Баден-Вюртемберг. Фото: Martin Gommel / Flickr.com

— Почему ты меня не учила немецкому, раз взяла за границу, увезла в Германию? – упрекала её Мурка, — я не могу общаться ни с кем. Немая да и только.

— Животные здесь все немые или полунемые, — оправдывалась Аня, казалось бы ничуть не удивлённая тем, что кошка её вдруг заговорила, она словно бы давно подозревала, что это когда-нибудь случится, — ты знаешь, что и собакам тут делают операции на голосовых связках, подрезают что ли, чтобы не так громко лаяли.

— Да они, скорей, хрипят, — подкорректировала хозяйку Мурка

— Да, да, ты права, — обрадованно заторопилась Аня, — хрипят. Но мне-то ещё хуже. Я ж здесь вроде глухонемой, я же ничего не слышу в немецкой речи, все слова сливаются, живу в каком-то незнакомом гомоне.

— И потом здесь тошно, — жаловалась Мурка, — ни подвалов, ни чердаков, двери подъездов заперты, подворотен нету, по улице никого не встретишь, никто сам не гуляет, все по домам, единственное, что радует, все собаки на поводке и никто не гавкает.

— Да, безрадостно, — Аня тихо вздохнула, припомнив собачьи «свадьбы» прямо на улицах, да не дающие уснуть завывания мартовских котов, похожие на отчаянный детский плач.

Проснулась она внезапно, во тьму и безмолвие ночи.

Реальность в темноте и тишине, неприкрытая дневными заботами и хлопотами, была особенно безжалостной. Она лежала на своей кровати в пятикоечной, «женской» (для одиноких женщин) комнате общежития (по-немецки «хайма») для «контингентных беженцев» или, говоря по-нормальному, для русских евреев, эмигрировавших в Германию.

У Ани-то и всегда было плохо с тем, что она смогла бы называть «своим», разве что «своя» комната (в коммуналке), «свои» книги, «своя» кошка… Нынче понятие «своего» ещё больше поубавилось. У неё был временный приют – её койка, её стул, четверть обеденно-письменного стола, половина платяного (железного) шкафа, полка в кухонном шкафчике, полка в холодильнике, одна электроконфорка, вот, пожалуй, и всё, не считая чемодана и дорожной сумки, нехитрого скарба, обретённого за жизнь да полученного в наследство. Теперь же не было и Мурки, её Мурки. «Не нужно было ехать, там бы уж в м е с т е бы с голоду и дошли б», — сожалела она сейчас. Как она ошибалась, когда яростно доказывала знакомым о привилегированном положении животных в западном, цивилизованном мире. Как она могла быть столь наивной, ведь в полученном ею через три с половиной, полных ожидания и голодухи, года, разрешения федеральных властей на постоянное проживание в Германии, чёрным по белому был напечатан запрет на ввоз домашних животных в чисто-стерильную страну. Почему она проигнорировала эти, выделенные петитом, строчки? Она не хотела, не желала, ни верить им, ни верить в них. Она не прикидывалась и не юродствовала, эти строчки для неё н е с у щ е с т в о в а л и! А зато была борьба немецких «зелёных» за природу, окружающую среду, общество защиты диких животных от людей-убийц, выступления в мировой прессе главной европейской защитницы животных Б.Бардо…

Предыдущее Анино существование вообще-то не изобиловало событиями. Родилась она после войны, в 46-м, отца не помнила, жила с матерью. Мать казалась Ане старой ещё с детства, как потом узнала – она была поздним ребёнком, та родила её в тридцать восемь лет. Жили они неприхотливо, да матери особо и некогда было хозяйствовать – она либо пыхтела папиросой, либо читала. Только её тело, склонённое над книгой, присутствовало в этой комнате, а возможно и в этом мире. Ничего поразительного в этом не было, ведь мать и работала в библиотеке. «Библиотекарша» называли мать недолюбливавшие её соседи (ведь на кухне её не застать?! Шутка ли, она же «первого» не варит?!). Но, сколько себя помнила Аня, они всегда держали кошек, почему-то именно кошек, а не котов. Единственными днями, разворачивающими мать лицом к «живой» жизни, были дни Аниных болезней, либо, когда у Мурки (это было постоянное имя череды разных кошек) был окот. Она сама принимала котят и выкармливала их, если вдруг у кошек исчезало молоко; раздавала по знакомым, в «хорошие руки», а после снова «убегала» к себе, в шелест страниц.

Аня пошла библиотекарем, по материнской стезе, а куда ж ещё деваться было?

Конечно, как и у всех, у неё была молодость, и подруги, и хождения в театры и кино. Но подруги повыходили замуж, у них появились дети, и им стали не нужны не только Аня, но и кино, и театры, и книги…

Старея, Аня переняла практически все материнские привычки, кроме курева. Она также сидела в кресле над книгой, перекатывая за щекой леденец или ириску, а у ноги, жмурясь и урча, терлась очередная Мурка (короток, увы, кошачий век).

Осталась Аня в старых девах, нецелованной и не обнятой, полноватой, с ссутулившейся спиной, женщиной неопределённо-среднего возраста. От юности, от мечтаний молодости осталась только причёска, пышные от начёса волосы – «бабетта», точно такая же, какая была у незабываемой Брижжит Бардо в фильме «Бабетта идёт на войну».

Мать умерла странно – захрипев над книжкой. Смерть, видимо, застала её «там», в любимом ею мире. «Сюда» она не успела вернуться, чтоб уйти.

Настал Анин черёд принимать котят, помогать выкармливать, пристраивать в «хорошие руки».

Она стала мечтать о том, как выйдет на пенсию и будет читать только толстенные романы, накупив впрок сливочных ирисок или монпансье, да вставать поздно вечером, чтобы выпустить на улицу гулящую и беспутную Мурку.

Однако подступили годы смуты, разбившие монотонность дней и порушившие стабильность Аниного бытия. Всё вокруг стремительно менялось, и от самой Ани постоянно что-то требовалось: то участия в митинге или в выборах народных депутатов, каждый из знакомых объяснял ей, за кого следует голосовать, а за кого – нет. Она всегда путалась, и чтобы не запутаться окончательно, вычёркивала из избирательных бюллетеней всех. Ей было не очень-то понятно, что же на самом деле происходит, ведь даже многие диссиденты, которыми все годы Аня тайно восхищалась (она бы так никогда не смогла), оказались не на высоте. Единственное, что она вынесла из этой сумятицы, то, что до неё дошло – это была борьба за власть, за новый передел власти. Но её это никак не касалось, да и повлиять на что-либо она была не в состоянии.

Но и отгородиться, заслониться от всего этого событийного шторма, даже толстыми переплётами с золотыми тиснениями, даже увесистыми томами, даже старинными фолиантами, она не смогла. Суета перехлестнула через порог её квартиры, добралась до её комнаты, до кресла, у которого всегда мурлыкала и тёрлась о ногу Мурка, она коснулась даже Мурки. Когда раньше исчезало вдруг молоко (а она поила кошек молоком), то всё равно его можно было раздобыть в гигантских очередях. Теперь же оказалось, что купить его было не на что! Она окончательно «потерялась» перед постоянно изменявшимся миром, перед сплошными реформами, едва успев привыкнуть к одним деньгам, приходилось тут же приспосабливаться к другим и… до бесконечности… Многое даже перестало поражать своей буквальностью, как выражение «кусок хлеба», потерявшее свой переносный смысл, и в конце концов дошло – «до полной гибели всерьёз…»

«Книжный, идеальный» мир исчезал, он таял, как мираж, а в настоящем – грозном и враждебном, жёстком и жестоком, ни ей, ни тем более Мурке места не было. И тогда место книги заняла мечта – о западном свободном цивилизованном мире. Мечта эта была как бы и всегда, и раньше, но только как сон, как грёза, она была как бы полярной той, публичной мечте: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью..?» «Они» её уже сделали – Чёрной былью, Чернобылем.

Оказалось, что к мечте, как к сокровенной шкатулочке, есть ключик, и, может быть, впервые в жизни состоится и для неё исполненье желанья.

Этим «ключом к «счастью» было её еврейство. Аня хоть никогда не сосредотачивалась на своей национальности, но ей всё время напоминали о ней.

Как бывало с нею уже не раз (может она и по природе своей была неудачницей?), компьютер и тут «удружил» ей: на сей раз распорядившись судьбой, «закинув» её документы в землю Баден-Вюртемберг, аж в распределительный лагерь города Карлсруэ, а земля та на три года и закрыла приём еврейских эмигрантов, из-за наплыва беженцев из воюющей Югославии.

Три с половиной года до тех самых пор, пока не получила заветное разрешение на въезд, ставя перед Муркой блюдечко с разведённым молоком или раздобытые невесть где косточки, она всегда припоминала строки из стихотворения Вл.Мотрича:

«Эх Россия, твою мать,
видно здесь околевать!!!»

Только теперь, ворочаясь без сна на своей кровати с панцирной сеткой (кровати в этом общежитии-хайме были такие же, как в советских домах отдыха), она думала, как мудр, а главное прозорлив был поэт – «там» нужно было околевать, а не стремиться сюда – где младенцы не орут, собаки не лают, где в больницах везут больных на каталках вперёд ногами, как бы заживо хороня, где важнейшая из жизненных проблем – разделение мусора и его утилизация, где все постоянно друг перед другом извиняются, так как застрахованы (на ущерб третьему лицу), не дай Бог, наступить кому-нибудь на ногу, засудит; где можно только в определённые часы музицировать, а после двадцати двух часов не положено нажимать на кнопку сливного бачка в унитазе…

Здесь же, в Германии, Аня совершила свой второй в жизни поступок, первым была эмиграция, вторым – предательство. Она сама и не заметила, как совершила его.

Комендантша хайма Катарина вечно выговаривала ей, и хоть Аня плохо понимала по-немецки, из привычно длинной немецкой речи той, вытекало, что всем мешает Анина тихая Мурочка.

Так было и в тот роковой день. Аня отвлеклась от того, что говорила ей комендант, рассматривая непростое Катаринино лицо. Глаза у той были словно спрятаны в пещерах, настолько глубокими были глазницы, но увеличивались диоптриями, и Аня почти погрузилась в их созерцание, когда её слуха коснулось: «ПОЛИЦАЙ». И всё решилось как бы само собой, она вся уже была во власти магического, как всякий русский человек, во власти слова.

«Власть, правоохранительные, репрессивные, карательные, милиция, НКВД, полицаи, КГБ, гестапо…» Страх, сжимающий сердце, сковывающий тело, немой, бессловесный, тысячеглазый, невыразимый, убивающий без воскресения и надежды… Она не могла не предать… Виновата, потому что виновата, потому и продолжила жить и дышать.

У неё отобрали, вернее она сама им отдала Мурку, которую поместили в тирхайм (приют для животных).

Каждое утро, с того часа, когда начинал действовать социальный проездной билет, ездила она с тремя пересадками проведывать Мурку. Она везла ей деликатесы, вроде отварного телячьего языка. Она кормила кошку и шептала ей на ухо разные ласковые словечки. И как ни хотелось Ане плакать, она и слезинки выдавить не могла, горючие, не текли они, потому и лежал на душе камень, слезами не растопленный.

Содержание Мурки в тирхайме оплачивало городское общество защиты животных. Аня, сама, как тварь бессловесная, благодарила председательницу общества безмолвно, только прижимая руку к сердцу, напоследок, правда, произнесла по-русски: «Вы – немецкая Брижжит Бардо!» — и она легонько взбила поредевшую «бабетту». Немка понимающе улыбнулась в ответ.

А сегодня днём, когда пришла Аня в тирхайм, Мурки там не оказалось. Служительница, русская немка, объяснила, что Мурку забрали обеспеченные немцы, потому что сама Аня содержать её не сможет, и так будет лучше всем, а животному в первую очередь. Кроме того, она что-то говорила о том, что, дескать, Аня же сама подписала отказную бумагу. Аня всё кивала головой, будто соглашаясь со всем сказанным. Да и о чём было говорить, она здесь множество бумаг подписывала, не понимая их содержания, ей только пальцем указывали, где необходимо расписаться.

Потом зачем-то сказала служительнице: «Спасибо!» — и побрела, вернее, поползла, а ещё вернее, поковыляла, ноги с автоматического, вдруг ни с того, ни с сего, перешли под её управление, и сейчас она сознательно переставляла их, тяжёлые – правую-левую, правую-левую…

Неподалеку от метро она встретила свою знакомую по тирхайму, такую, как и она, еврейку-эмигрантку. Та вела на поводке тревожно-беспокойную доберманшу.

— Вам что, выдали её? – спросила Аня, хотя и так всё было очевидно, и лучше б ей было заниматься переставлением ног, а то она чуть было не споткнулась.

— Да, – ответила ей женщина. И, с каким-то странным удовольствием начала рассказывать свою историю. Они с мужем тоже жили в хайме. Их предупреждали, чтоб они избавились от собаки, но муж и слышать не хотел, был скандал, приезжала полиция… Собаку оставили, полиция уехала, но исчез и муж. Нашли его через два дня, повесившимся в келлере (подвале) хайма. Женщина говорила, не умолкая, о том, как тосковал муж, смертельно тосковал.

— Это ж только у нас, у русских – ностальгия, больше ни у кого, – констатировала она. – Происшествие с собакой, видно, было последней каплей, он больше не мог.

Видимо, она это рассказывала даже не в десятый раз, и из этого пересказа уже выветрились и горечь, и страх, и ужас, все чувства вообще. Женщина просто повествовала.

— Видите, – кивнула женщина на собаку, – хозяина ищет, чувствует видно, что нет его.

— Да, – согласилась Аня, занятая передвижением собственного тела в пространстве. В голове же у неё крутились какие-то затёртые, потерявшие свой первоначальный страшный смысл фразы вроде: «Страшная цена за собаку!» Но, сдержавшись, она не выпалила их.

Тем временем они остановились у лужайки, и хозяйка скомандовала «Руих!» (спокойно!). Собака расслабилась.

— Знаете я учу её командам на немецком, чтоб привыкала. Вот смотрите: «Зух, Эмма, зух(ищи)!»

Собака как-то недоумённо взглянула на хозяйку, но всё же стала что-то вынюхивать в траве.

— Хорошо хоть мы ей дали имя немецкое – «Эмма», мы же знали, что когда-нибудь всё же поедем сюда, хоть и долго ждать пришлось. Да в эту землю все долго ждут, сейчас говорят, вообще то ли шесть, то ли восемь лет ждать разрешения нужно.

— Да, я тоже долго ждала, — вяло подтвердила Аня.

— Осталось для неё только электроошейник купить, – снова перевела разговор на собаку хозяйка доберманши.

— Зачем? – удивилась Аня.

— У них, у немцев, эти электроошейники пользуются большим спросом, – охотно объяснила женщина, – если собака громко залаяла, то тут же получила небольшой электроудар, что-то вроде мини электрошока. И это отбивает у них охоту лаять без повода.

И женщина стала распространяться о том, что всё-таки какое счастье, что попали они сюда, именно сюда, что в других землях намного хуже условия, и что это – юг, красивый ландшафт, мягкий климат, одним словом, хоть и долго ждали, но хоть было из-за чего.

— В восточных (новых) землях плохо, на северо-западе неплохо, – болтала женщина, – но сплошные дожди круглый год. И все знакомые, что съехались на похороны мужа со всей Германии, говорили, что это одна из лучших земель, все были в восторге. Вообще на похоронах было много народа. Ведь мой муж был… – тут она осеклась, и начала давать команды на немецком языке умной, но несчастной Эмме.

Обо всём этом думалось Ане, бессонно лежавшей на своей хаймовской койке. Наконец-то и к ней пришли слёзы, она проливала их беззвучно, боясь разбудить соседей по комнате. Она всё никак не могла успокоиться от Муркиных (во сне) упрёков насчёт обучения немецкому. Как-то ей теперь у новых, у немецких хозяев, живётся!? «Боже мой, Боже мой! Прости меня, Мурка, прости!»

Долго плакала Аня, прося прощения у кошки, у себя, у Господа – за всё, за всё, за всё…

На рассвете, невидимом из-за жалюзи, забылась и она. И снова ей привиделась Мурка, с аппетитом уминающая отварной телячий язык. И во сне Аня порадовалась, хоть этому…


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: