть даже самый строптивый, норов — торжествовала любовь. Один остроумный импотент от удивления назвал ее даже жрицей любви — когда ему удалось совершить с Мариной Стефановной то, чего у него до того ни с кем не получалось, — он не знал, что под ним сама богиня. И все же она ничего не могла поделать с крепостью майора Ковалева, опечаленного утратой носа.

Стоял знойный конец мая 1981 года; на редкость знойный конец — и Марина Стефановна маялась, сгорая на медленном огне своей неудовлетворенной похоти: она изнемогала и в этой маяте не могла слышать стенаний, несущихся к ней из бездны вселенной. Она целыми днями лежала на диване, и ни один мужчина не был ей нужен — кроме майора. Каждую ночь ей снился один и тот же сон: к ней приходил нос и — о! что это было за упоение! — Марина Стефанна просыпалась вся мокрая, сжимая своими полными руками пустоту. Возможно, что и было-то так жарко в те дни потому, что майор Ковалев потерял нос, и тот разгуливал ночами один. А может быть, нос потерялся от жары? — кто знает?!

Итак, особенно страдали в эти дни следующие лица: майор авиации Ковалев, гражданка Щекотихина Марина Стефанна и высокоразвитая неземная цивилизация, о которой нам пока еще слишком мало известно.

И тогда цивилизация обратилась ко мне с мольбой. Она молила о том, чтобы я разыскал Марину Стефанну и сделал что-нибудь для того, чтобы она (М.С.) соединила влюбленную цивилизацию (которая, кстати, выходит, мужского пола, то есть он — цивилизаций), — с его юной возлюбленной, которая не является, следовательно, богиней для звездного скитальца в том же (буквальном) смысле, что и мы с Мариной Стефановной, но является богиней и идолищем в переносном смысле — со всеми вытекающими отсюда последствиями. Цивилизация не может положиться на свою Венеру и обратиться к ней вот так вот прямо, как ко мне, — ибо богиня-то все-таки «вздорная баба». Цивилизация обращается ко мне, а Марина Стефанна — пусть уж лучше не знает, что она богиня, ибо это знание может только повредить и даже расстроить строй вселенной.

Что ж, я согласился, но потребовал жертв.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

И совсем не то в цивилизации тарелочников. Там вообще нет никаких «я», и каждый орган, как бы он ни был сложен (а сложность некоторых из этих органов — лучше сказать: орудий — беспредельна), — как бы ни был он сложен, все-таки всего лишь механизм. Вот, например, то, что стоит сейчас перед тобой, — только робот, а следовательно, не многим лучше обыкновенного заступа.

Цивилизация знает о нас (нашем механизме, нашем устройстве) все, но ничего не знает, и в принципе ничего не способна знать, о нас (так же как, впрочем, и мы о себе)! В сущности, оно (это существо) — это один из нас, если предположить, что он — «я»; но если он не имеет «я» — это всего лишь еще один механизм во Вселенной, построенный, может быть, даже одним из нас — людей.

Тарелочник в своем небесном комбинезоне стоял передо мной, выпучив из зелени лица жабьи глаза. ничего нельзя было прочесть на этом лице, — зеленом лице с неудачно наклеенной оранжевой полосой губ.

— Вам все ясно? — спросил он.

Я взглянул на него и, пожав плечами, совершенно отчетливо понял еще одну вещь: цивилизация тарелочников все-таки не механизм — это личность, причем личность ищущая и религиозная. Это одинокое существо — оно поклоняется человеку. Не человечеству, а лишь некоторым, отдельно взятым лицам из людей. Таких лиц, вообще говоря, не так много, но вместе они составляют своеобразный пантеон. И — мне стало ясно! — я — один из этих богов.

Нам, оказывается, это существо приносит жертвы и молится. Оно, оказывается, просит нас о чем-то там и надеется, что мы сможем выполнить эти мольбы. А мы, даже если бы знали об этом, все равно были бы просто не в силах постичь, о чем нас просят, — подумал я и тут же опять понял, что дело вовсе не в том, что мы можем выполнить эти просьбы сознательно, — а в том, что мы, боги, своеобразные устройства — рефлекторы, отражаясь на которых, эти мольбы приобретают новые свойства, то есть выполняются или не выполняются. Не все люди представляют из себя такие устройства, не все они боги для этого Океана (можно назвать его и так — по-Лемовски), но все мы специалисты, и ваш покорный слуга для него — что-то вроде греческого Гермеса (если я правильно понял).

Так богословствовало (или, может быть, антропософствовало) во мне неземное существо, однако я все еще не мог сообразить, что же ему нужно теперь. Но вот мне уяснилось и это: оно, оказывается, влюбилось, безнадежно влюбилось в земную девушку — даже девочку! — отдыхающую сейчас где-то здесь, под Можайском.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Тарелочник кончил — в тех местах, где упала моча, начала стремительно прорастать изумрудная свежая зелень, запестрелись роскошные чудо-цветы; из-за туч показалося солнце, позлатив своим светом последние крупные капли дождя; где-то в кроне древесной запела канарейка, из чащи вышел фальшивый заяц и лег под тарелкой у ног человека, который — я вдруг разглядел — имел зеленое лицо!

И тут мне тоже приспичило вдруг по малой нужде! Мог ли я утерпеть, удержаться? — нет! Моя моча была по-земному, по-человечьи желтоватого цвета — от нее шел легкий пар и характерный аромат. Я растроганно, сквозь слезу умиления, смотрел на эту короткую струйку и думал о судьбах человечества, о контакте — и вот он! В том месте, куда уструилась моча, проявилась нора, из нее вылезла лиса-чернобурка и помчалась за встрепенувшимся зайцем, канарейка умолкла… Тарелочник что-то сказал, но я не расслышал его, ибо прятал на место контактный прибор.

— Что? — спросил я и хотел еще что-то сказать. И уже открыл для этого рот, но ничего не сказал и не знаю, что мог бы сказать, потому что вдруг в голове смешалось все сразу, спуталось, закрутилось, екнуло сердце, и я потонул в потоке бессвязных мыслей, среди которых доминировало что-то вроде: тарелочники — это орудия… продукты деятельности цивилизации, в которой нет ни одного существа подобного вам, то есть ни один из них не может сказать о себе «я» ибо они всего лишь органы некоего может быть и могшего бы сказать «я» да только никогда никому не пришло бы такое. Под «я» же надо сейчас понимать способность моральной ответственности а не пришло бы такое как раз потому что некому противостать из подобных ибо подобных нет и потому в принципе не может встретиться с подобными что и есть цивилизация в которой нет ни одного существа, подобного вам то есть ни один из них не может сказать о себе я ибо они всего лишь органы некоего может быть и могшего бы сказать я да только никогда никому не пришло бы такое под я же надо сейчас понимать способность моральной ответственности а не пришло бы такое как раз потому что некому противостать из подобных ибо подобных нет и потому в принципе не может встретиться с подобными что и есть цивилизация в которой нет ни одного существа подобного вам то есть ни один не может сказать… — я ничего не сказал, а так и остался с открытым ртом, мысля вращающимися мельничными жерновами в голове.

Потом помаленьку стал выпутываться, приводить в порядок эти свои мысли, догадываясь уже, что это вовсе не мои мысли. Они как-то сами собой разомкнулись, прояснились, стали на что-то похожи, и, закрыв рот, я подумал с облегчением, что можно было бы, весьма приблизительно, сопоставить это с муравейником, но таким образом, что каждый муравей и весь муравейник в целом — есть мысли или, точнее, выражение мыслей этого существа. Можно было бы, наблюдая жизнь большого города с высоты птичьего полета — откуда не видно людей, — составить себе некоторое представление об этой цивилизации: вот работает завод, продукты его перевозятся поездами, вот строятся новые дома, вот разрушаются старые, вот едет автомобиль, вот летит самолет, и т.д. — все это делается само собой, и все это как бы спонтанные мысли организма города, город мыслит этими действиями.

Но надо помнить о разнице! Хаос мыслей города имеет своими носителями живых людей — тех, кто с тем или иным правом может сказать о себе: «я». И каждый один из этих «я», в принципе, — может все это изменить: улучшить, разрушить и, главное, отвечать за это! И совсем не то в цивилизации тарелочников.

Продолжение

  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • >