Игорь Сид: Вселенная расширяющихся идентичностей | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru


Презентация сборника «Геопоэтика» в редакции Гефтер.ру 24.11.2017. Фото Ольги Балла.

Поэт, эссеист, антрополог, финалист премии «Нонконформизм» 2018 года со сборником эссе и научных статей «Геопоэтика» (СПб.: Алетейя, 2017) и единственный российский автор готовящегося к выходу в Берлине аналитического сборника «Сирены войны», посвящённого конфликту в Украине, — о науке геопоэтике и жанре травелога, «времени животных» и новом тотеме для России, субъектности Крыма и инновациях из Африки, «интеллектуальном идиотизме» и миссии переводчика.

Александр Чанцев: Начать беседу имеет смысл, пожалуй, с последних новостей — со «Словаря культуры XXI века» под редакторством Вадима Руднева, представленного твоими словарными статьями в недавнем 32-м выпуске «Комментариев». Что ты можешь рассказать об этом проекте? Чем ещё, кроме хронологии, он отличается от рудневского «Словаря культуры XX века»?

Игорь Сид: Проекты эти, как ни странно, в чём-то почти противоположны. Прежний словарь по определению был итоговым. Вышел перед самым Миллениумом, так что эпитет «эпохальный» справедлив в обоих смыслах. И «монументальный» — тоже в обоих.

О новом же веке речь пока идёт условно. В разгаре ещё только первая четверть, это даже не «промежуточные итоги». Замысел в том, чтобы ухватить процесс формирования новых международных понятий — отражающих глобальные (как правило) социокультурные и иные тенденции и феномены, ещё недавно незаметные. Либо вообще не существовавшие. Ловить сетью речные струи! Труд сомнительный, но совершенно захватывающий.

Во-вторых, если словарь XX века был в высоком смысле научным, то сейчас ракурс скорее обиходный. (Тоже в высоком смысле, конечно.) Назовём это «элементарной антропологией»: на самом деле ведь неологизмы — растущей лавиной которых, собственно, и инспирирован новый словарь — всегда дают какое-то новое представление о человеке.

Давно растёт ощущение, что — как ни фантастично это звучит! — научная антропология к началу нового века утеряла предмет своих изысканий. Похоже, она занимается уже не качествами человека, а только его свойствами. И расцветают альтернативные способы познания.

Книга Гиннесса, спорт высших достижений, а особенно экстрим, в самом широком смысле: скай-дайвинг, руфинг, паркур — всё это не что иное, как изучение человеческих возможностей: дело не в рекордах и их калькуляции, а в модусах подвига. Человек берётся исследовать себя сам, неотвратимо теряя доверие к Науке. Примерно так же, как в предыдущие столетия катастрофически переставал доверять Религии.

Сам исследовательский метод, конечно, отнюдь не новый.

В Средневековье казнь как публичное зрелище — тоже служила, в том числе, уточнением представлений о предельных параметрах человеческой жизни, человеческой психики, воли, души.

Зрители приходили не только ради сострадания или, увы, развлечения, но и чтобы узнать нечто о себе самих.

Поэтому такие понятия, например, как кидалт, фейспалм, хикикомори, «умная пыль» и так далее — это прежде всего орудия народной антропологии. Даже искусство селфи — тоже очевидный продукт этой тоски noscere se ipsum.

Корпус статей может быть завершён уже в новом году и станет, конечно, лишь первым, или одним из первых, «словарей нового века» — бесконечных приближений к таинственному процессу самопознания и словообразования.

Отдельным небольшим разделом, возможно, войдут новейшие лексемы языка вражды. Особенно любопытны бахуврихи (метонимии, приближающиеся к «обзывалкам» с использованием внешних признаков) по типу классических «реднеков». Это особый разряд лексики, призванный не прояснять феномены, а наоборот, затемнять их, подменять суть третьестепенными атрибутами, подаваемыми как глубоко символичные и, по возможности, свидетельствующие о невысоком уме или человеческом качестве носителя.

Новыми международными понятиями я занимаюсь периодически: с середины 90-х геопоэтика, с начала нулевых зоософия, и так далее. В последние годы мы провели несколько конференций по этим и другим «неправильным», неконвенциональным на сегодняшний день дисциплинам.

Задача была — вводить редкие вокабулы не просто в научный оборот, но в исследовательский инструментарий, в дисциплинарную терминологию. Точнее даже, возвращать: большинство терминов были придуманы не нами и достаточно давно. «Поэтократии» более ста лет, «кентавристике» полвека… Для новых социокультурных, научно-технических и иных феноменов порой идеально подходят слова, когда-то изобретённые впрок и забытые.

…Возвращаясь к «словарю прошлого века». Рудневский проект был, между прочим, устремлён и в будущее, XXI век там предощущался: статьи в книге были связаны между собой как гипертекст, путём подчёркивания соответствующих слов и словосочетаний. А ещё Вадим Петрович — вероятно, первым как минимум в русскоязычном пространстве — спрятал внутри корпуса книги (в одной из статей) свой приватный контакт: чтобы потенциальные единомышленники могли с ним «зафрендиться».

Новый словарь тоже может оказаться в чём-то экспериментальным.

Над оазисом Дуз. Север Сахары, Тунис, август 2015

Из проектов не научных, но личных энциклопедий мне это напомнило «Vita sovietica. Неакадемический словарь-инвентарь советской цивилизации» под редакцией Андрея Лебедева…

Твоя книга «Геопоэтика» — сборник разножанровых текстов за довольно большой период, с 1993 года по 2017. Что, возможно, изменилось в твоих интересах, какие формы ты считаешь актуальными сейчас? В каком жанре хотелось бы попробовать себя?

Новая книга должна, в идеале, «закрывать» некий твой период. Ею оглядываешься: кем ты только что был? И в момент, когда книга завершена, сам себе напоминаешь Уробороса: удалось ухватить хвост. Но челюсти устают, зубы разжимаются, и пишешь новую книгу, снова уже не совсем себя понимая.

Эта книга склеена не жанром, а темой. Очевидно, пытался от этой темы избавиться — от геопоэтики во всех её аспектах. Ещё бы! Двадцать лет назад над геопоэтикой смеялись (даже близкие мне по духу люди, чьё мнение я особенно ценил — Николай Байтов, Анна Бражкина); декаду назад в разных странах защищены первые диссертации; вчера я стал наконец гордиться темой, а сегодня геопоэтика — это почти банальность.

Забавно, но предыдущий, 2011 года авторский сборник едва не закрыл мне «стихотворный период». «Коварные крымцы» — поэмы, написанные после попытки в 2008-м вернуться жить на малую родину, в Крым. Возникший молниеносно, за три года, поэтический цикл почудился «итоговым». Такой псевдо-эпос: мифологизация судеб реальных людей, персонажей недавней полуостровной истории. Этот опыт выглядел неким снижением, приземлением — после долгих опытов предыдущих лет в области поэзии метареализма. Сбавив воображаемую высоту полёта, я в итоге как бы «задел Землю». Врезался и застрял.

Странное дело, подумал я сейчас. Тот предыдущий, надмирный «метареалистический период» точно совпал с отрезком моей жизни относительно малоподвижной, «между экспедициями» (1991—2006). 15 лет после первых больших путешествий я погружался в литературные проекты, сферу кураторства, как в новый источник адреналина. И свернул, за избыточностью, свои маршруты — до, разве что, скромных горных походов по Крыму и освоения ландшафтов нескольких городов России и Украины. Свернул маршруты в том смысле, что сжал и завернул их в себя, как пружину внутрь часов. Это такое… психоделическое обоснование, могут быть и другие.

В 2006-м мне как собирателю и автору текстов о Мадагаскаре предложили поработать гидом по всему острову, и пружина развернулась.

В книге же «Геопоэтика» — часть моих научных докладов и часть самых любимых эссе. Всё вокруг путешествий и региональных арт-проектов. За бортом осталась вторая моя большая тема: зоософия, неототемы, «звериный поворот». Но это и хорошо! Есть смысл жить дальше, доделывать будущий бестиарный сборник.

Эти две сольные книги своей очерёдностью породили догадку, что меня теперь волнует не поэзия, а эссеистика. Которую, кстати, и писать стал позже, чем стихи. Активнее всего — с 2006-го, когда Андрей Левкин пригласил в придуманный им для «Русского Журнала» проект «Новые описания».

Вдруг выяснилось, как много вокруг непроговоренных странностей и связанных с ними недоформулированных гипотез. Причём не в какой-нибудь стохастической антропологии, а в самом что ни на есть быту. Теперь я бы сказал — в «низовой антропологии».

Писал в «РЖ» про поведение пассажиров при авиакатастрофе, про неандертальское наследие в нашей повседневности, про социальную функцию шахидов, про анальный дискурс и т.д.

Но и эссеистика, как оказалось, нужна неправильная. Какие-то тексты («Донецк: амнистия джиннам», «Двое в одном скафандре») прорастают изнутри сюжетом, растягивающим речь не по причинно-следственной цепочке умозаключений или ассоциаций, а по временной шкале событий, причём упорно «случайных». Плюс флэшбеки, которые всё запутывают. Ещё не проза, но — эссе, испорченное фабулой.

А ещё с новой книжкой, в силу перфекционизма, стряслась смешная вещь. Обещал издателю отправить корпус на вёрстку в 2015-м, затянул на два года, — а потом придумал ещё один раздел «Геопоэтика в картинках»: откомментированный фотоальбом. Подписи к снимкам разрастались до абзацев, шлифовались и уплотнялись обратно ещё полгода. И вот вижу постфактум, уже на бумаге: некоторые из них внечувственно превратились в верлибры. Теперь читаю их на выступлениях вперемежку со старыми стихами.

Этот непреднамеренный ход конём, прыжок вбок — заинтриговал. Но неизвестно, сработает ли он в следующий раз: в написании стихов, как и в кураторстве, абсолютно ясную цель ставить бессмысленно. Если намеренно «писать стихи в виде комментариев», может получиться что-то уже совсем третье (а скорее, не получится ничего). Буду пробовать.

Я выступаю за легитимизацию основных эмотиконов, как знаков препинания — поднимаемых до статуса письменной мимики. Ещё один канал проникновения телесности в текст.

Я, возможно, слишком старомоден и чопорен, но текст со смайликами для меня маркирован чатами, блоговостью — все-таки лучше, мне кажется, дотягивать блоги до литературы, чем опускать литературу до уровня блогосферы… Хотел уточнить о терминах. Ты используешь, актуализируешь и пропагандируешь термин геопоэтика, уже упомянутый тобой, вводишь четыре ее классификации, называешь определённых писателей геопоэтами. А какие, например, у геопоэтики складываются отношения с психогеографией Ги Дебора или сакральной географией Элиаде? Они в родстве или полностью самостоятельны и обособлены?

Психогеография и сакральная география по определению родственны геопоэтике, как максмально широкому, родовому понятию о связях Homo sapiens с его ландшафтно-территориальным контекстом. Они составляют крайне важные её грани, точнее — проекции в сторону гуманитарных наук: психологии, религиоведения. Геопоэтика же слишком многомерна, это понятие не является точным термином. Скорее, это терминоид: лексема, ещё только ищущая себя, находящаяся в становлении. Постоянно вбирающая в себя новые дополнительные смыслы, зачастую несовместимые со строгим научным мышлением.

Год назад не стало одного из важнейших российских интеллектуалов, занятых проблематикой эстетических и метафизических взаимоотношений человека с его территорией, — Андрея Балдина. С конца 1990-х годов он разрабатывал собственное направление — «географику», то есть поэтику и психологию картографических образов. Свои труды Андрей ощущал тесно связанными с геопоэтическим дискурсом. В 2002 году он опубликовал в «Октябре» подборку текстов авторов «Путевого журнала» под общим заглавием «Геопоэтика и географика».

Один из участников той публикации, гуманитарный географ Дмитрий Замятин, с тех пор ввёл понятие метагеографии, как паранауки или, по Аверинцеву, инонауки. Метагеографию можно определить, в том числе, и как «исследовательский аппарат геопоэтики». А эссеист и москвовед Рустам Рахматуллин, с которым мы проводили первый круглый стол по геопоэтике в 1996 году, затем выработал собственный термин «метафизическое краеведение». Множественность этой околонаучной лексики говорит лишь о бесконечном многообразии геопоэтических ракурсов.

Важнейшим приобретением последних лет стала «негативная геопоэтика», предложенная швейцарским философом Эдуардом Надточим. Это геопоэтика пространств с апофатической или травматической социально-культурной означенностью — болот, руин, «заброшек», мест массовой гибели людей, природных катаклизмов и техногенных коллапсов, и т.п. В мае мы провели в Институте философии РАН третью конференцию по геопоэтике; негативная геопоэтика была там в центре внимания.

Что волнует меня в геопоэтике сейчас, — это механизмы геоидентичности. Структура и алгоритмы самоотождествления человека с ландшафтом и/или территорией. Феномены ностальгии, патриотизма, фэншуя могут рассматриваться, в том числе, и как элементы этого широчайшего спектра дальнеродственных явлений.

Ландшафт пусть прерывно, но продолжает, экстраполирует нашу телесность: это, очень условно говоря, некая «внешняя кожа».

Поэтому, изучая и переделывая ландшафт, мы тем самым, в той или иной степени, познаём и изменяем самих себя. Та самая деборовская психогеография, но уже на грани психоделики.

На уровне сознания, однако, эти связи нам почти не видны. Казалось бы — переехал в другой район города, и ничего особо не изменилось. Но на то нам и дано сознание — чтобы прятаться от главных реалий жизни, от ужаса множественности и неотменимости факторов, решающих и нашу повседневную жизнь, и нашу судьбу.

Особенно интригует опосредованная биохимическая (геохимическая?) связь Homo с территорией и ландшафтом, осуществляемая психоактивными веществами. Ты замечал, что естественные наркотики — почти без исключения растительного происхождения? Флора — самая динамичная, самая рефлектирующая, и оттого едва ли не главная часть ландшафта. Влиятельнее даже, чем вулканы. И ландшафт управляет нами через её, флоры, флюиды и соки.

Растение строит либо, как минимум, надстраивает ландшафт. Животное же, и человек в частности, — это элемент как бы обратный ландшафту: орудие его саморегуляции и, если угодно, поэтапного саморазрушения.


На Кастинге новых тотемов. Образовательный центр Московского зоопарка, декабрь 2017. Фото Марианны Власовой.

О том, что занимается схожими вещами, мне рассказывал еще и Василий Голованов… Кажется, время животных придет скоро, если не пришло — например, Оксана Тимофеева недавно совсем выпустила вторую книгу философии животных…

Оксана героиня: она, как Уэльбек выражается, «расширяет пространство борьбы». Зоософические символы были важны для философов всегда. Для греков сам Человек раскрывался как животное, с видовым уточнением «политическое». Законодателем новой ретро-моды выступил, с одной стороны, Деррида — в последние годы заговорив об «обширной зоопоэтике» у Кафки и вообще о «животном дискурсе». А с другой стороны, Агамбен с его анацефалом и «антропологической машиной», отслаивающей человека от животного. (Давняя, 1940-х годов ещё, зоосемиотика Якоба фон Икскюля, которой позже касался и Эко — о другом: животное в его осмыслении не человеком, а другим животным.)

Мы ещё при жизни Дерриды публично отвергли «зоопоэтику», как некую тавтологию и паллиатив: какой смысл исследовать образы животных, если этим давно занимаются литературо- и искусствоведение?.. Отказ заявлен на старте дискуссионного цикла Крымского клуба «Зоософия» (выбор остановился на забытом нововведении Лоренца Окена): круглый стол «Грызуны в литературе» в Институте проблем экологии и эволюции РАН, ноябрь 2000. Мы всеми фибрами ощущали острую актуальность этих самых образов. Но было неясно: в чём эта актуальность?

Происходил, и по-прежнему продолжается, взрывной рост значимости для человечества не самой фауны, не зоологических субъектов/объектов, — имеет место скорее их девальвация, — и даже не столько их образов в культуре. Растёт важность и значение для нас тех смыслов, которые мы вкладываем в эти образы, и которые часто резко контрастируют со свойствами реальных зверей. В России и в Европе заяц считается трусливым зверем, на Дальнем Востоке — храбрым… У юкагиров он вообще главный супергерой фольклора. Всё не так просто.

Парадоксально, но образы становятся важнее отображаемой действительности: именно в силу их отличия, плодотворного несовпадения с ней. Примеры — бум темы динозавров/драконов в последние десятилетия, а в последние годы — котиков. Впрочем, с ними особая история, об этом как-нибудь позже.

Всё это некая вторая или даже третья производная от реальности, которой мы окружаем себя, заклеивая картину мира обоями мифологем.

Приход условного «времени животных» мы раскрывали, в том числе, как реванш магического мышления после двухсотлетнего триумфа позитивизма. Позже эта простая конструкция: «образ животного важнее, чем реальность животного, и сильнее влияет на реальность человека» — породила теорему о неототемизме, а с ней и проверочные эксперименты: «Кастинги новых тотемов». А с ними, как рефлексию уже на практическую деятельность — цикл эссе «Тотемократия». Каковое надеюсь в ближайшие год-два дописать, и сложится новая книжка.

Вещи, о которых я говорю, вполне фактографируются.

Параллельно нашим усилиям — в значительной степени художественным — шло «озверение» в гуманитарной науке.

Лет через пять после начала цикла «Зоософия», примерно тогда же, когда в сетевой субкультуре возник мем «Медвед», внезапно вышло несколько подряд книг о Медведе как тотеме России (причём первая из них, «Истоки медвежьей Руси» — задолго до президентства Дмитрия Медведева). Влияние Крымского клуба я здесь исключаю: наши игры были слишком явно пародийны и синкретичны, перетаскивать тему в строгие аналитические рамки оттуда было бы слишком рискованно, или просто не комильфо. Значит, речь идёт о некоем объективном тренде.

А с 2011 года в РГГУ стали проходить чудесные конференции по бестиарным кодам культуры — в рамках программы «Res et Verba», которую проводят Алиса Львова и Александр Махов; и что радует — их сборники лежат в бесплатном доступе на Academia.edu. В первом, программном для меня докладе там «Тотемократия в русской литературе» я и назвал всё это — сдвиги в артистическом и в научном мышлении — «звериным поворотом».

Неототемизм, который мы сперва не очень точно называли «игровым тотемизмом», складывается у нас на глазах.

Это не сиюминутный процесс, прецеденты можно искать сколь угодно глубоко в современной истории. Возможный «первый прорыв» отделён от нас целым столетием: «Обезьянья Великая и Вольная Палата» Ремизова.

Любопытно, что помимо прочего, я упоминал в докладе обнаруженный украинскими коллегами ещё в конце XX века в своей новой национальной литературе феномен «рыбной тематики». Как минимум в тот период, ключевые авторы там обязательно встраивали в какие-нибудь свои произведения яркие ихтиологические образы и символы. Но только теперь, по прошествии лет, я понимаю, что речь шла о возможном открытии: выявлении у соседней страны специфического и очень сильного тотема! Устоялся ли этот тотем, удалось ли ему повлиять на историю страны, и что из этого вышло — об этом готовлю отдельное эссе.

А вот в «Russia и медведи», — тексте также исследовательском, но мимикрирующем под автобиографический, — мне удалось показать на элементарном филологическом уровне, что наш собственный, российский национальный тотем капитально устарел. И современная русская ментальность пытается его стряхнуть, как дремоту. Современная опять же в широком смысле, конечно: в последние сотни лет.

Сказка ложь, но в ней может быть описана реальная больная проблема!

Коллективное бессознательное твердит нам — через известную всем фразеологию — что Медведь глуп, агрессивен, провинциален, вороват, труслив… (Нужные идиомы читатель легко подберёт сам.)

Однако отталкивание от этого образа ещё не означает, что мы от него ушли. Он — это всё ещё мы. Просто мы уже от него, то есть от себя таких, устали.

«Кастинги новых тотемов» дают богатейшую пищу для футурологических размышлений. Например, на первом Кастинге тотемов для России в 2007-м победила Белочка: вся такая хлопотунья, позитивная, мобильная… (Delirium tremens мы оставили за скобками.) Второе место, правда, заняла хищная (и как бы почти одноимённая) Росомаха. Дальше было ещё интереснее.

Важно, что страновой тотем не может быть единственным: реальность устроена сложнее, она полицентрична и поли-иерархична. В отношении России есть основания говорить и о Двуглавом Орле, и о «Птице-Тройке», и так далее…

Мне же в последнее время представляется, что если сравнивать Россию с некоей живой субстанцией, то самой точной метафорой или аллегорией может оказаться Коралловый Риф. Большой Барьерный Риф между разными мирами: например, между Востоком и Западом. Риф не как фрагмент рельефа, а как коллективное (колониальное? — семантика вновь раздваивается) живое существо.

Ведь как живёт коралловый риф? Отдельные его участки могут быть скелетированы, омертвлены паразитами или хищниками — морскими ежами, рыбами-попугаями и т.д., — но остальные участки живы, и дают потом основу для восстановления, оживления мёртвых частей.

И вот что характерно:

некоторые мои знакомые, сталкивающиеся с мёртвыми частями российского рифа, делают вывод о тотальной мертвечине. А другие, волею судьбы обитающие на живых участках (или воображающие себе это) — уверены, что риф тотально жив и процветает. Всё по притче о слепцах, ощупывавших разные органы слона.

Слепота — это и есть тотальный способ мировидения, склонность к ложным обобщениям.

Я не настаиваю на том, что сам, в отличие от них, являюсь зрячим. Однако мне известны как мёртвые, так и живые участки этого рифа. А логика жизни такова, что до тех пор, пока от колонии полипов остаётся хотя бы один очаг жизни, он способен постепенно распространить живую субстанцию обратно на весь риф. Страна не раз переживала чудовищные периоды массовой смерти и опустошения, и ей всегда удавалось, пусть очень медленно и неравномерно, но восстанавливать везде живую ткань.
И уже поэтому, безусловно, пациент скорее жив, чем мёртв.

В общем, «звериный дискурс» не ограничивается зверьми, то есть позвоночными. Полипы, насекомые, пауки, скорпионы, черви и так далее — столь же важные персонажи и персонификации.

Например, Пригов много говорил в своё время о важности хтонических животных — не только крыс, но и тараканов. Посвящал тем и другим свои самые проникновенные строки. По его словам, мысли о хтонических существах, с одной стороны, возвращают нас к основам нашего земного существования, а с другой — опосредованно возводят к глобальному мышлению. Земля как , почва, и Земля как , планета.

Поэтому скажу без обиняков: боязнь и крыс, и тараканов (ратто- и блаттофобия) обусловлена в глубине своей отнюдь не брезгливостью, но мизантропией. Ведь не зря этих животных, наряду с кошками и собаками, называют не просто домашними, а синантропными — «со-человечными». Эти создания — как бы те же мы, только немножко с обратным знаком. Мы связаны с ними гораздо теснее, чем нам кажется (или, скажем так, «чем нам хотелось бы»).

Недаром отсутствие тараканов в помещении издавна означало, что оно не приспособлено для обитания людей. Аналогично, и бегство крыс с корабля сигнализирует, что судно перестало быть удобным для жизни человека… Они — это точно мы.

И есть ещё у зоософии изнаночная, тайная интегральная сторона… Эта тема исследована совершенно недостаточно, но пару слов я произнести могу. Речь идёт о зоософических или шире — мифопоэтических свойствах самого Homo sapiens или, во всяком случае, отдельных представителей вида.

К «классической науке» это отношения не имеет. Но в рамках той новой антропологии, какой она, возможно, раскроется в этом столетии, — в описании индивидуальных человеческих качеств может понадобиться графа (назовём условно) «мифопоэтический образ», или без обиняков: «персональная сказочная сущность».

Сам я впервые понял это ещё в юности, во время показа какой-то советской кинокомедии. На экране что-то лукаво бурчал крупным планом персонаж Евгения Леонова. И я вдруг замер от странного ощущения: передо мной не только человек! Помимо внятного человеческого, в нём присутствует некое невнятное, но мощное волшебное начало… И чтобы играть, скажем, гнома, этому актёру не нужно трудиться: достаточно быть на экране самим собой. Таких актёров немного, но их легко отличить от других. И конечно же, такие люди есть не только среди артистов. Рискну назвать в этом ряду двух поэтов.

Воплощением фавна, а быть может даже Пана, был Максимилиан Александрович Волошин. Это почти прямым текстом сказано в гениальном эссе Цветаевой «Живое о живом». Интересно, что культуролог Екатерина Дайс, исследователь мистериальной традиции, сравнивала его с кентавром.

Другой пример, из современности — Виктор Коваль… Все мы знаем это лёгкое головокружение от его «речёвок» — аудиопоэзии, ставшей первым русским рэпом. В своём классическом тексте о нём Михаил Айзенберг, самый тонкий и наблюдательный из известных мне поэтических критиков пишет, в результате какого-то необъяснимого инсайта: «Он может спокойно контаминировать хоть заголовки газет, всё равно никто не поверит, что он наш человек. Совершенно очевидно, что это представитель какой-то другой природы, занесенный сюда случайным ветром. Какой-то эльф…»


Международный круглый стол «Южный Урал после метеорита». Озеро Чебаркуль, 2013. Фото Вадима Штепы.

Об этом сложно говорить, даже иногда и не хочется, но вопрос сложно обойти, тем более еще в старых твоих текстах многое сказано — и, главное, предсказано — о Крыме. «От галичан иногда приходилось слышать: ни за что не поеду в Крым — меня там просто кокнут за то, что говорю по-украински! То же самое, но ровно наоборот, говорят порой мои земляки-крымчане»; «…относительно вегетарианский, но в перспективе тоже чреватый кровью раскол Украины по языковому признаку» (2008); «…шансы потерять Крым или Донбасс для Украины, пробующей нивелировать культурное разнообразие своих земель» (2012)… Ты можешь дать прогноз уже следующий — что будет дальше с Крымом?

Свои соображения на этот счёт я изложил летом 2014-го японскому журналу «Гэндай Сисо». За прошедшее время, как ни странно, набор перспектив не изменился. А секрет актуальности прогнозов заключается в непопулярном подходе: я пытаюсь опираться на элементарную логику. Но она, к сожалению, по-прежнему «не в тренде».

Анализируя ситуацию, я подразумеваю, что Крым в лице его населения, — моих земляков, в том числе множества друзей и коллег, людей, чей диапазон мнений я знаю достаточно подробно, — обладает собственной субъектностью. Как бы решительно ни отказывали ему в этом, каждая по-своему, обе стороны конфликта. У этого коллективного субъекта есть статистически определённые предпочтения, и формировались они отнюдь не в последние годы. И какая из сторон приложила к их формированию больше усилий, ещё предстоит изучить беспристрастной науке истории.

Последние годы украинские власти время от времени транслируют мысль, что Украина должна всячески развиваться, и тогда Крым сам захочет вернуться к ней обратно. Эта логика меня радует уже потому, что предполагает мирное развитие событий. Правда, возникает сакраментальный вопрос о Донбассе, где логика применялась вроде бы противоположная… Хотя может быть, что именно та же самая.

Но я вправе говорить только о Крыме, потому что с ним ситуация мне видна.

Если Украина продвинется в своём гуманитарном развитии настолько далеко, что не только оставит заметно позади Россию по части прав человека, социальных гарантий и т.д., но и, самое главное, сумеет убедить крымчан, что в её составе они окажутся равноправными гражданами, наравне с остальными, — то нельзя исключать, что они захотят вернуться.

Однако мне такой сценарий по-прежнему, через пять лет, представляется утопией. Не потому, что «Россия не отпустит Крым», — любой режим и любая идеология не вечны, — или что якобы «Украина неспособна развиваться». Я горячо желаю Украине благополучия, процветания, и прежде всего мира. Причём очень легко представить, какими путями всего этого можно достичь, — и похоже, что этот процесс может в любой момент наконец стартовать. Однако трудно представить, что возвращение Крыма станет желанной и мотивирующей целью не только для украинских активистов, но для всей Украины. Или, по меньшей мере, для тех интеллектуальных и политических лидеров, которые задают настроения в стране и в итоге — её судьбу.

Как читатель, то есть человек, пытающийся понимать тексты, добавлю, что до тех пор, пока из политической формулировки «оккупированная территория» будет торчать, как шляпка слишком длинного гвоздя, удивительное, избыточное уточнение «временно» — можно не сомневаться, что сложившаяся конфигурация, что бы нам о ней не заявляли, стратегически устраивает обе стороны конфликта. Нет ничего более постоянного, чем временное, и магию слов никто не отменял.

У тебя очень широкий круг географических (геопоэтических) интересов. Почему все же Африка и Мадагаскар? Тебе приходилось говорить на эту тему, но они действительно столь экзотичны…

Начну с главного: Африка для всего мира — это, прежде всего, древнейший источник инноваций. В социокультурном, научно-техническом и иных смыслах, а однажды даже в биологическом и/или креационном, если говорить о возникновении предмета антропологии. Да и эллины честно признавали, что основы своих научных знаний позаимствовали у Египта.

(«Из Ливии всегда что-нибудь новое», кажется, Аристотель): Ливия, наряду с Египтом, отчасти была для греков интерфейсом и, следовательно, обозначением всей Африки.

А в формировании ранней египетской цивилизации участвовали и белая, и чёрная расы, и ещё доподлинно неизвестно, кто активнее. Идеи Шейха Анты Диопа о приоритете африканцев в этих процессах можно оспаривать, но ряд египетских фресок дают богатую пищу для размышлений. Да и нынешние южные египтяне, — нубийцы, наследники кушитов — это «переходная» эфиопская раса; мне встречались среди них и почти чистые бантоиды.

Последнее тысячелетие африканские цивилизации, как и многие другие в тропической зоне, катастрофически (в плане последствий для них) отставали от европейских. Но эта эпоха заканчивается. Элвин Тоффлер убедителен со своей теорией «Белой интермедии».

С Нобелевской премией мира бывает очень по-разному: так, я был разочарован премией Бараку Обаме (чья «африканскость» меня поначалу вдохновляла). Награду в тот год, по совести, должна была бы получить Ирена Сендлер, но он, увы, не отказался в её пользу. Зато в 2015-м премию получил «Тунисский квартет». Эта коалиция очень разных общественных сил дала миру образец колоссальной работы, на фоне кровавых событий, по установлению в своей стране согласия и демократического уклада. Я расцениваю эту награду как новое глобальное признание за Африкой её инновационного потенциала.

…Но ты спросил об Африке в связке с Мадагаскаром. Для меня Великий остров и Чёрный континент — явления во многом диаметральные.

Не потому, что Мадагаскар является скорее частью Азии, чем Африки. Главное, что он был для меня вполне осознанным, можно сказать, «профессиональным» выбором. Африка же — скорее наваждение, а в конечном счёте, вероятно, судьба. Она обрушивается на меня с перерывами, всегда раскрываясь по-иному… Пройдусь по этим фазам в обратном порядке.

Сейчас всё болезненней тревожит то, что я условно назвал бы «антропологической метафизикой континента». Метаисторическая символика неравенства, связанная с архаичными мифами об Африке и выходцах из неё. Основанная на якобы «естественной» ксенофобии. Порой мне чудится, мы издревле попали в какую-то западню.

«Африка» — латинизм времён падения Карфагена (последний мне ближе и интереснее, чем Рим — как раз своей полустёртостью в нашей исторической памяти, — но я сейчас о другом). Этот топоним восходит к слову «афри»: так карфагеняне назвали население завоёванного побережья Северной Африки. Протоберберские племена, по-видимому — но не это важно. Важно, что наиболее вероятным переводом этого экзонима считается финикийское «афар», пыль… Более двух тысячелетий континент носит унизительное, судя по всему, имя, брошенное давними колонизаторами (с которыми я, пришелец, неизбежно идентифицируюсь) «живущим в пыли», буквально — «нечистым дикарям». Приходили и уходили другие завоеватели, но изменилось ли что-то принципиально?

Это глубинный психологический феномен, прямо связанный с идеями неравенства: супремасизм. В своей работе для немецкого сборника «Сирены войны» я вывожу «вертикальную структуру идентичности» как фундаментальный комплекс, культивируемый большинством из нас даже в новом тысячелетии. Мы никак не избавимся от «потребности в низших»: для внутреннего комфорта нам важно знать, что существуют группа или группы людей, которых можно (и должно) презирать.

Готовя подборку словарных статей для «Комментариев», я дольше всего не мог подобрать иллюстрацию именно к главке про супремасизм. И, отчаявшись, использовал старинную картину Уильяма Кларка — с белым плантатором на коне и пешими чёрными рабами.

Предыдущий мой большой «афро-период» — проектный — начался с 2000 года, с ряда тематических акций и веб-сайтов. Собственно, он и сейчас продолжается, но больше на тормозах: участники творческого процесса — основательница Africana.ru Анна Бражкина, создатель африканского студенческого театра Мартиал Лонгла, музыкальный продюсер Боли Кан и многие другие — постепенно разъехались в разные части глобуса.

Но вернусь к самой больной теме. Однажды я устроил, после маленького афро-российского события, кулуарную встречу московского литературного мэтра со студентами из Африки, очень узким кругом. И был поражён его реакцией на своих визави. Великий старик, как зачарованный, непрерывно смотрел на их лица, — даже когда обсуждал что-то со мной… Буквально, не в силах был отвести взгляд. Человек гуманистических убеждений, подлинный интеллигент, он простодушно и неполиткорректно таращился на собеседников. Как младенец на погремушку, ей-богу!

Лишь позже я вспомнил, что со мной такое тоже было когда-то — после долгого перерыва в африканской теме. Об этом точно так же неловко рассказывать. С непривычки эти необыкновенно тёмные лица казались какими-то магическими объектами, ожившими ритуальными масками…

Возможно, небо сурово пошутило над людьми, дав такой предельно простой критерий и повод для ксенофобии, как цвет кожи. Белый расизм, чёрный расизм одинаково безошибочны в плане распознавания чужого. Разница только в наличии или отсутствии исторической вины.

Да и с виной тоже не всё очевидно. Точнее, не всем.

Лет десять назад я встретился за кофе со старым хорошим другом, чуть ли не впервые после университета. Узнав, что я стал африканистом, он внезапно выразил мне сочувствие! Выяснилось, что чернокожих он презирает (не употребляя, однако, языка вражды, и не рефлексируя своё отношение), и не признаёт ответственности представителей белой расы за колониальный период. А политико-экономическую катастрофу некоторых бывших колоний считает результатом не длительного консьюмеристского владения ими, сломавшего автохтонные управленческие связи и традиции, а врождённой нелюбви (или неспособности — я не запомнил) африканцев к организованной деятельности.

И это мой друг! (Не понимаю, как можно разлюбить человека за его взгляды, хотя встречаю такое кругом — и увы, всё чаще.)

Давний дорогой собеседник, с которым мы когда-то мечтали о приходе XXI века, о торжестве гуманизма и прогресса… Самое ужасное, что он был глубоко убеждён, что по-прежнему верен этим идеям. Чего же мне тогда ожидать от остальных интеллектуалов?.. Я был просто убит наповал.

И теперь мне показалось вполне логичным, когда друг принял участие (под псевдонимом) в разжигании военного конфликта в Украине — как публицист-златоуст, умеющий убеждённо презирать. И разумеется, неважно, по какую сторону баррикады он оказался: по моим наблюдениям, люди с подобными установками распределились по обе стороны поровну.

…Более ранний африканский период, после университета — биологические экспедиции: несколько стран континента и архипелаги вокруг, всё заранее родное. ЮАР с Намибией, Египет, Гвинея, Канары, Сейшелы — разного понемногу. Мадагаскар. Но самый странный период — это Йемен, где побывал несколько раз: вроде бы Азия (Лавразия!), но всё же очевидная Гондвана… Симметричная, африканская сторона тектонического раскола мощно ощущалась за горизонтом. Недаром южное побережье Аравии когда-то считалось частью Абиссинии. Рельеф там — через тысячу миль! — абсолютно совпадающий, как смежный пазл.

Одновременно — остров Сокотра у самого Африканского рога, одичавший его осколок.

Истоки всего перечисленного — почти там же, где начало моей жизни… Африка, с её детским калейдоскопом (море / кораллы / горы / бананы / Сахара), когда-то стала главным импринтингом детства: полтора года в Алжире, вплоть до начала школы. Импринтингом настолько сильным, что из шести предыдущих лет на родине — почти ничего не помню! Отдельные кадры казематов детсада, да волшебный момент: мне два года, мы с папой стоим под роддомом, ждём сошествия сестрички, в руках счастливой мамы…
Отец, Олег Григорьевич, был физиком-термистом, участвовал в создании металлургического комбината в Эль-Хаджаре. Папы не стало в прошлом январе.

До самого ухода он руководил маленькой исследовательской группой в Институте чёрной металлургии. Его талант, научный и человеческий, и уникальный исторический эпизод сотрудничества СССР с Африкой, а с ним искреннего всплеска «дружбы народов» — они и задали мне этот жизненный вектор, или даже императив. Любовь к тропикам, поиск общего языка между разными культурами. Это сильнее меня.

Ещё об исторической ответственности за колониализм. Разумеется, она не может быть оправданием для ответного расизма и дискриминации. Кутзее в своём великом романе «Бесчестье» ставит вопрос об исторической неизбежности зеркального зла, и как может показаться, призывает белых современников к смирению. Но я думаю, книга не об исторической карме («белые мучили чёрных, пусть теперь чёрные помучают белых»), но о том, что эту историческую катастрофу необходимо всегда помнить и учитывать. И лучшая компенсация — вложения не в пособия по безработице и вообще в пожизненный бесплатный суп для потомков пострадавших (это было бы ещё разрушительнее, чем колонизация), а в их интеллектуальное и профессиональное развитие.

Ответственность лежит, конечно, не на белой расе как таковой, но на условном «золотом миллиарде», независимо от расовой принадлежности его представителей. Но я против реваншизма в любом его виде и изводе.


Хэппенинг Юрия Зморовича. Боспорский форум, Крым, Керчь, август 2013. Фото Алексея Рашевского.

Африка оказалась связана с твоей жизнью глубокими историями (схоже и у меня — мои родители работали в Замбии). Прекрасно понимаю и то, как очаровывают африканцы, — ровно так же я не мог не фотографировать их лица, одежды и танцы, когда мы оказались с тобой на приеме в посольстве Замбии… Что же касается высокомерного взгляда твоего друга-гуманиста на чернокожих — я заметил это недавно в Фейсбуке, когда все действительно умные, тонко чувствующие люди регулярно скорбят по нескольким жертвам в Европе или Америке, но 300 жертв землетрясения в Египте — и ни одного поста с соболезнованиями в моей ленте, будто это просто другая планета, другие люди…

Мы уже говорили про определение наук, даже методов. А какой травелог для тебя идеален, какая любимая книга о странах? Мы же знаем, например, что жанр в его современном развитии (я не говорю про путешествия Афанасия Никитина), как мы в последние годы видим на книжных полках, еще в середине прошлого века вполне процветал в западной литературе. Появились даже отечественные травелоги об Африке — книги А. Стесина, отдельные главы в «Клудже» Л. Данилкина…

Эти приращения очень радуют. Постепенно собираем антологию современных русских текстов об Африке. Любопытен первый, по-видимому, русско-африканский пресноводный перипл — пятая часть (про Нигер) вышедшей 20 лет назад книги Виктора Ерофеева «Пять рек жизни». Путешествие состоялось, если не ошибаюсь, благодаря немецкому гранту: забавная перекличка с легендой, что африканские экспедиции Гумилёва-старшего финансировались царской разведкой. Добраться до Чёрного континента «за свои» нам всегда сложнее.

…Ясно помню укол радости, когда лет 20 назад впервые узнал о понятии травелога. Я бы назвал это «когнитивным восторгом».

Наша картина мира, усложняясь с годами, разрастается неравномерно, и образуются прорехи. Эти дыры тревожат, вынуждают нас мысленно заштопывать их грубыми неубедительными швами — и жить в состоянии дискомфорта и поиска.

Поэтому встреченные новые концепты, способные гармонично закрыть окна в бездну, психика воспринимает с благодарностью, эйфорически.

Понятию травелога уже лет сто, и разумеется, не обязательно воспринимать его как некое «eureka!». Но ко мне оно пришло в разгаре геопоэтических штудий, когда я уже буксовал в накопленной хаотической информации, пришло как заплата на продырявленный парус, — и он снова, так сказать, наполнился ветром. (Нечто подобное, на самом деле, происходит регулярно; хорошо помню один из первых случаев: ликование в студенческие годы, когда познакомился с понятием «палимпсест» — оно соединило мои разорванные в одном из узловых участков представления о мире: словно зашило рваную рану…)

Травелог, трэвел лог: это звучало как «снип, снап, снурре», как заклинание новой геопоэтической магии. Травелог — казалось бы, почти синоним «путевого дневника», — но какой рывок вперёд в объяснении человеческой природы! Дневник ведь только средство (простой медиации между путешественником и читателем), а травелог — цель. Самоценный художественный продукт, одна из главных целей путешествия и порой даже его единственная причина.

Отсюда всего один шаг к Общей теории путешествий. Одной из лучших иллюстраций к которой и служит жанр травелога. А именно, к постулату о взаимной проекции и триединстве ключевых феноменов человеческой жизни: текста, судьбы (личностной истории) и путешествия. Путешественник-писатель (равно как и читатель, он ведь в своём воображении пересоздаёт и приватизирует чужой маршрут) перемещается одновременно в нескольких континуумах: в сюжете своего произведения, в пространстве становления личности, и собственно в ландшафте. Все эти виды движения нанизаны на времяподобную координату — внутренний темп внимания субъекта. Которое внимание, как сёрфер, перепрыгивает из пространства в пространство. Хотя на самом деле непрерывно присутствует во всех них. В физике это называется принципом суперпозиции.

Понятно, что такое изобилие параллельного движения оказывает на нас гипнотический эффект. Поэтому мы так любим фильмы роуд-муви, где наложение трёх одновременных движений имеет к тому же упрощённую схему. Каждая точка маршрута маркирует сдвиг по трём «координатам»: новая остановка в пути, новое приключение, новое состояние души героя.

Мне бы ужасно хотелось, если честно, прочесть (и, как в отрочестве, полюбить на всю жизнь) великую книгу с фабулой «роуд-муви», но такую, чтобы изменения в плане судьбы происходили регулярно и с нарастанием. Догадываюсь, что в природе такие существуют (я о химически чистых воплощениях жанра), но пока что не в моём читательском опыте. Может быть, самому придётся её написать…

Мне известен, впрочем, редкий образец книги с ярким триединством путешествия: роман-эпопея Даура Зантария «Золотое колесо». Это не травелог в чистом виде: пространственное перемещение весьма прерывно, а время действия охватывает от нескольких месяцев до нескольких лет. Юноша из позднесоветской Мингрелии выдвигается в пеший поход в соседнюю Абхазию, чтобы там добиться жизненного успеха, реализоваться как личность. Но странствие понемногу накладывается на известные исторические события… Для большинства акторов, как известно, закончившиеся в той или иной степени трагически. Так и для Могеля финал сюжета означает и финиш путешествия, и конец его жизни.

Ещё один постулат Теории путешествий — это возможность «сворачивания» некоторых составляющих путешествия, в том числе и физического движения. 20 лет петляний Максимилиана Волошина по холмам маленькой Киммерии не менее ценны и не менее насыщенны, чем маршруты «с открытым финалом» Николая Гумилёва по пустыням Египта и Абиссинии.

Кстати, понятие «травелог» мне видится слишком пёстрым, я бы разбил на поджанры. Например, книги о странах можно делить на «книги-о-странах-вне-времени»; «книги-о-странах-и-эпохах». Например, «Перверзия» Юрия Андруховича (где значительная часть путешествия вписана в один город) — роман о Венеции вообще, вне Истории. Книга карнавальная, трикстерская, но очень венецианская. Там травестируется целый ряд сюжетов европейской прозы — начиная, понятное дело, со «Смерти в Венеции». Пародией оборачивается даже эротическая линия: к финалу протагонист обнаруживает в себе гомосексуальное начало.

А например «Депеш Мод» Жадана, слегка припанкованный экзистенциальный роман-травелог (на малых дистанциях Харькова и окрестностей) — это Украина именно 1990-х, ни раньше, ни позже. Хронотоп, можно сказать. Постимперская антиутопия на микроуровне компании молодых лоботрясов, украинское generation perdue. Хочется цитировать целыми кусками, но я сейчас не о мясе письма.

Там, кстати, в финале — сильный зоософический образ, хрестоматийный пример тотемократии в литературе… Да и просто ошеломляющий (мета)исторический символ. Герой — юный украинский то ли гопник, то ли битник — пытается угостить куском хлеба улитку, ползущую по вокзальному перрону. «…Усталая, измученная депрессиями улитка… вытягивает свою недоверчивую морду в сторону моего хлеба, потом разочарованно втягивает её назад в панцирь и начинает отползать от нас на Запад — на другую сторону платформы. Я даже думаю, что этой дороги ей хватит на всю её жизнь» (текст самого начала нулевых, перевод Анны Бражкиной).

И этот спонтанный долгосрочный прогноз оказывается последней фразой романа. Ясно, что писатель говорит о своей многострадальной родине, и о своём, как выражаются у нас, «сдержанном оптимизме» в отношении её вестернизации… Во всяком случае, подбрасывает читателю намёк для такой футурологической трактовки.

Есть книги, где путешествие проходят фоном, зато прорисовывается маршрут судьбы. Потрясает сюжет в «Обещании на рассвете» Гари: жизненный путь амбициозного писателя оказывается прописан заранее, практически на старте, его (ещё более амбициозной, то есть стратегически мыслящей) матерью.

Интересно было бы проследить психологические обертоны рецепции травелогов… В своей книге ты пишешь о «четвертой волне» — мифопоэтической революции. Куда, как ты думаешь, будет развиваться жанр дальше? В «путешествия по своей комнате» — в сторону дальнейшей локализации-макросъемки, в освоение неисхоженной, далекой от туристических центров и как бы неинтересной провинции, в повседневность (травелоги А. Левкина и Д. Данилова из этой серии, когда в знакомых многих улицах Вены или спальнейших районах они находят неприметный дзэн), еще куда-то?

Учитывая глубинное родство, согласно теории путешествий, «трэвела» и «лога», следует ожидать наступления литературного жанра по флангам, аналогично расширению способов транспортировки нащих бренных тел, — либо виртуальной имитации этой транспортировки.

Дюжину лет назад, пиша для одного умного журнала статью о будущем сферы путешествий, я вспомнил придуманное ещё в вузовские годы теоретическое обоснование работы шапки-невидимки. И придумал идеальную зону применения технологий невидимости…

Собственно, это просто адаптация давних идей из научной фантастики к ситуации исследованной донельзя планеты. Туристические походы и экскурсии в невидимом состоянии — по самым густонаселённым и модернизированным регионам планеты… Эти регионы вроде бы лучше всего знакомы путешественникам, поскольку являются местом их повседневного обитания — однако внезапно оказываются довольно диковинными для тех наблюдателей, которых в ответ никто не может наблюдать.

Тут, конечно, возникает масса морально-этических неясностей… Подглядывать, вообще-то, нехорошо. Но у туроператоров должны быть на то соответствующие лицензии, и юридическая ответственность за неправомерное использование их клиентами шапок-невидимок.
Интегральное решение для туристической сферы в досконально изученном и тотально известном мире — разработки новых ракурсов на уже известное. Переописание историй местностей и достопримечательностей, включение туристов в сочинение новой биографии посещаемых земель. Привлечение живых классиков литературы и иных искусств к созданию новых региональных мифов (мы начали этим заниматься в 90-х), и так далее.

И соответственно — тем ценнее становится географический исходник и его неизменность. Поэтому надписи «Я здесь был» на легендарных стенах и отщепление кусочка мрамора от великих храмов должны караться едва ли не смертной казнью; во всяком случае — пожизненным закрытием визы в данную страну.

И параллельно — воспитание у нового поколения путешественников вкуса к изменению не достигнутых мест, с утверждением себя как сумевших достичь (в основе — старая мысль о прямом происхождении туристических сувениров от военных трофеев), а наоборот, к изменению самих себя — в согласии с особенностями достигнутого места. Самое простое — тату с топонимами или пейзажами (вместо «Здесь был Вася», нацарапанного на Великой китайской стене — иероглифы «Великая стена была здесь» на Васиной дельтовидной мышце). Причём тату может делаться ненаблюдаемым для посторонних — например, на оболочках внутренних органов… Со временем, конечно, информацию о посещении важных для путешественника мест и о своём взаимодействии с ними он сможет записывать себе на клеточном, или даже на генном уровне.

Это будет уже такое путешествие в стиле киберпанк… Какая литература тебе вообще интересна?

Не думаю, что скажу нечто оригинальное. Знаю немало авторов, кто ответил бы примерно так же: ещё больше, чем определённые (прихотливые, конечно) разрезы мировой толщи шедевров — литературы сотворённой, — больше всего меня интересует литература творимая. Та, которая возникает сейчас, на наших глазах.

Тут в качестве интригующей рамки для разговора стоило бы взять проблематику международной научной конференции, проведённой недавно в Испании, филологом и переводчиком Сарали Гинцбург: «транзитивный текст». Речь о текучей и неуловимой (похоже, я сам всю жизнь ловлю в основном неуловимое) переходной форме текста между устным и письменным. Причём «устный» текст понимается расширительно, мультимодально — сюда могут входить и жесты, и музыка, и почти что угодно: но что попадёт на бумагу, другой вопрос.

Снова вспоминаю отца: будучи натуралистом широкого профиля, он постоянно размышлял о загадке происхождения жизни, и высказывал, в том числе, вдохновляющую гипотезу… Что первичные, самые примитивные живые системы зародились не в однофазовой (жидкой) среде, а на границе жидкой и твёрдой сред, то есть в зоне фазового перехода. По работе он часто имел дело с фазовыми границами в расплавленном металле, и рассказывал, что микрочастицы затвердевающего вещества в течение многих наносекунд проявляют свойство «чувствительности», реагируют на раздражители…

Мне в сюжете с живыми микрокристаллами чудится ещё одна волнующая метафора. Затвердевание жидкости чем-то сходно с превращением устного текста в письменный.

Так вот, о литературе творимой. Я счастливый человек: то, что меня интересует, находится на расстоянии если не вытянутой руки, то одного-двух рукопожатий. С начала 90-х я пытаюсь заниматься актуальной русской литературой — как автор и как куратор культурных проектов, и нахожусь в соответствующей среде. И непрестанно наблюдаю не только появление в режиме реального времени новых, в будущем возможно классических текстов, но и эволюцию форм ознакомления с ними публики.

В 90-х взрывообразно развивался формат литературного клуба и салона. Довольно быстро приобрела особое значение авторская манера подачи текстов, особенно поэтических, вообще любая перформативность. Ясно помню, с чего это началось: Саша Ерёменко пришёл на обычный литературный вечер читать стихи почему-то в маске. Это были, конечно, каприз гения и скромность героя, но в итоге Ерёма, первооткрыватель уникального (и представленного до сих пор, возможно, только им) поэтического направления на стыке отдалённых феноменов, которое можно назвать «метареалистическим постмодернизмом», — оказался пионером ещё в одной области, поэтического перформанса. До него стихотворный маскарад имел место несчётное число раз, но в основном на школьных утренниках. Он же первым выступил не как «поэт, читающий стихи в маске», а как «поэт-в-маске, читающий стихи», или даже, точнее: «Поэт-В-Маске-Читающий-Стихи».

И конечно, невероятно интересно наблюдать, как меняются приоритеты в плане поэтики текста. Здесь очевиден субъективный фактор — влияние чьих-то находок и экспериментов (порою даже не увенчавшихся успехом), — но угадывается и объективный… Если к началу 90-х большинство авторов в русской поэзии продолжало писать рифмованные стихи, то уже к концу десятилетия картина стала резко меняться. И когда в 1999 году мы проводили российско-украинский фестиваль искусств «Южный Акцент», Дмитрий Кузьмин обратил внимание на то, что приехавшие к нам несколько литературных звёзд пишут в основном в рифму: на фоне разраставшегося у нас верлибрического бума это выглядело как яркая, но архаика. Насколько эти имена были репрезентативны в отношении национальной литературы в целом — можно спорить, но важно, что на родине у большинства из них была репутация новаторов.

Любопытно, что в нулевых стала резко меняться, в плане интереса к рифме, и картина в поэзии украинской.

Пришло поколение тех, кто не переходили на верлибр, а начинали с верлибра. И должен признаться, я отнюдь не уверен, что поэзии в целом это пошло на пользу.

Как украинской, так и русской.

Но вернусь к проблеме репрезентации новых текстов. Новым поворотом оказалось в нулевых появление блогов и соцсетей. Можно было уже не ждать публикаций в журналах или прилагать усилия к самиздату, а выкладывать в интернет свежие тексты сразу по написанию — и даже в процессе его, в расчёте на интерактивное вмешательство читателя, порой превращающегося тихой сапой в соавтора.

Среди живой, складывающейся на глазах новой русской литературы кое-что не просто «отражается» или «сразу выкладывается» в соцсетях, но возникает только благодаря им — как эффективному порождающему и коммуникативному механизму, или питательной среде. Например, у Валентина Аленя — одного из самых изобретательных и непредсказуемых поэтов — есть разные градации «стихотворности» текста, маркируемые, в том числе, хэштегами «#нестихимои» и «#недостихимои». И не раз я наблюдал, как он правит тексты после замечаний читателей. Правда, всегда не в том направлении, что ему советуют, — но ведь правит!

Соцсети стали ударом по жанрам офлайн-презентации текстов, но те, пошатнувшись, выдержали. Пережили же они, в конце концов, упадок клубного жанра, грянувший чуть ли не десятилетием раньше. Я устроил тогда дискуссию «Кризис Клуба» — вот на неё как раз аудитория собралась большая, с некоторым даже аншлагом: чисто как на похороны. В дальнейшем среднее число публики на литературных мероприятиях только убывало, остановившись в пределах десятка.

Но одно из самых острых ощущений, конечно же — это открытие новых авторов, новых в том смысле, что их голос несводим к сумме внешних влияний. И совсем уж редчайший аттракцион — когда новым (то есть волнующим) неожиданно становится автор «старый», давно знакомый и особо не волновавший. Пример тому, в моей личной читательской биографии — N.N., поэт русского зарубежья, который уже давно был ценим в русскоязычной литературной среде, но меня раздражал своей ориентацией на грубоватый каламбур и невниманием к тонкой материи стиха.

Несколько лет назад тамошний критик сказал мне, что поражён внезапным новым проявлением N.N. как стихотворца. Я вчитался в свежую подборку и отчасти согласился: какое-то свежее внутреннее движение явно имело место. Главное, появлявшийся в этих стихах юмор (во всяком случае, семантический механизм, близкий к юмору) сменился чем-то, что уже довольно точно можно было назвать остроумием, — которое, вообще-то, чаще бывает трагическим, нежели комическим.

Затем в мире начались, по-научному говоря, тектонические сдвиги — и я стал всё чаще обнаруживать в стихах N.N. нечто неожиданное и, на первый взгляд, в стихах вообще необязательное, но оказавшееся совершенно необходимым в тех случаях, когда он писал на темы косвенно (почти никогда прямо) связанные с политикой. Это необязательное называется нравственным чувством. И обусловлено оно было, как мне видится, его раздражением или дискомфортом как от складывающихся международных проблем, так и от способов их разрешения, применяемых политиками. Fecit indignatio versum.

В своей советской (и самую малость антисоветской) юности я был убеждён, что нравственное начало в искусстве второстепенно. Но однажды меня попросили объяснить простыми словами, в чём величие «Чёрного квадрата».

И я задумался о том простом факте, что новаторское художественное произведение есть поступок не только (а в последние лет сто с лишним, возможно, и «не столько») эстетический, но и этический.

В случае с Малевичем ключевым словом его артистических жестов мне виделась «отвага» — впрочем, это и в целом об историческом авангарде и футуризме… Для радикального искусства последних полувека — уже какой-то другой keyword, причём для успешности произведения важно, чтобы его этический смысл «мерцал», двоился: для автора художественный жест должен быть «дерзостью» (иначе какой полёт фантазии?), для публики и консервативной критики — «наглостью» или даже «хамской выходкой» и т.п. (иначе какой скандал?).

Ещё по поводу indignatio… Неизменно цепляют за душу посты самого эмоционального, наверное, поэта-блогера Рунета (двойное слово в его случае означает и чередование двух видов деятельности как разных амплуа, и их гибридизацию) — Аркадия Семёнова. Ценность его жизненного эксперимента я вижу, в том числе, в неполном различении высказывания этического и художественного. То есть в записях у него на стене встречаются и чисто эстетские стихи, и острые (жёлчные, скорбные и т.д.) высказывания на политическую и социальную злобу дня, — но чаще всего смешаны в разных пропорциях оба жанра. Конечно, всё это можно встретить у многих блогеров, но тексты Семёнова — нечастый случай — одинаково сильны и нравственным чувством (с которым я далеко не всегда солидарен, но тут я просто читатель, благодарный автору за редкую подлинность), и собственно качеством текста.

Этот фактор — подлинность — отличает и другого известного писателя-блогера, Владимира Тучкова. (Не говоря уже об отсутствии рисовки, которая в блоггинге почти повсеместна.) Восхищает нравственная выдержанность — иначе не скажешь! — его высказываний на политическую тему. Тучков, как и Семёнов, способен вынести суровый (т.е. полный сарказма) приговор обеим сторонам любого конфликта, — рискуя стать для части комбатантов по обе стороны «нерукопожатным» (т.е., на интернет-сленге, расфренженным). Которые, конечно, вполне хорошие люди, просто ненароком забыли отключить то, что называется «интеллектуальным идиотизмом».
А здорово меня увело от вопроса про интересы в литературе? Такая эпоха, видимо. Как будто мировой текст ещё не насытился заново, после великой ризомы постмодерна, этическим компонентом, и взывает к элементарным инъекциям морали. Смешно.


На фестивале метареалистической литературы «Карпатская Мантикора». Украина, Яремчанский район, мегалитическое святилище Тернишорская Лада, октябрь 2014. Фото Энжи Шустер.

Ты активно устремлён в будущее. Активно, потому что инициируешь всяческие сообщества творческих людей (Крымский клуб, Боспорский форум), занимаешься организацией культурного обмена, открываешь (почти в географическом смысле) новые старые земли (Африка, Антарктика, острова и прочее), проводишь конференции. О каком будущем ты мечтаешь? В каком идеальном — политическом, культурном — укладе бы хотел бы жить?

Мне кажется, именно сейчас — впервые за десятки лет — я стал различать более-менее реалистические, неутопические черты так называемого лучшего будущего. Речь, конечно, не о реальном прогнозе, но о реальном шансе…

Мой утопизм происходит, по самоощущению, опосредованно от раннесоветского социального футуризма, того самого, который так точно передал Платонов, и который с 1920-х годов выродился в СССР не везде. Он жил и жив — в атавистической, быть может, форме — в области науки и искусств. Когда-то я принял [воображаемую] эстафету широкого футурологического взгляда от Брэдбери, Стругацких и особенно — Лема, с его «Summa Technologiae» и ещё десятком великих книг, которые имел радость читать в оригинале.

Так вот, мир, в котором я хотел бы жить, и для построения которого трудился, с годами всё более осознанно, — это вселенная расширяющихся идентичностей.

Есть понятие «расширения сознания», понимаемое обычно как «движение к интегральному видению и пониманию и в конечном счёте — к божественному сознанию». Последний пункт мне пока не очень понятен, но очевидно необходимым (если не основным) элементом расширения сознания я считаю именно расширение идентичности.

Часто «идентичность» сводят к примитивному ключу для манипулирования людьми, игнорируя её сложную природу. На самом деле, идентичность — это элемент картины мира, один из главных её элементов: собственные координаты субъекта в мире, в полисистеме сообществ и иерархий. Координаты эти он либо задаёт себе сам, либо, если не ощущает для этого сил, принимает от социума.

Представители вида Homo sapiens, к сожалению, достаточно редко позиционируют себя как [прежде всего] особи вида. «Широк человек, слишком даже широк, я бы сузил», — говорит герой Достоевского несколько о другом, но автоматизм эмоции фраза передаёт хорошо. Человек машинально зауживает свою идентичность до национальной, этнической, конфессиональной, кастовой и т.д. принадлежности: так он чувствует себя более защищённым.

Отстаивать общечеловеческие ценности всегда рискованнее, чем корпоративные.

Человечество, очень вероятно, этого не оценит, и не сумеет тебя защитить.

И здесь хочу привести другую, менее известную, но не менее великую цитату. Она связана с поползновением на свободу слова со стороны государства — какого конкретно, неважно: здесь важна именно принципиальная фокусировка проблемы и путей её решения на уровне человечества:

«Я надеюсь на международное обсуждение, на дебаты и реформы… Если этого не будет, то мы обречены как вид…»

Автор высказывания, один из не слишком многих людей сейчас, публично демонстрирующих позицию общечеловеческую — Бредли (Челси) Мэннинг. Человек рисковал практически пожизненным тюремным заключением, а по одному из пунктов обвинения ему грозила смертная казнь. Он пошёл на это не ради частностей или мифологем, — например, чтобы доказать, что в беспрецедентном росте рисков для человечества виновна одна-единственная страна. Он пожертвовал собой ради идеи свободы высказывания, и в его мотивах нет никакой политики. Разве что биополитика в её самом расширенном, глобальном изводе.

Мысль Мэннинга можно рассматривать, в том числе, как развитие ключевых идей системного антропологического учения Ибн-Хальдуна (XIV век), предтечи великих европейских экономистов. Тот заявлял, что «уничтожение человеческого рода» совершается при отсутствии справедливости, подразумевая под последним посягательство на частную собственность. И кстати, тоже не боялся отстаивать свои убеждения в опасных обстоятельствах — вплоть до беседы с Тамерланом.

Моим главным (и пожалуй, единственным) кумиром в жизни был и остаётся Нельсон Холилала Мандела. Но великодушие поступка Мэннинга и размеры предполагавшейся платы за него соизмеримы с общечеловеческим масштабом подвига Манделы. (Напомню, южноафриканский лидер стремился к гармонии и равенству между всеми этническими группами своей страны, включая бывших эксплуататоров, — невзирая на то, что его собственная судьба была ими искалечена, — и препятствовал ответной дискриминации белых после падения апартхейда.)

Ключевые слова здесь — «великодушие» и «общечеловеческий». И они связаны тесной связью с понятием идентичности.
Русское слово «великодушие» в очень многих контекстах имеет смысл трактовать именно как расширенную идентичность. Архаичный, но вечно актуальный пример той самой народной антропологии. Душа — это не абстракт и не зыбкая субстанция, но объект, имеющий габариты, могущий быть измеренным! И эти «размеры» прямо связаны с количеством (объёмом?) чужеродных человеческих феноменов, которые мы готовы принять, приять… Я бы даже уточнил термин технически: не «величина» души, но «вместимость». О настоящем гуманисте можно будет сказать: «человек ёмкой души».

Вообще, в основе представления об этих «габаритах» — примитивная ассоциация размеров тела со способностью вести себя «великодушно», например в значении «терпимо».

Большой и сильный организм может себе позволить не реагировать на направленное против него мелкое зло. «Собака лает, караван идёт».

Эту подмену шаржирует Стерн в «Сентиментальном путешествии», где герой «почувствовал себя выросшим на целый дюйм благодаря примирению» — именно после великодушного приятия чужого образа, который ранее его раздражал.

Исходно же идентичность — жёсткий механизм. Он настолько косен и архаичен, что, служа на длительных исторических этапах самосохранению индивида, на следующих этапах, если не работать над его расширением, может стать источником саморазрушения социума.

Мы видели воочию, как неудержимо фрагментировалась Югославия, когда окончательно раскололась и сузилась до локальных вариантов идентичность «югослав» (если она вообще существовала). Бог с ней, с фрагментацией, но пролилось столько крови… Кровь, которую мы видим сейчас в Украине, тоже связана во многом с проблемами идентичности. Те, кто способен произнести «они — это тоже мы», по обе стороны оказались в слабой позиции.

Между тем, жизнь преподаёт нам очень разные уроки. Когда-то я записывал для «Независимой газеты» беседу с лондонско-парижским издателем Халидом Базидом, бербером из Марокко. Среди моментов, не вошедших в публикацию, был его рассказ о редкой, но повторяющейся в его жизни ситуации с людьми из разных стран и культур (в том числе со мной), которую он обобщил английской идиомой «coffee point». Речь шла о мгновенном и остром ощущении внутреннего родства, которое может пронизать тебя при общении даже с человеком, которого видишь впервые в жизни.

Кстати, сегодня, через 15 лет, я обращаю внимание на казавшийся тогда третьестепенным атрибут ситуации, а именно кофепитие. И, на основе собственного опыта подобных инсайтов, должен признать: растительный алкалоид здесь — не случайное обстоятельство действия.

О тайной роли флоры в управлении нашим сознанием я уже говорил; вообще же, это тема для отдельного разговора… Геоидентичность же является необходимой очередным шагом расширения видовой идентичности: ощущение и осознание родства своего с родной планетой в целом, после осознания родства с её живым «неразумным» миром. Некоторые гринписовцы и зоозащитники уже способны пожертвовать собой за своих подопечных — представителей фауны и флоры; жду появления людей, готовых пойти на смерть ради сохранения уникальных мадагаскарских массивов «цинги» или, скажем, очищения русла Меконга от инфернальных заторов мусора. (Сам пока не готов, к сожалению. Но в будущем ничего не исключаю.)

Дальше — больше: когда-нибудь мы научимся (например, у пантеистов) пониманию нашего подлинного единства со всеми неживыми объектами Космоса. С метеоритами, пылевыми туманностями, чёрными дырами. Всё это, конечно — только если мы преодолеем соблазн увлекательной общемировой бойни…

Но пока что вернёмся на Землю. Я мечтаю о всеобщей верности принципу «называть вещи своими именами».

Большинство споров и ссор возможны лишь потому, что стороны подразумевают под ключевыми словами разные вещи.

И разумеется, подобный спор не может разрешиться никогда.

У нас вообще семантика важных понятий легко дрейфует. Помню, как в перестроечные годы вышедших на политическую сцену адептов возвращения капитализма поначалу называли «левыми», «леваками», а апологетов застойного социалистического статус кво — натурально, «правыми». Как будто очередной виток исторической спирали перегнулся лентой Мёбиуса, и понятия перевернулись. Но уже через несколько лет произошёл обратный ментальный переворот. Понятия вернулись к классическим значениям.
Впрочем, о самых серьёзных и разрушительных семантических сдвигах последних лет я сегодня говорить не готов. Над этой темой нужно ещё поразмышлять.

Чего я страстно хочу для человечества — это скорейшего избавления от привычки включать опцию «интеллектуальный идиотизм». Этот психологический механизм, как и сужение идентичности, является сегодня одним из самых взрывоопасных — в смысле как локальных, так и глобальных конфликтов.

Оксюморон здесь имеет глубокий смысл.

Люди, считающиеся интеллектуалами, слишком часто бывают загипнотизированы этим статусом, и позволяют себе отключать элементарную логику гораздо легче, чем люди, социально не маркированные подобным образом.

В отличие от первоописателей этого феномена Дэниэла Флинна и Насима Талеба, я считаю интеллектуальный идиотизм не свойством людей, а состоянием. Интеллектуальный идиот — это не приговор, а просто фаза умственной (но прежде всего, нравственной) расслабленности, которой временами подвержены многие — включая и меня, до последних лет, но теперь я пытаюсь работать над собой. И которая, конечно, при желании может растянуться на всю жизнь…

И один из вернейших признаков или факторов этой преднамеренной деменции является сужение идентичности. А с ним, соответственно, и готовность к применению инструмента суженной идентичности — языка вражды. И в случае, когда интеллектуальный идиотизм включают персоны, обладающие авторитетом — можно уверенно ждать скорого серьёзного конфликта, а то и войны. Ведь массы, как правило, готовы идти за ИИ, тоже зачарованные его «интеллектуализмом».

Поражает, как легко люди даже самые склонные, казалось бы, к рефлексии отключают в своём сознании элементарные аналитические механизмы. Малейшую способность к сомнению. И взамен включаются древние механизмы магического мышления: «Я понимаю, что так, как я хочу, никогда не будет, — но всё равно, я хочу чтобы было так, как я хочу!!». Язык вражды, брань, эмоциональная агрессия и экспрессивные выражения становится главным оружием этой инфантильной магии.

Плюс дикий спортивный азарт, максималистское требование от противника безоговорочной капитуляции — непременное условие циклического продолжения конфликта. Человечество словно отучилось не то что находить компромиссы, но даже просто искать их, стремиться к ним.

По обе стороны любого конфликта — одни и те же простые механизмы его сохранения и нагнетания. И по обе стороны никто не хочет замечать очевидных вещей.

Возьмём например поэтичное имя «Х**ло» — популярный в последние годы пейоратив для одного из политических лидеров на постсоветском пространстве. Если спокойно, без фоновых эмоций рассмотреть контекст его применения — неужели не ясно, что лишённое логической аргументации заклинание работает не против того, кого хулят, а скорее на него?

Если данный политик выбирает с годами всё более архаичные стратегии, то набрасывание брутального фаллического образа для него может означать только восхваление. Забавно, что этот слегка модернизированный образ индуистского лингама применяют те же критики, которые иронизируют на тему ролевой маски «альфа-самца». Как можно не замечать тесную связь того и другого?

Тут в помощь начинающему аналитику — славный литературный кейс: эпизод из романа Андруховича «Московиада» (1993). Беседа протагониста, украинского поэта-патриота с поэтом-патриотом русским.

Приводятся пламенные строки из свежевышедшей книги:

«…За что, Прибалтика, скажи,
Святую Русь так ненавидишь?
Замри, Эстонь, Литва, дрожи!
Ты русский х** еще увидишь!

Но слово «х**» почему-то от руки зачёркнуто, и над ним написано слово «меч», потом и оно зачёркнуто, и над ним написано слово «танк»…» (перевод прозаической части опять-таки Анны Бражкиной).

Как видим, ближайшие синонимы «Х**ла» — «Хорошо Вооружённый», «Могучий», «Непобедимый». В визуальном варианте — «Тот, Кто Поднимается Неудержимо» (не обязательно с колен). Или даже — «Маяк Для Всего Мира».
Но и репродуктивный аспект тоже важен.

Ведь цель любой Империи — распространение себя вширь, оплодотворение варварских племён живительным семенем своей образцовой цивилизации.

«Х**ло» — это ещё и «Лучший Генофонд», «Плодовитый, Конкурентоспособный», «Патрон» (в социологическом значении слова), «Патриарх». «Отец Народов», в конце концов.

Я не удивлюсь, когда выяснится, что этот мем вброшен не оппонентами политика, а его пиар-службой. Ведь очевидно же, что его применение фиксирует полную беспомощность говорящего, когда остаётся лишь злословить. «Ты ненавидишь? Значит, ты побеждён», — слова, кажется, ещё Конфуция.

Это, опять же, к вопросу истинной цены «фонящих», а в особенности — «сильных» эмоций. Политики ведь ими просто-напросто питаются: наша любовь и наша ненависть им одинаково на пользу.

А самыми успешными становятся те, кто способен улавливать наши запросы на эмоции. Вам нужен хранитель традиционных ценностей и защитник слабых, чтобы его обожать? — Вот вам, пожалуйста. Нужен плохой парень и агрессор, чтобы его презирать? — Получите…

И все получают желаемое. На этом рынке, как можно наблюдать со стороны, «никто не уходит обиженным».

«Потребность в низших» — отвратительная, но труднопреодолимая привычка: очень многие готовы лишиться всего, лишь бы получить объекты для презрения.

Казалось бы, очевидно, что на уровне прагматики, материальном здесь выигрывают лишь единицы, — только элита. Но на уровне энергий это и впрямь классический эквивалентный, честный обмен. Поэтому даже в современном обществе очень многие стремятся в него встроиться с разных сторон.

Хотя на самом деле у любого человека, как правило, хватает более насущных проблем, — а может быть, даже и задач.

Эти стратегические задачи — все же теория. Видишь ли ты практические пути к реализации этих пожеланий?

Интеллектуальный идиотизм отключить, на самом деле, очень легко: это просто значит «включить элементарную логику». Правда, порой это кажется невыполнимым — ведь для начала этого нужно захотеть.

Что касается расширения идентичности, то именно в последние годы я разглядел сильнейшее средство, или даже ресурс, для работы в этом направлении. Этот период счастливо связан для меня с российским Институтом перевода — который, между прочим, является одним из самых живых и продуктивных участков того самого «кораллового рифа». Здесь я с головой окунулся в международную переводческую среду. И до сих пор поражаюсь человеческому качеству представителей цеха.

Не могу сказать по-иному:

переводчики художественной литературы — лучшие люди на планете Земля! Подлинные люди будущего. Агенты мира расширяющихся идентичностей.

И постепенно сложилось видение абсолютной уникальности этого амплуа. Ведь литературный переводчик — это единственная в мире профессия, базирующаяся на развитой и выраженной любви (и любознательности) к чужой культуре. И конечно же, это понимание существовало уже в древности: недаром, скажем, греческий перевод Ветхого Завета был озаглавлен именно по числу толковников!

Идея очень простая: учиться у переводчиков этой любви. Самой способности относиться к чужим культурам столь же серьёзно, как и к своей — иными словами, способности к расширению идентичности. Нужно внимательно изучать связанные с этим психологические и культурные механизмы (то есть не сам феномен перевода — наука о нём давно создана, — а его мотивы). Изучать историю развития социокультурных функций и статуса переводчика. И служить всему этому может новая исследовательская дисциплина, в рамках антропологии: метафрастология, переводчиковедение. По-гречески «переводчик» — , метафраст.

Что касается возможных практических действий — это, во-первых, создание международной сети переводческих школ, где интенсивно общались бы переводчики встречных направлений. Особое внимание следует уделять школам встречного перевода для народов, конфликтующих между собой — условно говоря, для любых хуту и тутси — включая перевод от фольклора до современных текстов, что позволит каждой стороне лучше понять «противника» и найти в себе общее с ним.

И во-вторых, повсеместное введение начального курса литературного перевода в общеобразовательных школах. Задача очень сложная, но игра стоит свеч.

Большинство детей, конечно, не станут после этих курсов профессиональными переводчиками и даже литераторами. Зато они смогут получить на старте жизни сильнейший заряд интереса и эмпатии к Другому, к чужим культурам. И если им доведётся побывать потом в горячих точках планеты — они выберут для себя, без сомнения, роль переговорщиков и миротворцев.


«В ОГРОМНЫЙ АЙСБЕРГ ВМЁРЗШЕЕ ПИАНИНО»
Циклопический белоснежный рояль, опрокинутый в море Содружества,
напомнил об отрешённой интонации «Римских элегий». Снимок сделан
в первой большой экспедиции, вскоре после получения Бродским
Нобелевской премии. Так ледяной континент и запомнился: бликами,
прозрачностью воздуха и рыб, бесцветными кораллами,
отдалённой Нобелевкой.
Прибрежные воды Антарктиды, апрель 1987.
(Из цикла «Геопоэтика в картинках»)

*

АД ИМЕНИ ДАНТЕ
Город ранних лет, парк первых приключений. Детская железная дорога.
Я знал, что это первый в мире туннель, и Пушкин — его бог-изобретатель,
а ещё раньше мы просто жили в пещерах.
Оттуда и вся геопоэтика.
Поезд на круговом маршруте был один, но всё же было боязно
входить в туннель даже вслед за только что протарахтевшим составом:
задремлешь в нежном сумраке, как крот, а через час тебя и переедут!
Задавил Александра Сергеевича правнук Данте; отсюда цепочка сладких
ужасов, связанных с темнотой, подвалами, недрами, пустотами земли…
Данте выдумал Ад, Пушкин протянул к нему туннели.
Днепр, парк имени Глобы (до 1858 г. — Екатеринославский Казённый сад,
в 1939—1991 Днепропетровский парк им. Чкалова), июнь 2006.
(Из цикла «Геопоэтика в картинках»)

*


Я ДУМАЛ, СМЕРЧЕМ ЗДЕСЬ ПРОНЁССЯ САТАНА,
А ЭТО ПРОСТО БЫЛ ТОВАРИЩ ВРЕМЯ

Отчего нас так притягивают руины? Мне кажется, скрытый мотив
этого интереса — надежда на загробную жизнь, которую преподаёт нам
зрелище формально обезображенных и лишившихся своих функций,
однако не потерявших своего содержания архитектурных произведений.
«Смерть тела ещё не означает смерти души», — считываем мы.
Смысл покидает предметы последним.
Северный Урал, гора Пыскор, Церковь Николая Чудотворца (1695), май 2015.
(Из цикла «Геопоэтика в картинках»)


АРАБСКИЙ ПЕГАС
Одно из самых сильных геопоэтических впечатлений в жизни. Джип,
везший нас по пустынному городку к отелю, остановился на перекрёстке.
Подняв глаза, мы с Амарсаной Улзытуевым увидели крылатого коня,
непонятно откуда залетевшего на край Сахары! И поняли, что это знак.
Таузар, август 2015.

Один отзыв на “Игорь Сид: Вселенная расширяющихся идентичностей”

  1. on 20 Фев 2019 at 9:52 пп Александр Очеретянский

    Будь моя воля, я бы сделал все возможное, чтобы такой человек как Сид, не обязательно он, я сказал — такой как он — получил бы реальную власть в той же России. Остался ли бы он таким же, каким предстаёт в развёрнутом, только что прочитанном мной материале — не знаю, надеюсь, имею в конце-концов право уже по той одной только причине, что надежда (не прошу прощения за штамп) умирает последней. Власть портит людей. Люди портят власть в руки свои получившего — пусть читатель сам выберет наиболее подходящее из этих двух — определение. Третьего нет ни при каком другом раскладе — мое, разумеется, не более того, личное мнение___
    Но и это только часть, при чем не самая большая, но наименьшая, ведущая к разрешению проблемы в целом: все мы, люди, как известно, смертные. Кто придёт даже О! Даже после избрания, правления и ухода означенной личности?
    Очень сомневаюсь что cтоль же достойно мыслящая и упорная в достижении поставленной Цели личность. Тому немало примеров в истории. Чего стоит только одна история с царем Давидом (king David)….

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: