Горячий камень: литература между Лимоновым и Собчак

В двухлетней давности публикации («Код обмана»: «Сноб» № 4, 2011; а кажется, не менее ударной пятилетки минуло) Александр Гаррос отмечал: в отличие от октября 93-го, – август 91-го практически никак не осмыслен, – и даже должным образом не отражен в отечественной литературе.

Гаррос подводил читателя к нехитрой морали из анекдота – «яка держава, таки и теракты»; августовская революция, со своим в первый же год выдохшимся пафосом и сокрушительными результатами (если этот август, весьма условно, принять за некую точку отсчета) – адекватна почти нулевому художественному выхлопу.

Мое собственное наблюдение: для осмысления последствий не то чтобы не пришло время (давно прошло), просто весь запал в первые же годы ушел в разнополярную публицистику.

К тому же октябрь 93-го – драматический, куда более щедрый в литературной перспективе, скоро перегнал фарсовый август.

Ничего нового: сравните литературные результаты Февральской революции и Октябрьского переворота. Даром что успешность социальных катаклизмов в 90-е, относительно десятых, получилась зеркальной.

В своей книжке «Культурный герой» я с Александром Гарросом заочно поспорил – не по концепции, а по фактуре. Назвав два прозаических текста, искусно притворившихся мемуарами, – «Трепанацию черепа» Сергея Гандлевского и «Двойное дно. Признания скандалиста» Виктора Топорова.

Любопытно, что оба, явно во многом противоположных автора, обнаруживают близкое сходство, не только фактическое, но интонационное в зарисовках августовской ГКЧП-story. И характеризует это, скорее, не писателей, но тогдашнее состояние умов и реакций.

Интересно сравнить у Емелина давнюю «Песню ветерана» с «Болотными песнями» – сборником, стихотворения которого репортажно сопровождали бунт «креативного класса» в 2011/ 12 гг.

Через двадцать лет неизменен не только лирический герой поэта-хроникёра – народный типаж, для которого политика – это продолжение собственной бытовухи другими средствами. Сохранилась уникальная интонация – Сергея Михалкова, поступившего в обэриуты запевалой. Однако принципиальнейшая из констант – фигура ОМОНовца.

Ведь и впрямь: ОМОНовец с завидной регулярностью сопровождает современную литературу о волнениях и переворотах (91-го, 93-го, 2011/ 12- го). Припоминается и лучший в романе «Бэтман Аполло» эпизод с вышедшим на одиночный пикет вампиром Рамой Вторым, которого, естественно, винтят и собираются закрыть. Диалог с ОМОНовским полковником, пусть ненадолго, разбавляет душную романную тоску нотой светлой печали.

Так, некогда в любой книжке о гражданской войне в России, дежурил махновец или гайдамак. Даже в фадеевском «Разгроме», действие которого, как известно, происходит довольно далеко от Украины. Просто у Фадеева они по-другому называются. Постоянны они и у Аркадия Гайдара, на Украине почти не воевавшего. Точней, воевавшего, но уже в другую войну.

***

Надо сказать, именно этот бессменный ОМОНовец, в прошлом – махновец, символизирует интереснейшую в нашей словесности преемственность. Литература о гражданской войне в России – ее приемы, пейзажи, образный и персонажный ряд – мощным эхом отозвалась сквозь десятилетия. Оказавшись много живей производственных, скажем, романов и семейных саг с потугами на толстовские эпопеи.

Отозвалась в двух направлениях – криминальном и протестном. Не только мне приходилось отмечать, как в базарах и разборках братков, воров и ментов у Михаила Гиголавшвили («Чертово колесо») и, пуще того, у Владимира «Адольфыча» Нестеренко (сценарии и рассказы) ярко и узнаваемо прозвучали бабелевско-шолоховское хэканье, стук копыт и сабель, реки всеобщего кровопускания.

Что же до протестного русла (неизбежный Проханов, главным образом Захар Прилепин в «Саньке», Сергей Шаргунов), тут совпадают не только мечты и звуки, но даже цветовая гамма. Лязги и каски ОМОНа. Солнца и знамена, опрокинутые в октябрьские лужи. Неполиткорректные скандирования, мантра «На Кремль!»… Так и тянет продолжить знаменитым пассажем Терца-Синявского о романтизме из криминального (с точки зрения Советской власти) шедевра «Что такое социалистический реализм?» Впрочем, предоставлю это удовольствие – заглянуть в несправедливо забываемого стилистического диссидента – пытливому читателю…

***

Доспорю с Александром Гарросом: попытка обнаружить книжную полку, туго набитую сочинениями, посвященным событиям октября 93-го, также выглядит весьма проблематичной. Хватит пальцев одной руки. Ну, или хармсовских «восьми пальцев».

Незаслуженно незамеченными прошли романы Юрия Бондарева «Бермудский треугольник» и Сергея Есина – «Затмение Марса». Сама весомость имен советских классиков напрочь отвергает соблазн на них эту «незамеченность» и нагрузить. Виновата черная труба 90-х, с фильтром из либеральной критики – на входе…

Замечательный роман Леонида Юзефовича «Журавли и карлики». Однако, там баррикадные хроники – не движущийся фон, а статичный задник. Между тем историософские претензии сближают эту вещь с «Красным светом» Максима Кантора, о котором мы еще будем говорить.

Сильный очерк Эдуарда Лимонова «Пчелы, орлы и восстание» из «Анатомии героя» (Лимонов хотел писать о Белом доме книгу, но так и не собрался). Лыком в строку – композиция Наталии Медведевой «Москва – 993» из альбома Russian Trip («Трибунал Наталии Медведевой»).

Множество стихов (выделю, любя и почитая Владимира Бушина, его «Я убит в Белом доме»), сопоставимых в объемах, а главное – в слезоточивом угаре – с публицистикой, долгие годы заполнявшей «патриотические» издания по всему спектру.

Для либералов Октябрь-93 тема негласно табуированная, за весь их разношерстый лагерь отстрелялись мемуарными очерками фигуры довольно маргинальные: Альфред Кох и Валерия Новодворская.

Главный автор темы – разумеется, Александр Проханов. Начиная с «Красно-коричневого», практически в каждом его новом романе (вот тут – действительно, если не книжная полка, то многотомник) назойливыми камбэками повторяются сцены бело-домовской обороны.

Автоплагиат, возведенный в прием, имеет полное право называться лейтмотивом. Тем паче, что в босхианских романах условно-«кремлевского» цикла («Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход “Иосиф Бродский”»), воспоминание – дальше и больше – приобретает черты наркотического трипа.

Так, – если не пальцы одной руки, то сильнейшая идеологическая детерминированность, – было до появления романа Сергея Шаргунова «1993. Семейный портрет на фоне горящего дома» (мне довелось прочитать его в рукописи). Сергей, конечно, не закрыл темы, но отработал этим романом за несколько литературных поколений.

Осенью 93-го, хотя было уже поздно, подростком я возвращал долг Советскому Союзу. Убежал из дома, бросился на площадь. (…) Я стою на площади у большого белого здания, словно бы слепленного из пара и дыма, и вокруг – в мороси и дыму – переминается Русь Уходящая.

– Рассказывал Шаргунов в «Книге без фотографий», вписывая собственный опыт в большую историю и сшивая в мальчишеском сознании две покончившие с собой империи.

Роман этот – новый, закономерный и серьезный этап в писательской биографии Шаргунова, но ключевое его достоинство выходит за рамки чистой литературы. И заключается в том, что «1993» написал не Проханов. (Хотя Сергей испытал сильнейшее влияние Александра Андреевича, что естественно.) «Проханов» здесь – псевдоним любого партийного автора.

Литература победила идеологию – ключевой сюжет недавней истории покинул, наконец, посредством Шаргунова-сталкера, походные лагеря патриотов и либералов и переместился «на тот большак, на перекресток».

Шаргунов – писатель, разумеется, не общепримиряющий, а просто молодой и знаменитый.

И, что бы он ни говорил о побеге из дома родительского к Белому дому, Сергея всё равно будут воспринимать вне тогдашней хованщины. Он – не у Останкино, как патриоты, и не на Тверской, как демократы-ельцинисты. А над схваткой и Москвой (в ранних вариантах роман назывался «Война в Москве»).

Оно понятно, что в нулевые былые барьеры ветшали и разрушались. Почти всеобщее согласие по фигуре Солженицына. Попытка организовать аналогичный кворум относительно Иосифа Бродского. Аккуратное единение – со взглядами в разные стороны – вокруг власти в первые путинские годы. Даже пресловутый Белый дом по умолчанию решили считать общенациональной трагедией.

Но наступил декабрь 2011-го (русские общественные движения, хоть и стихия, а строго выстраиваются в хронологическом нарративе – август, октябрь, декабрь – в рамках одного исторического цикла). Когда выяснилось, что все фронты сохранились, а походные лагеря – на прежнем месте. Речь даже не о противостоянии Болотной и Поклонной – превращенном в эрегированный символ чистой политтехнологии. В протестных колоннах, как у киплинговского водопоя, мирно соседствовали, а подчас и братались, либерал с националистом, анархист с имперцем… Но, согласно национальной матрице, гуманитарная публика вновь раскололась на «либералов» и «государственников» – обе стороны понимали условность и обветшание терминов, но новых идентификаций не приходило.

Словно не было бурных двадцати лет борьбы за демократию, словно не было разоблачений коммунистической катастрофы. Панчиков и его сосед испытали понятное всякому русскому интеллигенту волнение: так волновались мы, идя на баррикады свободы в девяносто первом, так нервничали мы в семидесятых, пряча под подушку томик, изданный «за бугром». Кто же не помнит это бодрящее чувство опасности (…). Не те уже времена, но вот, как оказалось, и на званом ужином во французском посольстве можно снова оказаться на передовой идеологического фронта.

(Максим Кантор, «Красный свет»; переписывая цитату, не сразу обратил внимание на близость словаря – у меня и Максима Карловича. «Идеология», «фронт», «баррикады» – последние у Кантора дважды в одном абзаце).

А вот у Шаргунова узник 6 мая Петя Брянцев продолжает, как умеет, протестное дело деда – Виктора Брянцева, – сбежавшего из дома защищать Белый дом в октябре 93-го… И юноша Петр настаивает не на идейной, а семейной причине собственной уличной активности. Кровь как дней связующая нить…

Сергей писал политический роман как семейную хронику. Рискованное смешение жанров имеет, конечно, в русской словесности свою традицию – и ближайшим предшественником Шаргунова тут получается Максим Горький и его роман «Мать» (шаргуновская хроника могла бы называться «Дед»).

Горьковская «очень нужная и своевременная книга» имела лобовые евангельские коннотации. Сергей Шаргунов бэкграундом использует евангелия окарикатуренные – пухлых соцреалистических форсайтов. Эпопеи, возникшие как эпигонские по отношению к «Тихому Дону» (мотивы шолоховского природного физиологизма в эротических и пейзажных сценах, переходящих друг в друга, заметны в «1993»), продолжившиеся семьями журбиных-звонаревых… С сериальным мылом а-ля «Вечный зов», и Евгений Матвеев в финале.

Смерть Виктора Брянцева в романе – это еще и распад влиятельной, производственно-семейной линии советской литературы, и провожает его и ее Шаргунов с горечью и болью, как близких родственников.

Да и вообще, роман «1993» – во многих отношениях постмодернистский, интертекстуальный, лишенный при этом разрушительной сорокинской иронии и пелевинского радиоактивного стеба. Да вот, собственно, близкий пример: Виктор Брянцев у Шаргунова – это же знакомый нам лирический герой Всеволода Емелина – для которого собственный заурядный быт и семейные проблемы – во многом источник протестной энергии. Пролетарская метафизика (мечты о всеобщем бессмертии, родом из Андрея Платонова и Николая Федорова), естественно вырастающая в его сознании из телевизионных новостей (чуть ли не единственный, кстати, однозначно отрицательный персонаж романа – телевизор), кроссвордов, эстрадных и революционных песен, сообщает короткой жизни историческое и национальное измерение…

***

Сергей («Сид») Гребнев в рассказе «Дети сенаторов». Новелла, впрочем, сделана в безыскусной манере ЖЖ-шного документального очерка, и не всякий читатель догадается, что документальность здесь – прием, и вполне провокативный, разрабатывает аналогичную тему – семьи и революции. Сид показывает непреодолимый разрыв между участниками белоленточного движения – и, по-нацбольски прямо, видит причины в генеалогии и даже генетике.

Коротко представлю автора, не успевшего пока сделаться звездой литературы.

Сид Гребнев – нацбол, брат Андрея Гребнева, вожака питерского отделения НБП на рубеже веков, воспетого Эдуардом Лимоновым в «Некрологах» и не только, имевшего репутацию одновременно героя и отморозка – а чего там было больше, до сих пор обсуждают очевидцы этой короткой и яркой жизни. Сид еще напишет о своем знаменитом брате, а вне литературы у него перед партией собственные заслуги: среди прочего, захват «Авроры» и участие в Алтайском походе, закончившимся арестом и заключением Лимонова.

Внешне Сид напоминает штурмовика из бригад Эрнеста Рэма – пивная мощь, бритый и неровный череп, тотемы и тату – партийная символика по плечам; он чрезвычайно искусен и в командных видах спорта, и в единоборствах. Но в комплект к устрашающему визажу Сид Гребнев имеет добрый нрав, золотое сердце и литературный талант.

«Дети сенаторов» начинаются с бабушки героя-автора, которого, естественно, кличут Сидом. Ей 83 года. Бабушка живет в промышленном пригороде Питера, некогда процветавшем, а теперь ветхом и едва ли не мертвом… Маленькая трешка в хрущевке, полная воспоминаний и стариковских запахов:

У бабушки всегда порядок в квартире был, пылинке любой в окно залетевшей присесть куда-либо стыдно было, сразу видно её. Полы хоть и скрипели всегда, но каждый год красились в цвет по названию «половая краска». Бабушка сама красила. Но с течением времени зрение село, и не замечала уже она лезущую грязь. Хоть и чисто казалось ей, но врали глаза.

Сид с друзьями приехали из Питера мутить протестный митинг, остановились до общего сбора у бабушки. С ними, эдаким комиссаром – Илья Пономарев. Но и он еще не главная этуаль – ожидается и появляется Ксения Собчак. Появление бывшей светской львицы в хрущевской квартирке промышленного пригорода было гипотетически возможным только в болотные сезоны, экс-секс-символом которой Ксения Анатольевна и являлась.

Оставим ненадолго Сида, чтобы обратиться к Виктору Пелевину:

Протест – это бесплатный гламур для бедных. Беднейшие слои населения демократично встречаются с богатейшими для совместного потребления борьбы за правое дело.

Данный пассаж – из халдейских сценариев (халдеи – по Пелевину – что-то вроде политтехнологов при вапмирах, которые неизменно и устало рулят этим миром. То есть, на наши, протестные деньги – чиновники из кремлевской администрации). Халдеи, с подачи вампиров, для сохранения равновесия в обществе предлагают добавить к Дискурсу и Гламуру – Протест. Как один из них не без изящества формулирует – «шестьдесят восьмой-лайт».

Сама революция становится гламуром. И гламурные б… понимают, что если они и дальше хотят оставаться гламурными, им надо срочно стать революционными. А иначе они за секунду станут просто смешными.

Вернемся к Сиду, тем более что Собчак уже в хрущевке.

Предсказуемые неловкости и стыды героя, рассматривание звезды вблизи украдкой, но в подробностях, коррелируют с воспоминанием:

…Папу Собчак я видел ещё подростком в 91- м году. При известных событиях того года. Тогда я оказался на Чапыгина 6, у питерского телецентра. Дошёл туда с огромной толпой от Дворцовой. Где все ждали танков, но танки не приехали. Все заскучали, и тут кто-то сообщил, что нужна охрана телецентра, ибо его собирается захватывать какой-то спецназ, верный ГКЧП. На Чапыгина уже собралось прилично народу. Подошедших нас приветствовали и обнимали. Спецназ не приехал, толкались, ходили, делились на десятки, оцепили прилегающие дворы.
– Собчак, Собчак! – закричали в толпе, и все двинулись ко входу в телецентр. Мне было ничего не видно. Кто-то там говорил, все слушали, потом аплодисменты.
– Расступитесь, расступитесь! – закричали.
Расступились. В получившийся коридор, медленно, но сигналя, проехала машина. Все аплодировали и кричали «Свобода!», даже стоящий рядом со мной пьяный дядя захрипел «Ура!» и захлопал в ладоши. Я тоже захлопал, мимо проехала чёрная машина. В её окно, с заднего сиденья улыбался невзрачный дяденька с белыми зубам и крючковатым носом. Он показывал двумя пальцами «victory». Я захлопал сильнее, и вроде как дяденька заметил меня и кивнул. Я вообще тогда не знал, ху из Собчак.
Маму Собчак я видел году в 99-м. Мы тогда пикетировали у Аничкова дворца, у них там какое-то сборище было, посвящённое чему-то, дате какой-то. Уж не 91-му году посвящённое?
Увидев маму, мы заскандировали что-то оскорбительное, а она, маленькая женщина в светлом плаще, увидев наши флаги, засмеялась, и стала посылать нам воздушные поцелуи. Мы стали плеваться театрально. Это развеселило её ещё больше, и она прям затряслась от смеха, потряхивая куцыми крашеными кудряшками.
А вот дочку впервые.

Но, собственно, из знакомства ничего доброго не выходит, даром что вместе – на митинг, а в перспективе – на Кремль. Старушка невольно провоцирует ссору между нацболами и мажорами, которая переходит в локальную даже потасовку. «Дети сенаторов!» – ироническая реплика одного из друзей звучит как диагноз, не конкретной ситуации, а всему болотному движению.

Я не верю, чтобы добряк Сид мог в шеи вытолкать Собчак-Пономарева из бабушкиной хрущевки. Конечно, мы имеем дело с идеей Лимонова-проповедника о чистках в протестном движении, воплощенной в художественной форме учениками. Сид, однако, берет еще глубже – промелькнувшие папа-мама Собчаки и 91-й год – это не исторический пунктир, а заминированный мост и возвращение социального анализа в литературу. Или вульгарного социологизма, если угодно. Актуальная вещь.

«Ничего не увидела в этом графоманском опусе кроме дешевого надрыва и прольской классовой ненависти» – из комментариев в ЖЖ к «Детям сенаторов». Реплика звучит приветом из РАППовской критики, и Сид, согласимся, дает для этого повод. Замечательно тут, что актуализовавшаяся «пролетарская» литература тут же получает адекватную себе критику… Ничто не забыто.

И снова Пелевин. Прогрессивные рецензенты хмуро подозревали, будто основной мессидж 555-страничного кирпича «Бэтман Аполло» – развенчание протеста и сплошная болотная критика. В подтверждение дружно цитировали (с особым каким-то тайным смаком, как советский семиклассник, поглаживающий контрабандную эротическую открытку):

Две тысячи двенадцать. Россия. Главное событие – «гроза двенадцатого года», также известная как «революция п…тых шубок», «pussy riot» и «дело Мохнаткина», – гламурные волнения 2012 года, когда дамы света в знак протеста против азиатчины и деспотии перестали подбривать лобок, и их любовники-олигархи вынуждены были восстать против тирана. Волнения закончились, когда небритый лобок вышел из моды. Были отражены в ряде произведений искусства (…).

Собственно, вот таким бикини-дизайном, промелькнувшим Лимоновым, упомянутыми халдейскими сценариями и диалогами с ОМОНовским офицером протестные сцены в «Бэтман Аполло» и ограничиваются. Нам интересно, как прямодушный нацбол перехватывает эстафету у классика постмодернизма.

*

Вообще, если брать переходные (из одного текста в другой) фигуры новейшей литературы о Протесте, иерархия выстраивается примерно такая:

Первое место – ОМОНовец, как и было сказано.
Второе – Лимонов Эдуард Вениаминович.
Третье – Ксения Собчак («Луиза Кипчак», «Дарья Лизун» – больше похоже не на псевдонимы, а клички, точнее сказать – погремухи, в романах А. А. Проханова).
Четвертое – московские литераторы, журналисты, олигархи. Тусовка.

*

Надо сказать, что для литературы общественного напряга и надрыва очень характерно стирание границ между реальностью и ее художественным отображением, кровосмесительная связь прототипов с протагонистами. Чистым документализмом, репортажностью тут не отговориться – они, безусловно, используются, но в качестве вполне литературного инструмента.

Соблазнительно объяснить сей феномен в терминах того же вульгарного социологизма, смешав их с постмодернистской смертью автора и худлита вообще, но, видимо, объяснение это придется разбавить мыслью о тусовочном характере последних русских протестных движений. Впрочем, почему «последних»? Всё уже было у видного теоретика партийных организаций и партийных литератур Владимира Ленина: «Узок круг, страшно далеки»…

…Интересно, что в повести Романа Сенчина «Чего вы хотите?» («Дружба народов», № 3, 1913 г.) в писательской семье, живущей страстями и испарениями болотного сезона:

– А, обществу плевать. Ворчат, конечно, но это сытое ворчание безобидно. Так можно всю жизнь… Ворчи-ворчи хоть четверть века…
– Нет, Роман, – голос мамы начинает дрожать, – нет, ты не прав! Люди кипят и только ждут повода, чтобы взорваться. Посмотри комменты к моим постам…

Так вот, в этой семье за праздничным столом собираются «поэт дядя Сева» и «писатель дядя Сережа», и читатель понимает, что имеет дело не с какими-то прото, а реальными Емелиным и Шаргуновым. Да, собственно, автору не приходит в голову кого-то камуфлировать и драпировать. Он вставляет в книжку собственную семью целиком. Со всеми домашними работами и запахами, кухней, лоджией и ноутбуком.

У Шаргунова в 1993 есть такой литературный анекдот на фоне штурма московской мэрии:

(…) – Помповое, – задыхаясь, процедил парень, – это ж помповым бьют…
Вокруг топотали еще множество ног.
– Как будто шампанское открывают, – засмеялся нервным голосом мужчина в косухе и в камуфляжной кепке, поправляя громоздкие очки.
– Тебе лишь бы шампанское хлебать… – сердито ответил кряжистый седобородый человек.
– А, деревенщик… – кисло засмеялся тот, что в косухе. – Чего в деревне не сидится?
– Писатели, не ругайтесь! Вместе ж на тот свет! – бросил парень, хватая себя за начес.
– Писатели? – спросил Виктор.
– Это ж Белов Василий, – парень взмахнул указующей рукой. – А вон это – Лимонов.

О Лимонове постоянно говорят на семейных посиделках у Романа Сенчина, будто в исполнение вековой мечты Эдуарда – не как о писателе, а только как о революционере.

Из всех вождей протестного сезона Эдуард Вениаминович больше всего запомнился и коллеге Пелевину. При этом последний, похоже, не отследил, что на пике движения Лимонов был чуть ли не единственным, и уж точно первым ревизором болотной эйфории. Во всяком случае, согласно конспирологической линии вампирской саги, в халдейских (читай – кремлевских) сценариях протеста, Лимонову отводится заметная роль. Но для самого Пелевина, Эдуард – отнюдь не функция. В приложении к «Бэтман Аполло» (похоже, просто жалко было оставлять эссе-заготовки к роману в черновиках), Виктор Олегович, демонстрируя сложное личное отношение, говорит о Лимонове менее желчно и более уважительно.

Лимонов, впрочем, не интегральный ОМОНовец – и в некоторых вещах «болотной литературы» (будем считать, что мы по умолчанию ввели новый филологический термин) его не встретишь. Скажем, у Максима Кантора в «Красном свете».

Кантор, как писатель, тонко чувствующий конфликты и пограничья, здесь невольно Пелевину оппонирует, и занятно, что именно вокруг лимоновской фигуры. Ибо именно декабрь 2011-го в очередной раз, но, похоже, навсегда, развел Лимонова с либеральной публикой. А Максима Карловича, в фельетонном изводе «Красного света», интересует именно либеральное сообщество, его страты и группы по интересам. (Где «интерес» – не синоним хобби, а составная часть «бизнес-интересов».)

Символом болотного движения у Кантора становится Борис Ройтман – поэт и публицист. В первой главе он понижен до правозащитника, но затем статусная справедливость восстановлена. В Ройтмане без труда угадывается Дмитрий Быков, и тут Кантору не откажешь в историческом чутье – именно Быков, а не Навальный и Собчак, был для рассерженных горожан наиболее крупной – во многих смыслах – фигурой митингов-шествий. Трубадуром протеста – его стихотворные сатиры из «Новых и новейших писем счастья», равно как из проекта «Гражданин поэт», во многом определили стилистику тогдашнего гуманитарного карнавала… Таким Дмитрий Львович и запомнится очень многим.

Да и Кантор выделяет Ройтмана из тусовочного сонма – тут ощутимы и масштаб личности, и нота брезгливой симпатии, переходящая подчас в снисходительное сочувствие. Канторовский Ройтман – человек заблуждения, подчас неискреннего, но совершенно точно не бизнес-интереса.

А что сближает Пелевина и Кантора – так это манера сведения счетов посредством литературных приемов – прежде всего через остроумные псевдонимы, которыми награждаются оппоненты и просто дурные люди. (Впрочем, у любого хорошего писателя размыта граница между идейной и личной неприязнью, заставляющей исповедовать самую строгую диету.)

Пелевин – тот попроще (Сракандаев, Бисинский, Недотыкомзер и пр.). Кантор умеет присваивать кликухи с многослойной семантикой. Так, литератора Дмитрия Ольшанского легко разглядеть в «публицисте Мите Бимбоме»:

«Бимбом – молодой мыслитель, фамилия смешная, – ерничает Кантор, – это был псевдоним деда, меньшевика Арсения Бимбома, высланного из России на “философском пароходе”».

Намек одновременно и на происхождение Ольшанского (позднесоветская партийная элита), и на его приверженность русской религиозной философии. Впрочем, Василий Розанов, с которым часто Ольшанского сравнивают, до «философского парохода» не дожил.

А вот случай шаржированной Татьяны Никитичны Толстой: ее, внучку придворного «красного графа» Алексея Н. Толстого, Кантор превратил чуть ли не в дочку Демьяна Бедного (реальное имя – Ефим Придворов), когда вывел в романе под именем Тамары Ефимовны Придворовой, издевательски определив как «хранительницу традиций». Но, собственно, и такой, несколько коммунального свойства сатирический прием, укрепляет мою версию о постмодернистском характере литературы, посвященной (в той или иной степени), общественным движениям последних двадцати лет, и особенно – сезону болотной активности 2011/ 12.

Налицо сразу несколько убедительных аргументов в пользу постмодернисткого анализа.

Интертекстуальность произведений прозы и поэзии в отношении друг друга

События, вокруг которых выстраивается сюжет, всем известны и одинаковы, но их подача обусловлена углом зрения чисто писательским. Мировоззрение – уже после. Куда важнее, как у Романа Сечина – настроение. Именно душевное состояние автора, а не «взгляды», которые, в общем, понятны, определяют депрессивную атмосферу повести «Чего вы хотите?» и географию очередного русского тупика.

Типажи, известные персонажи и сами авторы мигрируют из текста в текст, где-то укрупненные посредством художественности, где-то сатирически сниженные, но неизменно узнаваемые. Богатое разнообразие подходов демонстрирует тут Сергей Шаргунов: лидеры волнений 6-го мая 2012 года поданы в плакатной манере (плакат, впрочем, фейсбучный – уже не агитпроп, еще не фотожаба). Тем не менее, перо прозаика осторожничает – не столько «для чистоты отношений», сколько в рассуждении «большое видится на расстоянии»:

Сергей, похожий на железного дровосека, что-то глухим голосом вещал, жилистый, с обритой головой, в черной ветровке и черных очках. Тут был статный матово-бледный красавец-блондин Алексей в голубой рубашке, с неподвижной, как бы приклеенной улыбкой. Над ними, сдобная рука в бок, в безразмерной сырой футболке с полустертым Че Геварой, высился большой писатель Дмитрий, щурился покрасневшим глазами, довольно утирал усы и кудри, точно бы только из бани.

Плакатность, однако, еще и способ не только присмотреться, но и остаться как бы извне, а не внутри ситуации.

А вот для вождей бело-домовской обороны Сергей использует палитру куда богаче: генерал Альберт Макашов – чистая функция, которую не оттеняет хрестоматийная уже беретка и несбывшееся пророчество про «мэров» с «херами». Другой генерал, Руцкой, сделан словно из армейских анекдотов, вперемешку с гуталином. Эдакий сапог, на который наклеены красные глаза и пышные усы. Сапог умеет говорить, но плохо. Интересней зарисован Ампилов – у костра, в окружении приверженцев; сумерки, гитара, «баррикада – дело святое». Не то дедушко Ленин, не то расколоучитель в керженецких лесах. В сочетании с известной всем физиономией Виктора Ивановича полифония получается занятной.

Любопытная деталь и еще одна ассонансная рифма 93-го и 2012-го у Шаргунова: волнения сопровождает барышня с бюстами, эдакая свобода на баррикадах. Вернее, по разные их стороны:

6 мая:

Внезапно появились крупные парни в одинаковых белых майках, впереди, тоже в белом, решительно шла сисястая девушка с айпадом в вытянутой руке.
– Сколько тебе заплатили? – заверещала девушка, приближаясь к Алексею, и наводя на него айпад. – Сколько долларов?

1993:

Грудастая юная девица в зеленой футболке с красной звездой, очевидно, их опора, покачивала двумя темными косицами и излагала звонко:
— А третьего выйдем всем миром! “Трудовая Россия” зовет на народное вече! Заранее решили, за четыре месяца, чтобы каждый мог добраться. Захотим — миллион соберем.

Гипертекст в читательском восприятии

Есть, и таких немало, люди, внимательно следившие, подобно вашему покорному слуге, за литературными событиями последнего времени, и объединявшие для себя разбираемые нами вещи именно протестным контекстом. Художественные, стилевые и жанровые особенности, мировоззрение авторов, степень их участия в событиях – для такого читателя, рискну предположить, дело второе. Интересующихся непосредственным отражением катаклизмов, на глазах происходящих, в литературе, ищущих ответы на проклятые вопросы, всегда больше, чем литературных гурманов и профессиональных критиков.

Интерактивность

Даже неудобно как-то напоминать о девятом вале публицистики, сопровождавшем мятежный сезон (заставивший взяться за перо или переквалифицироваться в политологи авторов, ранее вовсе неведомых, либо давно потерявших вкус к подобной деятельности; в публицистике, гораздо более, чем даже на улицах, мы тогда столкнулись с подлинным творчеством масс).

И конечно, социальные сети, объявленные чуть ли не главным катализатором протеста. Посты и комментарии сами по себе могли составить отдельные произведения, полные страстей, идей, мастей, свирепых разборок, а подчас – и неопрятного российского безумия. Но главное – личного опыта, который мог бы основательно дополнить стихи, повести и романы. Да, собственно, так и произошло – Интернет стал влиятельным и общим персонажем «болотной» литературы, следовательно, каждый из упомянутых мною текстов имеет множество соавторов.

Палимпсест

Наконец, стоило бы подробней разобрать традиции, с которыми вдумчиво и, я уверен, вполне сознательно, работают наши авторы.

Предсказуемо выясняем: общим фундаментом является ключевой для отечественного постмодерна пласт – советской литературы. И, как щепетильно оговаривалось в перестройку, литературы советского периода.

Разве что Виктор Пелевин, давно и до дна исчерпавший свой советский святой колодец (с щедрыми пригоршнями Серебряного века) взбодрил вампирский сиквел на волне мировой популярности «Сумерек». Тут любопытно, что героиня повести Романа Сенчина «Чего вы хотите?», девочка-подросток Даша, в свое время увлекалась Гарри Поттером, чтобы перейти в лагерь фанатов «Сумерек». Впрочем, к протестным сезонам и «сумеречный» период у нее заканчивается.

На финальной церемонии Нацбеста-2013 постоянный ведущий премиальной церемонии Артемий Троицкий, отнюдь не дилетантски разбирая произведения шорт-листа, вывел генеалогию фельетонной линии «Красного света» из романов Ивана Шевцова, даже в советское время считавшихся эталонными пасквилями. Троицкий тут попал вовсе не в молоко – у Кантора некоторая тяжеловесность антилиберальной сатиры, помноженная на темперамент, действительно напоминает, и отчасти невольно пародирует гневные рулады славного некогда ретрограда, с устойчивой репутацией антисемита (припоминается даже не визитная карточка Шевцова – «Тля», – а роман «Во имя отца и сына»).

Сходство, конечно, тут куда глубже – сатирик невозможен без положительного идеала (иначе тонкая грань между бичеванием общественных пороков и априорной мизантропией быстро исчезает), а Кантора с неким условным «Иваном Шевцовым» объединяет глобальность и недостижимость этого идеала.

Трудно всерьез воспринимать чистоту соцреалистического искусства и красоту пролетарских династий даже в советские 50-е, не говоря о 60-х. Также как прокламируемая у Кантора метафизическая справедливость Истории выглядит очень уж абстрактно. Оба не столько бичуют, сколько проповедуют, и эффект тут получается комическим вдвойне – как будто сатирик для удобства собственной позиции выдумал не только блискующий идеал, но и полный мерзостями сосуд – для вящего контраста.

Название повести Романа Сенчина «Чего вы хотите?» более чем прозрачно отсылает к знаменитому, опять же в свое время, роману Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?». Партийный литбонза Кочетов, редактор охранительного «Октября» и с трудом принятый в Союз писателей в пенсионном возрасте Иван Шевцов, если не по факту, то в сознании тогдашней «прогрессивной общественности» составляли единое, мрачное и якобы официальное целое. (Это я механически фиксирую все интертекстуальные связи.)

Сам Максим Карлович, явно недовольный столь мракобесной генеалогией (Шевцов даже для т. н. «русской партии» выглядел перебором), в интервью приводил собственный ряд авторитетов – от Петра Чаадаева до Александра Зиновьева и Фридриха Горенштейна.

С Чаадаевым понятно (кстати, романное альтер-эго из следственного комитета носит имя «Петр Яковлевич») – из него Кантор выводит главный пафос «Красного света» – вольного историософского исследования. Точнее, философии истории ХХ века, есть тут некий смысловой зазор. Кантор критикует Мартина Хайдеггера слева, Ханну Арендт – справа, при всей условности этой сено-соломы. Оба, кстати, персонажи романа и многолетние любовники.

Однако я бы, набравшись нахальства, предложил искать корни этого направления куда ближе – у Вадима Кожинова. Линии родственные: Вадим Валерианович много Чаадаева изучал и весьма почитал, и вообще тут нет игры на понижение – Кожинова его адепты ныне ставят в ряд М. М. Бахтина, А. М. Панченко, А. Ф. Лосева… Кантор близок Кожинову не столько взглядами, сколько самим ревизионистским уклоном и застенчивым поклонением всесильной логике Истории. Добавлю, что даже одного из оппонентов – Александра Янова – Кантор унаследовал по прямой от Кожинова (Янов в «Красном свете» брезгливо, без всякой симпатии, выведен под именем престарелого политолога Халфина).

А вот Фридрих Горенштейн – самое здесь интересное. О Горенштейне думают (если сегодня думают о нем вообще) что угодно, только не как о сатирике. Да и сам себя Фридрих Наумович едва ли таковым осознавал; тем не менее, Горенштейн именно сатирик, только сатира его – не социальная и национальная, но антропологическая. (Романы «Место» и, особенно, «Псалом», а также малая проза 70-х – 80-х.)

Это как если бы библейский пророк переквалифицировался в лабораторные ученые, и, обрастая академическими реакциями на действительность («сквозь волшебный прибор Левенгука»), не растерял при этом ни грана темперамента, принципиальности и поэтических озарений. Впрочем, стилистика может быть даже полярной – Александр Терехов в явно восходящем к подобной манере романе «Немцы» использует свои фирменные сверхплотные синтаксические конструкции. Сам Фридрих Наумович в «Псаломе» явно следовал матрице библейского стиха и злоупотреблял рваной фразой и черными дырами многоточий, словно призывая в соавторы этих лакун сам Божественный космос. А эффект сходный – разложение социума по веществам и молекулам под жестокий лабораторный смешок.

Максим Кантор, осведомленный о штудиях предшественников, выбирает собственный путь. Условно «шевцовскую» линию (или даже поблагородней, шукшинскую, восходящую к Глебу Капустину, народному обличителю интеллигенции из рассказа «Срезал»), сообщая ей необходимые весовые кондиции с помощью Истории. Последняя у Кантора – в том же статусе, что мстительный Господь у Горенштейна (родственный, но не аналогичный ветхозаветному) и эшелонированный синтаксис у Терехова.

Обескураженная критика полагает Кантора мегаломаном-публицистом, который, поплевав на руки, взялся объяснять век XX-й (с ответвлениями во Вторую мировую и Болотную) отчего-то в художественно-романной форме. Но, собственно, для сверхзадачи Максима Карловича – дать историософский анализ эпохи, тесно переплетенный с антропологическим, призвав Историю даже не в арбитры, а назвав Божеством – любая другая форма окажется легковесной.

А для теста на художественность «Красного света» достаточно оценить предложенных персонажей.

Характеры

Оставим в стороне слишком условных и символических, прямиком из брюсовских «катакомбов, пустынь и пещер» (а отнюдь не из русского фольклора), – следователя Щербатова и трех его бабушек – они, бедняги, так и рассыпаются под грузом возложенных на них автором смыслов и функций.

Зато болотная линейка – Ройтман и Ко – вышла вполне удачной, а без назойливого отсыла к прототипам, случилась бы, пожалуй, еще убедительней.

Однако подлинная сила и правда Кантора-романиста – в персонажах другой эпохи, потенциальных (и реальных, в координатах романа) отцах и дядьях людей болотной тусовки. Это командир Сергей Дешков, урка Николай Ракитов, журналист Фридрих Холин. (Фамилии, занятия, имена у Кантора как-то причудливо перекликаются с героями и авторами у Достоевского и Горенштейна – впрочем, о многослойности его генеалогий мы уже говорили).

…Роман Сенчин в повести «Чего вы хотите?» наследует не набору текстов, а теме, хорошо нам не так известной, как памятной. Собственно, это вещь детская, поскольку рассказывает – в сенчинской реалистической, чуть траченной абсурдом манере и в ритме неспешной хроники – о встрече ребенка (хорошо, подростка) с революций. А через революцию – знакомит с собственной родиной.

Конечно, Аркадий Гайдар – «Школа», «Военная тайна», «Голубая чашка».
Лев Кассиль – «Кондуит и Швамбрания».
Михаил Шолохов – «Нахалёнок» и другие донские.
Валентин Катаев – «Белеет парус одинокий».
Андрей Платонов, чьи пролетарии-метафизики, конечно, тоже дети.
«Республика Шкид», «Красные дьяволята» и вся киношкола о неуловимых мстителях.

У Сенчина мы встречаем поразительную метаморфозу детского сознания.

Для Гайдара, Кассиля и Катаева настроение «ребенка в революцию» – это всегда тревожный праздник. У Шолохова – еще и физиологическая инициация. А у платоновских героев – плюс к тому и аттракцион, полет с чёртова колеса в неведомое.

Сенчинская Даша, которую невольно вовлекают в болотный водоворот родительские и общемосковские страсти, испытывает ощущения странные и недетские. Уныние, депрессия, и – особенно часто и навязчиво – тошнота (Сартр!). Психология легко переходит в физиологию, как часто у подростков, и все это – под скудеющую цифирь Википедии «про Россию», папины диски «Гражданской обороны», наивно-детские разговоры взрослых…

Роману Сенчину крепко не везёт с адекватными оценками его как бы сугубо бытовой прозы – мол, депрессивный и чуть ли не суицидальный тип, похмельный реализм… «Про жызнь» мы и так всё знаем; между тем, писательский мессидж Романа – в постановке самых болезненных русских вопросов. В романе «Информация» всё под ту же «ГО» и прямые отсылки к Сартру, с теми же Шаргуновым и Емелиным в общих компаниях, убедительно до назойливости показана картина деградации, унижения и самоуничтожения племени русских мужчин, и частная история становится общим диагнозом.

Надо сказать, эта тема полновесно заявлена и у Шаргунова в «1993». Сергей дает нам целый ряд сильных образов – из инженеров-электронщиков при Советском Союзе в электрики «аварийки» в 90-е – и судеб – самого Виктора Брянцева – с его биографией, злой любовью-ревностью, шукшинскими чудачествами, гитарой, инстинктом справедливости и ранним инсультом. Молодого и дурного бандита (точнее, быка) Егора Корнева, сгинувшего, как и не было его; казалось, он и появился на этой земле для того, чтобы соблюсти биологический баланс между убийством коммерса-ювелира и пьяным зачанием сына, которого Егору никогда не увидеть… Махнувшие на все промасленными рукавами работяги за стаканами «Рояля»; вожди, похожие на анимационных героев, даже вместе они, соскребя по сусекам все свои достоинства, оказываются лишены всякой сексуальности, ностальгирующий в постели нефтяник, юный блаженный со станции 43-й километр, а в рифму ему – злой юродивый-лесник, зарезавший козу Асю…

Такая вот галерея пропадающих мужчин огромной и мощной еще страны. Женщины на этом фоне выглядят куда ярче и жизнеспособнее, но это мало утешает.

В повести «Чего вы хотите?» Сенчин задается столь же жгучим вопросом, вырастающем в хмурое обобщение-пророчество. Сформулировать его можно примерно так: а благо ли для ребенка войти в неизбежно и хищно распахнувшийся большой мир? В его минуты, если не роковые, то турбулентные? Или куда комфортней оставаться, и как можно дольше, в семейной скорлупе спального района? Если Дашу здесь назвать Россией, а пресловутую распахнутость представить Болотной с ее магистральным либеральным пафосом, то семейно-болотная хроника встает на те же чаадаевские (или, поближе, канторовские) рельсы.

Такой вот Аркадий Гайдар плюс экзистенциалисты в одном горьком аптечном пузырьке.

Кстати, любопытно, что у Максима Кантора заявлен не детский, а стариковский взгляд, в т. ч. и на «болотные» события. Один из героев романа – Эрнст Ханфштангль, пресс-секретарь НСДАП и личный друг Адольфа Гитлера. Ко времени, в котором разворачивается современный сюжетный вектор «Красного света», ему должно было быть лет примерно 130, и это тоже не могло не наложить отпечатка на жесткость антилиберальных инвектив.

***

Легко угадать реакцию авторов препарируемых текстов на постмодернистскую терминологию и попытку соответствующего разбора.

Они-то причисляют себя к иным литературным направлениям (пусть даже на уровне интуиции; за регулярным исключением Сида, причисляющего себя, давно и прочно, к национал-большевикам и русским патриотам).

Между тем «болотная литература» – может быть, единственный в нашей словесности пример настоящего постмодерна (впрочем, чистые, хоть и непроизвольно, его случаи, попадаются подчас как в сериалах, так и в мемуарах). Поскольку контекст в иные времена оказывается сильнее текстов и связывает трудно представимых вместе людей в один постмодернистский клубок… Да что там – в «бороду» из лески на удилище пьяного рыбака.

Впрочем, метафора тут необходима не принижающая, а возвышающая. Москвоцентризм, фейсбук, тусовочные тёрки, гражданин поэт, «владимирпутин» (в одно слово с маленькой буквы), пестрая лента знамен и лозунгов, морозный пар ненаступившей весны, русский пиар, бессмысленный и беспощадный… Все эти, по отдельности сколько угодно частные и вялые сущности образовали фундамент, цемент-раствор, майна-вира, – не выстроенного здания русской будущности.

Это – камень, Пётр (да хоть и Яковлевич) на распутье, но и на воротах. Сначала на камне были выбиты письмена, потом нацарапаны имена, затем нанесены граффити… Лучше не снимать слой за слоем, а расколоть камень – была у Аркадия Гайдара сказка «Горячий камень» – его надо было вкатить на гору, и разбить на осколки, и после этого начать новую жизнь, открыть другой вариант судьбы.

Но даже у Арк. Гайдара на подобную деконструкцию никто не решился.


Один отзыв на “Болотный постмодерн”

  1. on 28 Дек 2013 at 10:05 пп Михаил Ефимов

    Он шёл на Одессу, а вышел к Хер-сону.
    В засаду попался отряд.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: