ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ.

Антонио да Корреджо. Спящие Венера и Купидон с Сатиром

V. ВРЕМЯ СНОВИДЕНИЙ

Бессмысленный! зачем отвергнул ты
Слова любви, моленья красоты?
Зачем, когда так долго с ней сражался,
Своей судьбы ты детски испугался?..
Ты б мог любить, но не хотел! — и ныне
Картины счастья живо пред тобой
Проходят укоряющей толпой…
Ты чувствуешь, ты слышишь; образ милый,
Волшебный взор — все пред тобой, как было
Еще недавно; все мечты твои
Так вероятны, что душа боится,
Не веря им, вторично ошибиться!
“Измаил-Бей”

Как “проныра, озорник, любитель книг, ловкач, игрок”, живущий между строк, Лермонтов полностью проявился во время учебы в Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. Воспоминания его однокашников полны описаний его проделок, насмешек, характеризующих его веселый и крутой нрав. Чтению книг и собственному творчеству он посвящал ночное время, бережно храня свою истинную Музу от чужих глаз. Вниманию юнкеров поэт предложил стихи иного рода — тексты, отвечающие озорному настроению молодых людей, живущих тесным мужским братством, — этаких сатиров, искавших отдохновение от воинской муштры в пьянстве и охоте за уличными нимфами.

Юнкерские стихи Лермонтова, полные комических снижений всего высокого к “материально-телесному низу”, смеха и эротики, принесли ему первую поэтическую славу. По словам Павла Висковатова, Лермонтова стали называть “новым Барковым”: “Юнкера, покидая Школу и поступая в гвардейские полки, разносили в списках эту литературу в холостые кружки “золотой молодежи” нашей столицы, и, таким образом, первая поэтическая слава Лермонтова была самая двусмысленная и сильно ему повредила.

Когда затем стали появляться в печати его истинно-прекрасные произведения, то знавшие Лермонтова по печальной репутации (почему “печальной”? — Д. С.) эротического поэта негодовали, что этот гусарский корнет “смел выходить в свет со своими творениями”. Бывали случаи, что сестрам и женам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова; это считалось компрометирующим”.

Стоит отметить, что сам Лермонтов отнюдь не метил в “новые Барковы”. Свои юнкерские сочинения он нисколько не ассоциировал с собственным творчеством, подписывая их псевдонимами “граф Диарбекир” и “Степанов”. Они были для него лишь вариантом тех шуток, насмешек и анекдотов, которыми он сыпал в веселой компании юнкеров и офицеров, не более того.

Практически подобным образом призывали относиться к ним и лермонтоведы. Они избегали публикации юнкерских текстов в собраниях сочинений Лермонтова, не изучали и не комментировали их. Борис Эйхенбаум даже предлагал изъять юнкерские стихи Лермонтова из творчества поэта, не видя в них никакой художественной ценности. Для него они были всего лишь “психологическим документом”, отражавшим душевные переживания Лермонтова в годы, когда ломался весь привычный для него образ жизни.

О литературных вкусах можно спорить сколь угодно долго. Мне юнкерские тексты поэта интересны именно как “психологический документ” — документ, являющийся гармоничной частью творчества Лермонтова, документ, в котором отчетливо проявились характерные особенности его таланта пересмешника.

Любопытна выдержанная и благопристойная оценка юнкерских текстов поэта в “Лермонтовской энциклопедии”: “Юнкерские поэмы (“Гошпиталь”, “Петергофский праздник”, “Уланша”), эротические поэмы в духе П. Скаррона и И. С. Баркова, написанные Лермонтовым, возможно при участии его товарищей по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (1834). Отражает нравы и быт среды, где, по словам А. П. Шан-Гирея, “царствовал дух какого-то разгула, кутежа”. Помимо грубого натурализма, в Ю. п. встречаются точные зарисовки воен. жизни, сатирич. портреты юнкеров…” О том, что юнкерские поэмы Лермонтова могли отражать какие-то душевные особенности их автора, здесь, разумеется, не могло быть и речи.

Кажется, только Сергей Дурылин отнесся к юнкерским стихам Лермонтова с должным вниманием, считая их переходным этапом в творчестве поэта от романтизма к реализму. По его мнению, “в юнкерских поэмах Лермонтов-писатель впервые обратился к прямому воспроизведению действительности в форме реалистического рассказа”. Проблема только в том, что реализма в юнкерских сочинениях Лермонтова не больше, чем в средневековой новелле или городском анекдоте его времени.

Современные исследователи юнкерского комплекса произведений Лермонтова начали с того же, что и первые критики его поэзии в далеком уже XIX столетии, — с поиска параллелей и реминисценций. В его эротических текстах ищут все тех же Баркова и Пушкина. Байрона к юнкерским поэмам Лермонтова как будто и за яйца не притянешь, но не исключено, что попытки сделать это все же предпринимались или будут предприниматься в будущем.

Прежде чем обратиться к текстам юнкерских произведений Лермонтова, хотелось бы остановиться на ярком, живом портрете поэта той поры, оставленном В. П. Бурнашевым. Он встретил поэта в сентябре 1836 года у его однокашника по Школе юнкеров Афанасия Синицына. Взволнованный посещением Лермонтова Синицын поспешил объясниться: “… я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг откуда ни возьмись влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов в мои цветочные горшки и при всем этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки, тогда как самого Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров…

Такие стихи разве только Пушкину удавались… Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он не хочет ничего своего давать в печать, и за то, что он повесничает с своим дивным талантом и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного характера и вводя в них вечно отвратительную барковщину… И заметьте, что по его нежной природе это вовсе не его жанр; а он себе его напускает, и все из-за какого-то мальчишеского удальства, без которого эти господа считают, что кавалерист вообще не кавалерист, а уж особенно ежели он гусар…

Еще у этого постреленка, косолапого Майошки, страстишка дразнить меня моею аккуратною обстановкою и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уж из рук вон плохо, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои цветы… и забавляется, разбойник этакой, тем, что сует окурки в землю, и не то чтобы только снаружи, а расковыривает землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом!”

Лермонтов, конечно же, не был ленив — он был скрытен. Именно поэтому он не читал ничего своего сослуживцам, забавляя их анекдотами о светских львицах и французскими “стишонками”. “Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои”, — этот принцип жизни Тютчева он разделял как никто другой из поэтов. Миру принадлежала его игра, но не его душа. Игре Лермонтов отдавался до самозабвения. Он со смехом разносил всякий порядок, все условности и мертвые схемы.

Эта игривость Лермонтова нисколько не изменилась с возрастом. И. И. Панаев вспоминал о встречах поэта с его издателем незадолго до роковой дуэли: “Лермонтов обыкновенно заезжал к г. Краевскому по утрам (это было в первые годы “Отечественных записок”, в сороковом и сорок первом годах) и привозил ему свои новые стихотворения. Входя с шумом в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к столу, за которым сидел редактор, глубокомысленно погруженный в корректуры, в том алхимическом костюме … покрой которого был снят им у Одоевского, — разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате.

Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Г. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться; но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на ты…

Когда ученый приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал”.

Лермонтов всегда оставался пересмешником с другими людьми, тщательно скрывая за всем этим “маскарадом” свою боль. Но маска, которую выбирает человек, — всегда слепок с его души. В ней так или иначе просматривается сам человек. Так же, как в юнкерских стихах Лермонтова отражается его боль, его “безочарование”. И как бы он ни прятался за псевдонимами, как бы ни пытались “вычеркнуть” его юнкерские произведения из его творчества некоторые литературоведы, они остаются столь же лермонтовскими, что и шедевры его высокой поэзии.

В произведениях юнкерского комплекса не сложно обнаружить практически все характерные для Лермонтова поэтические мотивы (“потерянный рай”, страх, изгнание, бегство от любви, опасность, смерть). Разумеется, все они представлены в комическом контексте и выражены соответствующим образом.

Герой “Уланши” Лафа предлагает уланам райское удовольствие (лермонтовский мотив “потерянного рая”): “Что тут сидеть! За мной ступай — / Я поведу вас в двери рая!.. / Вот уж красавица! лихая!»

Красавица эта готовится встретить молодых людей: “Неверной, трепетной рукой / Ты стелешь гибельное ложе!.. / Простите, счастливые дни… / Вот голоса, стук, гам — они… / Земля дрожит… идут… о, боже! / Но скоро страх ее исчез… / Заколыхались жарки груди… / Закрой глаза, творец небес!”

Утром уланы отправляются в дорогу и видят у амбара свою лихую красавицу — саму смерть (пусть комическую, но все же смерть):

Идут и видят… из амбара
Выходит женщина: бледна,
Гадка, скверна, как божья кара,
Истощена, изъе…ана;
Глаза померкнувшие впали,
В багровых пятнах лик и грудь,
Обвисла ж…па, страх взглянуть!
Ужель Танюша? — Полно, та ли?
Один Лафа ее узнал,
И, дерзко тишину наруша,
С поднятой дланью он сказал:
“Мир праху твоему, Танюша!”

В поэме “Гошпиталь” князь Б., “любитель наслаждений”, держит пари с юнкером Лафою, что овладеет прекрасной полькой Марисей. В ночь он отправляется к ней домой, залезает в окно, предварительно сбросив с себя всю одежду, и в темноте овладевает … “старушкой дряхлой и слепой”. В фольклорных сюжетах, соответствующих этой сцене, такая старуха всегда олицетворяет смерть.

На крик старухи “Ах! Боже мой! Да кто же тут?.. Сюда, сюда, меня е…ут!” в комнату врывается ямщик. “Меж тем мужик схватил дубину / И лезет к князю… Тот назад… / Увы, на княжескую спину / Удары сыплются как град!… /Трещит окно, трясется дом, / Шум, грохот, стулья вверх ногами, / Удары вслед за е…уками / Летят, встречаются — содом!” Такое избиение во все той же фольклорной традиции — комическая метафора смерти.

Счастливый соперник князя в это время ублажает Марисю, а сам он вынужден спасаться бегством: “Как шар, по лестнице скатился / Наш голож…пый купидон, / Ворчал, ругался и бесился / И, морщась, спину щупал он”. Так в поэме выражен комический мотив изгнания (бегства от любви).

Герой “Петергофского праздника” ведет любовную игру с прекрасной незнакомкой. По завершении амурной борьбы девушка требует оплату: “ — Да разве ж даром? / Повесу обдало как варом, / Он молча м…де почесал. / — Стыдись! — потом он молвил важно: / Ужели я красой продажной / Сию минуту обладал?” Красавица требует денег, “И, приосанясь, рыцарь наш, / Насупив брови, покосился, / Под мышку молча взял палаш, / Дал ей пощечину — и скрылся”.

Все это любовное приключение заключается характерным двусмысленным — разумеется, комически двусмысленным — резюме:

И ночью, в лагерь возвратясь,
В палатке дымной, меж друзьями
Он рек, с колен счищая грязь:
“Блажен, кто не знаком с б…ядями!
Блажен, кто под вечер в саду
Красотку добрую находит,
Дружится с ней, интригу сводит —
И плюхой платит за п…зду!”

В примыкающей к юнкерским текстам поэме “Монго”, запечатлевшей реальный эпизод из жизни Лермонтова и Алексея Столыпина, два героя — Монго и Маешка — отправляются в амурное приключение к юной танцорке — “красе и чести балетной сцены”. Пока Монго увлечен своей подругой, Маешка (как сам Лермонтов) остается безучастен и чужд этому празднику жизни: “Маешка, друг великодушный, / Засел поодаль на диван, / Угрюм, безмолвен, как султан. / Чужое счастие нам скучно, / Как добродетельный роман. / Друзья! ужасное мученье / Быть на пиру …»

Монго в пылу страсти забывает обо всем, но… “Меж тем Монго горит и тает… / Вдруг самый пламенный пассаж / Зловещим стуком прерывает / На двор влетевший экипаж; / Девятиместная коляска / И в ней пятнадцать седоков… / Увы печальная развязка, / Неотразимый гнев богов!.. / То был N. N. с своею свитой… / Идут, гремят, орут, содом!” Этот “неотразимый гнев богов” — комический вариант трагического арбенинского “Я Богом проклят” (“Маскарад”).

Юная содержанка в истерике, герои не теряются и … спасаются бегством: “Им остается лишь одно: / Перекрестясь, прыгнуть в окно… / Опасен подвиг дерзновенный, / И не сносить им головы! / Но вмиг проснулся дух военный — / Прыг, прыг!.. И были таковы…” И здесь перед нами характерный лермонтовский мотив — мотив изгнания (бегства от любви), выраженный в комической форме.

Эротический опыт героев юнкерских поэм Лермонтова ожидаемо завершается разочарованием. Но в основе этого комического разочарования лежит “безочарование” самого автора этих поэм. Предаваясь необузданному веселью как в жизни, так и в поэзии, он ни на миг не забывал о своей “пророческой тоске”. Он лишь глубже прятал ее от других в тайниках своей души. И нет ничего удивительного в том, что, окончивши Школу юнкеров, он охарактеризовал в письме Марии Лопухиной время, проведенное там, следующим образом: “… двух ужасных лет как не бывало, наконец”. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: