Что хотел и не очень сумел сказать Гордон своими «Огнями притона» | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru

          Смирнова: Вы себя не жалеете?
          Гордон: Нет, блин!
          Смирнова: А вы себя любите?
          Гордон: Нет, блин!
          Смирнова: Тогда вы и других не любите. Именно поэтому.
          Гордон: Да, блин!
          Толстая: В этом всё и дело.
          Гордон: А я скрываю?

          Школа злословия.

Александр Гордон и Гарри Гордон на съёмках фильма «Огни притона» (2011). Фото с сайта журнала СЕАНС

Он так сам сказал, словами, – не кинословами – в «Школе злословия» о другом своём фильме «Пастух своих коров»:

«- …Отойти как можно дальше от героя. Ни сочувствия, ни проникновения… У нас на глазах происходят катастрофические изменения в окружающем нас мире, как следствие – в нас самих… Открылось некое пространство. Вот эта бездна, к которой стремились: эта бездна свободы… Она открылась. И поменялся масштаб. То есть, грубо говоря, человечество всё время шло по лестнице, да? наверх, увеличиваясь в размерах… Каждый человек становился всё больше и больше… Мы дошли до какой-то двери, которую надо открыть… Открыли. А там – что-то, что мгновенно изменяет наш масштаб до невидимого… Ужасно.

— Но при этом вы не страдаете.

— Нет.

— По холодному ужасно… Не понимаю: ужас без эмоции…».

Так вот в «Огнях притона» он решил поменять установку и обратиться не к уму публики, а к чувству.

На экране 1958-й год. Хоть и через два года после разоблачения культа личности Сталина, хоть и хрущёвская оттепель, но до полной свободы далеко. Да и вообще там наплевать на политическую свободу. Там речь о свободе моральной. Её нет. В пику тому, что она сейчас есть. Нет! Не в пику. А в радость. Что её нет.

Не принято – любить мужчине проститутку (или держательницу притона), и не принято женщине любить сумасшедшего. И они, оба, стесняются любви. И не дают самим себе признаться, что любят. Но любят. Сумасшедший аж пол у себя дома решил помыть (вдруг да приведёт Её). А она аж задумывается, не бросить ли ей свой бизнес. Пока же уже никому сама не даёт (чего почему б и нет, при таком бизнесе и при такой бросающейся в глаза чувственности и притягательности).

Так вот не принято таким таких любить – и, вроде бы, они и не любят, в угоду тому, что не принято. И как-то… как? – каламутно вам, что «его» отвезли-таки в психушку после, видно, очередного приступа. А «она» не знает. Блаженствует (в мечтах? о семье? о ребёнке?). Которым не суждено сбыться до смерти: это – гардина порывом ветра – не как бы фата в конце покрывает её лицо, а как бы гробовая вуаль.

И от чего после такого конца и под чудную музыку, под которую ползут заключительные титры, сидишь, опупевший: от того, что такое многозначительное кино (и не охватишь сразу всей огромности), или от того, что ничего не понял, что происходило (ибо, что тут была перед тобою скрытая от самих себя любовь двух показана, как-то по-станиславскому не веришь).

Про многозначительность приходит в голову потом, от предположения, что тут была любовь. А про неё мельком подумалось-таки в течение фильма, когда «она» пришла к «нему» (испугалась, чего это он не пришёл на пляж, как каждый день); а он – не для неё ли? – пол мыл; и вот они счастливы, что видят друг друга; и молчат, подавленные чувством; и даже он – сумасшедший – лицом прекрасен.

Что тут про любовь, косвенно говорит антураж – Одесса. Город, который нельзя не любить.

Нельзя было. Всей стране. Потому хотя бы, что страна холодная, а тут – юг. И не горно-экзотический, субтропический (и дорогой), а свой, степной (и дешёвый). Египтов и Турций тогда, в 58-м, не знали. И это тоже по-своему хорошо по сравнению с теперешней свободой. От которой ужас…

С другой стороны… «эксплуатация одесского колорита в сочетании с пророчествами уже сбывшегося, имеет все признаки пошлятины….» (http://drugoe-kino.livejournal.com/2352859.html). Невозможно найти в Интернете, в каком году написана повесть. Но, судя по пророчествам – уже в 21-м столетии. (Абрамович английский футбольный клуб купил в 2003-м.)

Тьфу! (Это я прочёл в повести, что «она» таки умерла.)

Не знаю, виноват ли я, что и это не понял…

Да и не перегиб ли это – смерть?

Нет, её избили… она натаскалась тяжестей… ей под пятьдесят… Но. Женщины ж живучие. – Опять по-станиславскому не верю.

Лишь постфактум понимаешь, что и самое начало – проснувшись, «она» смотрит на ребёнка в квартире напротив – не зряшное. И долгие гляделки с другим (или тем же?) ребёнком, когда она уходит со двора, — тоже не зряшные. Но. Почему это не понимаешь во время фильма? Кто виноват?

Во время упоминавшегося сеанса препарирования гордоновской особы в «Школе злословия» он проявил какое-то подозрительное непонимание и недоверие Толстой, объяснявшей ему, как в случае с нею проявлялось её подсознание, когда она под властью вдохновения сочиняла ту же «Кысь». «Болтовня», — изобразил в ответ Гордон, побренчав указательным пальцем по своим губам. То есть, похоже, ему чуждо – творить по вдохновению, по наитию, потому, что не можешь выдержать, хоть и не знаешь, как выразить, да и что выразить.

С другой стороны, он же для сцены любви сумасшедшего и проститутки (я и тут ошибся: думал, что только побрил актёра, до того пребывавшего всегда плохо выбритым, думал, что он впервые снял его глаза), — он впервые его снял всего лишь молчащим, и в глазах — блеск. (Правда, и когда Люба предложила ему постирать носки, тоже был блеск.)

фильм «Огни притона»

Всё остальное совсем уж непрезентабельное: в растянутой майке и ещё худших трусах, среди разлитой по полу воды. Полная противоположность привлекательности. А поди ж ты. Даже я, вот, заподозрил, не любовь ли тут.

С другой, опять же, стороны, я знаю, если знаешь про путь наибольшего сопротивления материала, то и нехудожник может пронять своего зрителя, слушателя, читателя.

Что если он узнал, наконец, про эту тайну, которая у всех художников работает стихийно, и принялся мастерить… ремесленничать….

Назвал фильм «Огни притона», а тот целомудренный аж. Уж что-что, а в 58-м году в СССР бордель – это что-то стыдное для большинства. А тут создано впечатление, что это норма, только неафишируемая. Как потаскуха или потаскун (но то ж хоть без денег!). То есть и здесь заострено до наоборот. То же с одесской задрипанностью (ну тут, правда, бабелевская дорожка уже заезженная). А впрочем… В том, может, и дело: чутьё б отвратило от перегибов. Уж больно она сердобольная – проститутка. В повести это доведено до невероятности – в картинной галерее. Я в ней не раз был. И со мной таки случались там потрясения, не меньше. От тех же картин, какие упомянуты в повести. (Не знаю, как объяснить, что каждое потрясение случалось в свой раз. Я, видно, психически оскудевал от случавшегося и дальше смотрел как-то невнимательно. Однако я не доходил до увлажнения глаз, что в принципе со мною возможно, случилось раз. Но Гарри Гордон, отец режиссёра, автор повести, он же заставил Любу прослезиться не раз за одно посещение.) Сын, хоть и опустил в кино такую невероятность, но в общем пошёл по стопам отца. Уж такая она всесторонне хорошая, Люба, как красавица Одесса, задрипанная не с фасада. Видно, что режиссёр любит и актрису и Одессу. И не удерживается их снимать прямо рекламно (оперный театр, хоть и с редкого ракурса, писающего мраморного мальчика, Французский бульвар, глыбу ракушняка на пляже, обязательное могучее дерево посреди характерного одесского двора, интерьер музея Западного и Восточного искусства, а не не такую шикарную, как этот музей, картинную галерею, что в повести отца). Перегибы всё. Как смерть в конце.

Ещё одно ущемление свободы – с сексуально озабоченным школьником-вундеркиндом. Как и часто вундеркинды, он до того нелеп, что его девочки, конечно, не любят. И он настолько тряпка, что впустил в свой внутренний мир фарцовщика Валеру. Тот его привёл в бордель. И тут вместо того, чтоб за плату облегчиться, он получает афронт. Осторожная Люба усекает, что он несовершеннолетний и не пускает к девочкам. Ну и к себе, конечно. И… до какой же степени крепко в нём нравственное сидит. Он назавтра пришёл извиняться и… влюбился. В Любу. В её нравственную красоту. Он до такой степени близорукий, что красоту её телесную вряд ли и видеть мог. И вот стал её домогаться… через музей. Эстетикой решил пронять. – Совершенное ж осмеяние высокого со стороны режиссёра. Да. Но. Оно, высокое, хоть какое, да было в природе. В 1958 году. Не то, что нынче, в 2011-м, когда фильм выходит в прокат. Когда свобода. И ничто не помешает школьнику решить свою сексуальную озабоченность. (Так, наверно, следует понимать Гордона, раз он решил ностальгировать в пику своему первому фильму.)

Впрочем, этот школьник больше ради достоинств Любы введён. Внутренний мир его не показан. А я, не исключено, домысливаю глубину замысла Гордона из-за, пардон, своей глубины.

Ещё, правда, этот школьник работает на показ того, насколько обычным было не только существование борделя, но и его приятие – какими бы мотивами это не объяснялось. Кроме того у мальчика есть папа. Тот тоже с Любой знаком по этому же профилю, что и сын. А ведь прокурор… Железный большевик, — по словам Валеры. И ничего. И ничего. И ничего.

Нынешняя свобода не с неба свалилась на Россию, а за прежние заслуги её обитателей. Вон, когда закладывался сегодняшний ужас. Этак выходит, что Гордон дал пощёчину слева тогдашним коммунистам. Да и всем нынешним людям. Не зря он мизантропией хвастает.

Но что-то нет счастья озарения от такого проникновения под кору этого, казалось бы, натуралистского кино.

Наконец, мать. Над нею довлеет обязанность презирать дочь-проститутку.

Ада Роговцева, играющая мать, сделала маленькое чудо. Она эту обязанность выполнила, хоть текст роли, кроме обращения к дочери: «Проститутка», — почти ничего больше актрисе не даёт. Ну разве что ещё: «Обеда нэма. Я тэбэ нэ ждала».

Выходит из избы – дочь приехала – ноль внимания. Каменное лицо. Что собиралась делать, то и делает. Садится в тенёк на скамеечку и чистит овощи. В лицо не смотрит. Своё лицо отворачивает. Отталкивает руку дочери, только что помогшей ей с низкой скамеечки встать. Есть всё же дала. Но на уголке стола, отвернув скатерть. Села за стол напротив, и уставилась, как прокурор, уперев ладони в колени и оттопырив локти. Как кушать под таким взглядом? Дочка и села к столу боком. Еду только пощипывает. Как чужая. А мать ест глазами. Испепеляет. Глаза у Роговцевой подходящие, белые какие-то. Пышут ненавистью. И не разговор, а отрывистые окрики в ответ на вопросы. Дочь вынимает из сумки обновку, протягивает и остаётся с протянутой рукой. Потому что мать в ответ встаёт и отворачивается. Это она – воленс-неволенс – чтоб достать в ответ огромную бутыль самогонки. Подарки так и не взяла. Дочь их себе на колени положила.

Ну и так далее.

Надо. Надо ненавидеть дочь-проститутку. Надо.

Это мешает. Та себя показывает очень хорошей. Но надо. И оно искренне.

Еле прорывается в конце концов материнская любовь через это «надо».

И хорошо, понимай, не то, что прорвалась-таки, а что было когда-то, в 58-м, это «надо».

Этика долга была – и не было сегодняшнего ужаса. Этика счастья теперь – и – ужас.

Это глубоко.

Но как-то через голову.

Естественно же – какая-то недумающая задумчивость одолевает после кино.

Это катарсис?

Возможно.

И что? Теперь надо мне отмежёвываться от Гордона?

Я предоставил ему свой ум и душу на время, предоставил ему себя, чтоб говорить от имени его подсознания. Так? Которое он в себе отрицает. И, может, прав. Не в том смысле прав, что его у него нет. А в том смысле, что оно-то у него есть. Но не в данном фильме прорвалось. В данном же фильме всё продумало его сознание. Оно глубоко мизантропическое. Оно знает, что впрямую всех-всех-всех людей охаивать можно или в общей форме (в чём он себе и не отказывает), или в глубоко скрытой, как в этом фильме.

Шекспировский Гамлет придумал ещё одну форму – мол-сумасшествия…

Да и сам Шекспир второго этапа творчества был ингуманист. То есть современников в этот свой период он не любил напрочь. Как и Гордон. Возможно, как и его отец.

С Шекспиром же этого периода я лично солидарен полностью.

Так как от Гордона отмежёвываться?

Мы с Шекспиром (пардон) сверхбудущих людей любим безусловно. И всех – постольку, поскольку они невольно доэволюционируют до этих сверхбудущих. А Гордон? Чёрт его знает… Там у него такое мелькает…

«– И воевал и сидел. Воевал немного, полтора года. А потом трибунал, пятьдесят восьмая, Карлаг. Всё, как у людей, ничего интересного.

— А за что сели?

— Вы б ещё спросили, за что воевал».

То есть то единственное, что свято для всех современных россиян, для этого сумасшедшего Адама… Что?

Воевали за социализм, который как бы первоначальное христианство в наше время. То есть и за мессианскую Россию. Что с того, что ошибочным оказался социализм? Самой ошибочностью своей он взывал к исправлению, но не к реставрации капитализма. И, значит, воевать было за что. За мессианскую роль СССР в становлении рая на земле, коммунизма. Все, кто жил в той стране и живёт в её наследнице, носят ген Справедливости. И за ней если не будущее, то сверхбудущее. Только коммунизм будет не на прогресс ориентирован, как раньше думали, а на отказ от него, ибо прогресс губителен оказался для человечества. С этим пока мало кто согласен. Но приближение глобальной экологической катастрофы всех образумит.

А вот Александр Зиновьев, считавший, что кризис социализма был не фатальным, но зато фатальной теперь стала история человечества, может, был и мизантроп окончательный. И что если и Гордон такой? Судя по его речам в «Школе злословия» – такой.

По крайней мере, я не такой.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: