Александр Блок. Две Поэмы
7 августа, 2025
АВТОР: Дмитрий Аникин
«Возмездие» и «Двенадцать» – две несравнимые вершины творчества Блока. Вершина истинная, несомненная, несостоявшаяся и вершина излишняя, гибельная, отрицательная, что-то вроде Марианской впадины на просторах поэзии.
Чехову всегда хотелось написать большой роман, чтобы окончательно утвердить своё место в русской литературе. Блоку для тех же целей был нужен эпос. Первой попыткой эпоса была поэма «Возмездие»: четыре десятилетия русской жизни, три поколения семьи, широкая панорама исторических событий. Одновременно «Война и мир» и «Ругон-Маккары».
Но таков уж неизъяснимый закон судеб, что русский писатель если решит создать свой magnum opus – такой, чтобы Русь прочитала, вздрогнула и, узнав себя, зажила правильнее, – то непременно какая-то дрянь вокруг начинает происходить. Или ушлый священник оплетёт, или вся та действительность, о которой намеревался писать, канет, ухнет, как не было, в самое позорное небытие.
Ахматова считала, что «Возмездие» не получилось потому, что Блок не смог придумать собственную строфу. Нет, дело в том, что Блоку не удалось придумать собственную Россию, самосознание которой и должен был определить эпос. Как Гомер своей «Илиадой» создал классическую Грецию.
А вот Ахматова смогла придумать героя своей поэмы – город Петербург. И всё же если верно, что главное – это величие замысла, то проигрыш Блока значительней всяких побед.
Поэзия – это способ мышления, особый способ постижения реальности. Это не всегда верно для чистой лирики, но крупная форма обязательно требует собственной мысли. Счастливые времена закончились, и нельзя написать в России ХХ века что-то наподобие «Душечки».
Великие образцы русского эпоса – это «Евгений Онегин», «Полтава» «Медный всадник», где поэзия, кроме прочего, гениально умна. Николай I был прав, называя Пушкина умнейшим человеком в России.
А Блок? А Блок был не просто неумён, он не был даже гениально глуп, как Белый. Блок был попросту – дурак.
Алексей Толстой написал с Блока своего Пьеро, а надо было писать с него Буратино. Вот кто деревянный человек, неловко расхаживающий среди чужих, общепринятых мнений. Такому ли создавать эпос?
Ещё Пушкин нас приучил к тому, что русский поэт должен чрезвычайно живо чувствовать историю. Военные и политические сцены в «Полтаве» дают нам для понимания Северной войны больше любой академической статьи, наполненной выписками из документов, числами безвозвратных потерь, названиями полков. В эпосе явлена природа исторического времени.
В свободных стихах можно высказать истину, а в «Истории Петра Первого» надо сообразовываться с обычаями научного оборота.
Пушкин при Петре не жил, но эпоху чувствует, как будто дышит её воздухом. Блок же абсолютно слеп к своему собственному времени, а картины прошлого даются через призму неверно понятого настоящего.
Двадцатый век… Ещё бездомней,
Ещё страшнее жизни мгла…
Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Блок то и дело пеняет на беспросветную тьму, на ужас бытия. Страшный мир. И вся русская интеллигенция жалуется, так что стон стоит на всю страну.
И это в самые счастливые годы за всю историю России! От «Манифеста» до начала Первой мировой. Столыпинское экономическое чудо! Неловкое, одышливое, но прямое движение страны к демократии, пошатнувшаяся цензура, явленная свобода совести.
Очень страшный мир!
Ой, боюсь, боюсь, боюсь.
Может быть, за эту хамскую неблагодарность и недостойна блоковская Россия более или менее сносного существования.
Зачем Богу стараться, если всё равно все будут причитать да страдать, страдать да причитать.
Век буржуазного богатства,
Растущего незримо зла.
Там – пушки новые мешают
Сойтись лицом к лицу с врагом…
Брюзгливое недовольство всем на свете. И что-то фашистское раньше самого итальянского фашизма.
Блок ждал возмездия, ждал революции, и это ожидание, эта неподвижная мысль определяли логику повествования.
Как неподвижный, уродливый каркас, выпирала основная идея, органически чуждая языку поэмы.
Не пришивайте заплаты из небелёной ткани к ветхой одежде. В поэме «Возмездие» есть такое вступление и такой финальный кусок («Когда ты загнан и забит…»), что весь остальной текст беспомощно провисает между этими вершинами. А ведь в этом тексте очень много настоящего, значительного, подлинного.
Того, кто побыл на войне,
Порой пронизывает холод –
То роковое всё равно,
Которое подготовляет
Чреду событий мировых
Лишь тем одним, что не мешает…
И тут же рядом строки не то чтобы плохие, но совершенно ненужные.
И ванька, тумбу огибая,
Напер на барыню – орёт
Уже по этому случаю
Бегущий подсобить народ
(Городовой – свистки даёт)…
Что такое поэма «Возмездие»? Может быть, точнее всего будет про неё сказать: гениальная неудача.
А за неудачей последовало то, что никак нельзя было назвать неудачей.
Тенором, даже «трагическим тенором», не пропеть эпос. Лишь окончательно сорвав голос, можно начать:
Чёрный вечер.
Белый снег.
Дописав «Двенадцать», Блок сказал: «Сегодня я гений». Гением он был и до этого. А закончив поэму, почти перестал, как будто безрасчётливо истратил весь доставшийся ему дар. Неразменный рубль по пятачку ушёл…
Теперь по умирающему Петербургу ходил «писать стихи забывший Блок». И только тень Пушкина смогла ненадолго растревожить его, и появились стихи «Пушкинскому дому».
Бунин назвал «Двенадцать» «трагической частушкой» и написал: «Блок задумал воспроизвести народный язык, народныя чувства, но вышло нечто совершенно лубочное, неумелое, сверх всякой меры вульгарное». Бунин был прав, но он не понял, что всё именно так и задумывалось. Это извивался, издевался, корябал слух язык, появившийся сразу после вавилонского столпотворения. Пыль от падения башни ещё не осела, потому говорящий так перхает и задыхается.
Блок, а вовсе не Маяковский умел с поистине садистским сладострастием наступать на горло собственной песни. Это началось задолго до «Двенадцати». Самый музыкальный русский поэт написал лучшие русские верлибры.
Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовнёй.
Блок относился к своей поэзии всерьёз, безо всякого эстетства и, может быть, даже не замечал своих стилистических экспериментов. Написалось то, что написалось. Почему-то два стихотворения без рифм и с каким-то причудливым ритмом. Почему-то частушка? жестокий романс? кант?… в двенадцати частях.
Традиция преклонения перед Прекрасной Дамой – это традиция почтенная, европейская, серьёзная, но на русской почве она какая-то чуть-чуть потешная получается. Наш насмешливый нрав по-другому не позволяет.
Началось всё, как обычно, с Пушкина: «Рыцарь бедный» дал образец возвышенного служения, но прозвучали и такие слова: «Не путём-де волочился / Он за матушкой Христа». Это, конечно, бес говорит, но слова из песни не выкинешь. И привкус остался.
Потом главным теоретиком культа стал Владимир Соловьёв – его поэма «Три встречи» была прочитана религиозно, мистически и философски. Но нельзя не признать, что написано было очень смешно.
Володинька — ах! слишком он глупа!
И не вина Соловьёва, что большинство читало с тупой серьёзностью.
Чтобы стихи о Даме не были самодовлеющей пошлостью, надо её, Прекрасную, несколько взбодрить, запачкать. Блок попытался осмеять возвышенный идеал в своих пьесах, но получилось неловко и уж очень несмешно.
«Незнакомка» воспринималась современниками как уморительная юмористика. На словах «И пьяницы с глазами кроликов» зал покатывался со смеху, но образ Вечной Женственности, несмотря на все старания Блока, оставался возвышенным.
А потом Прекрасная Дама обрела свое последнее воплощение, назвалась Катькой и пошла гулять по петроградским улицам, пока не зарезали.
Так они слились – Прекрасные Дамы первого, второго и третьего томов собрания сочинений.
Не к месту, конечно, но не могу не упомянуть, что Ахматова называла Прекрасную Даму – Любовь Дмитриевну Блок – бегемотом, вставшим на задние лапы.
Поэма «Двенадцать» – это наглая, отвратительная насмешка Блока не над Россией, не над верой, а над поэзией в общем и над собственной поэзией в частности.
«Блок вторично распял Христа и ещё раз расстрелял Государя», – сказал Гумилев о поэме. Это было хлёстко, но несправедливо. Когда Блок дописал «Двенадцать», император был ещё жив, а Христос – да какое ему дело до русской литературы.
В хорошем обществе пошёл шепоток: «Продался!» – «Переметнулся!» – «Большая теперь шишка у них!» Столкнувшись с Блоком в трамвае, Гиппиус сказала: «Я подам вам руку лично, но не подам общественно». Кем надо быть, кроме Гиппиус, чтобы произнести это на полном серьёзе; кем надо быть, кроме Блока, чтобы не рассмеяться в ответ!
А в России было уже совсем не смешно.
Ничего не поймёшь в Ницше, если не понимать, что он – поэт. И поймёшь еще меньше, если не чувствовать, что он – плохой поэт. Высокопарный и превыспренний. Как будто не было в немецкой литературе Гейне. Кажется, это и есть основная идея Ницше – писать так, как будто не было Гейне.
Русский ницшеанец Блок был гениальным , поэтом, так что от философии Ницше остались у него только расхожие образы, только рожки да ножки: сверхчеловек Петруха, петербургская дионисийская вьюга. В таких гомеопатических дозах и Ницше переваривается. Переваривается, но не на пользу идёт. Может, это кровь сыграла с Блоком злую шутку; может, такова вообще немецкая судьба.
«В белом венчике из роз / Луначарский наркомпрос»; «Впереди – Абрам Эфрос», – различно упражнялись в остроумии читатели. Есть уже совсем вульгарная, в лоб, переделка: «Впереди идёт матрос». Ничего не поделать: зуд подмены, замены тут очень понятен.
Блок писал о неуместности Христа в поэме. Нужен Другой! Похожий до путаницы, до смешения, до кровосмешения образ. А кто более похож на Христа, чем Антихрист?
Некоторые обращали внимание на невозможную для православной традиции форму имени Иисуса – «Исус». Это вариант старообрядческий, тот, за который жгли, тот, за который сами устраивали пали… Тот, который с официальным «Иисусом» в непрестанной борьбе. И кто из них Христос, кто Антихрист?
Или так: Христос ведет за собой бесов, чтобы вошли они в свиное стадо. Они и вошли. Свиному стаду отправиться бы туда, «где обрывается Россия над морем чёрным и глухим». Но нет, остались, живут и размножились почти до бесконечности.
А вернее всего, нет в поэме ни Христа, ни Антихриста, а есть только пустое, пустующее место, куда можно и Луначарского без особого урона и смысла поместить. Горя мало! Уже неважно – кто в этой вьюге. Ни Христос, ни Антихрист ничего не могут сделать с этим несчастным народом, с этой погибшей страной.
Когда-то спутать Мессию и Лжемессию было величайшим соблазном, непростительным грехом, а сейчас… Откуда бы у нас при русском размахе такая скрупулёзность.
Христос ведёт за собой к возрождению и жизни, в «Двенадцати» всё идет к уничтожению и смерти. Так что это точно не Христос.
А кто тогда эти двенадцать? Новые апостолы? Лжеапостолы Лжемессии? Может быть, всё может быть. Но есть объяснение попроще да поплоше. Издавна считалось, что всякая мелкая нечисть: лешие, домовые, кикиморы – чрезвычайно охоча до надоедливых речевых игр, любит отвечать в рифму.
– А Ванька с Катькой – в кабаке…
– У ей керенки есть в чулке!
И вот идет по ошалевшему Петрограду мелкая, поганенькая нежить. Они только и могут продолжать то, что уже было в блоковской поэзии: «ночь, ледяная рябь канала», «мелочь, нежить вод».
Нет никого, кроме поэта. Это он сам стал одним их действующих лиц, единственным действующим лицом поэмы, тем, кто исполняет в последней главе свой дикий дионисийский танец, смущая двенадцать конвойных и бесчисленную толпу толкователей.
Знаком этот образ печальный,
И где-то я видел его…
Быть может, себя самого
Я встретил на глади зеркальной?
Блок умел читать с эстрады свои произведения, но исполнять «Двенадцать» отказывался. Читала Любовь Дмитриевна. Они вместе ходили на концерты Савоярова, и приёмы «рвотного шансонье» казались Блоку подходящими для исполнения поэмы на публике.
Блок в письмах неоднократно упоминал, что он ничего не понимает в музыке, что ему «медведь на ухо наступил». Об этом не надо забывать, читая его рассуждения о музыке революции.
Когда я читал в «Петербургских зимах», что умирающий Блок требовал принести ему оставшиеся экземпляры поэмы «Двенадцать», чтобы сжечь их, сжечь до последнего листика, мне очень хотелось верить, что это было именно так. Но казалось: Иванов хотел оправдать Блока там, где оправдания быть не могло. Гениальность поэмы только усугубляла её чудовищность. А теперь находятся свидетели, подтверждения: действительно требовал вернуть, действительно сжигал.
Если правильно понимать обе поэмы, то можно сказать, что Блоку удалось написать свой двучастный, двусоставный, межеумочный эпос. Когда распадается связь времен, только такой и возможен.
Но настоящий, гомеровский, эпос создается для того, чтобы стать основой нравственной жизни народа, стать народным пониманием своей истории и своего места между другими народами. Блоковский эпос – не то! Это тот конец истории, который мы заслужили. Это та четвертая русская революция, которая всё окончательно разрушила, после которой никакие колчаки, деникины, интервенты уже не могли ничего исправить.
«Двенадцать» – великая поэма, которую было бы лучше не писать ради её самой, но её отсвет падает на всю предыдущую поэзию Блока, придавая ей объём и настоящий смысл. Так чёрная дыра необходима для существования материи.
Слопала его поэма, «как чушка своего поросёнка». Не Россия и не революция убили Блока, но умер он от собственной поэзии.
Почётная смерть!