Симона Вейль. Тетради. Том 3: февраль-июнь 1942 / Пер. с фр., сост. и примеч. П. Епифанова. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2019. 608 с.

Жизнь Симоны Вейль легко умещается в четыре строчки — цитата из предисловия к 1-му тому «Тетрадей» («Издательство Ивана Лимбаха», 2016): «В 26 лет — уход преподавательницы философии на завод, в рабочую среду, в 27 — на испанскую войну, в 32 — участие в зарождающемся движении Сопротивления (эпизодическое, но важен сам факт), в 33 — отъезд в Лондон, в ставку “Свободной Франции”, в 34 — смерть, вызванная истощением и переутомлением». Все это время она напряженно писала — и, несмотря на то, как, из-за той же биографии во многом, ее пытались изобразить то новейшей святой и мученицей, то богоборцем и даже юдофобкой, ее творчество все еще медленно приходит к читателям.

Так, после двухтомника 2016 года, вышел третий том «Тетрадей» Симоны Вейль. Событие далеко не столь шумное, как публикация и переводы «Черных тетрадей» Хайдеггера, где тот что-то все же писал о своих отношениях с национал-социалистической партией и еврейским вопросом, да и заведомо камерное ровно в той же мере, как сама Симона была философом не манифестов, но тишины. О ней, как, например, Владимир Бибихин, она много и пишет — см. ее совершенно исихастское «Нет блаженства, которое стоило бы внутреннего безмолвия». Но сходство с Хайдеггером найдутся в самом нарративе: философствование, но очень свободное, в формате выписок, заметок, мыслей на полях, даже дневника. Из «Тетрадей» потом «вырезали» главную книгу Симоны «Сила тяжести и притяжения», а полное издание, 2600 страниц мелким шрифтом, состоялось во Франции только недавно, в 2006 году. Впрочем, интенция различается — если Хайдеггер предполагал публикацию своих тетрадей, лишь отсрочил их выход, завещав напечатать их в конце собственного ПСС, то Симона — Симона была Симоной.

Перед вынужденным отъездом в Америку (евреям в оккупированной Франции становилось все опаснее, она же хотела через Америку вернуться — вступить в Лондоне в Сопротивление, совсем больная, она не могла допустить, что ее кровь не прольется при освобождении своей страны) она передала тетради другу. Почти молча — только потом написала, что она недостойна даже своих мыслей, пусть он использует их по желанию в своих работах, «я буду очень счастлива, если они поселятся под вашим пером, сменив форму так, чтобы отражать ваш образ». Кстати, любопытному другу — философ Гюстав Тибон был католиком, при этом поклонником Ницше и Платона. С намерением — а с каким Кафка передавал свои рукописи Максу Броду и просил их сжечь? В любом случае, скоро после передачи тетрадей Симона Вейль умерла от туберкулеза, осложненного ее сознательным голоданием (позволяла себе есть не больше пайка в концлагерях). Как и герой Кафки, она была голодарем. «Бог дал мне бытие и в то же время возможность дать Ему нечто взамен, перестав быть». Ее смирение и самоумаление было без уз, узнало только одно ограничение — смерть.

Уже приведенных из книги цитат, кажется, даже достаточно, чтобы разметить радикальнейший подход Симоны Вейль к христианству. До отплытия, кстати, она предпринимала шаги к крещению — отметив ее потрясающую эрудицию в религиозных вопросах и интуитивное даже знакомство с обрядами, ей вежливо, со всем уважением отказали два священника. Симона горько шутила: если немецкие подлодки или самолеты потопят пассажирский конвой, ее крестильной купелью станет весь океан.

Эпизод с не-крещением расстроил ее, но громом среди ясного неба не был. Вся же остальная ее жизнь и философствование было крайне напряженной и мучительной работой. Не только буквально — кроме собственно философских работ, переводов, она оставила «Тетради» (последний том русского перевода должен выйти в этом году, обещает издательство), писала даже на чудом отвоеванном стуле в лагере для перемещенных лиц в Касабланке и т.д. Но и тем огромным напряжением, кризисом, прозрением была отмечена ее работа, что заставляет вспомнить Иоанна Креста с его «ночью души», знаменующим кризис веры, крайнюю степень апостасийной (богооставленческой) тоски, ее преодоление и приход к Богу, через все тернии. Хуан де ла Крус и появляется на страницах ее «Тетрадей». «Требование Симоны обращено к верующим, чтобы они пережили пустоту Богоотсутствия, которая полнее и реальнее любой полноты» («Симона Вейль и опыт Богоотсутствия» Олега Панкратьева).

Не стоит, впрочем, думать, что «Тетради» — сплошь богословское сочинение. Кроме личных помет, адресов друзей, рисунков (ими, как девичьи дневники, украшала обложку), математических расчетов, греческого и санскрита, здесь есть очень многое, все разнообразно. Ее темы посредства, исчезновения и абсолютной чистоты, Египет и дзэн (Симона страницами выписывает из работ Судзуки, оказавшись так в аванпосте западного увлечения дзэн-буддизмом, моды на все японское), Африка и Нерваль, древний Египет и Платон, Эсхил и математика (ее брат Андре Вейль — всемирно известный математик), гомосексуальность и пустота. Она много читает, много переводит с греческого. Отметим тут поистине героическую работу переводчика Петра Епифанова — кроме отнюдь не самого простого текста самой Симоны Вейль, он в комментариях обсуждает неточности в ее переложениях с греческого, находит по ходу ошибки и у Геродота (несколько лишними показались мне экстраполяции в либеральную критику российской повседневности после одной восторженной фразы Вейль по поводу коммунистического строительства в России и ремарка, что та де была еще слишком молода, не все понимала, — но не будем подражать и отвлекаться).

Так что же делает Симона Вейль со своей мыслью, религиозным чувством? Если Ницше хотел философствовать молотом, то Симона — всей собой, всеми чувствами и мыслями в пределе. Нет, она не была экзальтированной верующей, но если находила какую-то резонирующую с ее размышлениями мысль, то действительно восторгалась ею: «Сила есть зло. Она правит повсюду, но Любви своим прикосновением не осквернит никогда. Идея специфически греческая. Блестяще».

Наоборот даже, обладая совершенно потрясающим умом и зашкаливающей эрудицией (один из отказавших ей в крещении священнослужителей процитировал про нее из бодлеровского «Альбатроса» — «Но ходить по земле среди свиста и брани / Исполинские крылья мешают тебе»), она как раз, начиная с себя, все была склонна проверять ржой сомнения — ей нравилось дзэнское высказывание «где есть вера, там есть и сомнение» (и сравнивала она это с «ночью веры» св. Хуана де ла Крус — да, эклектизм ей тоже был свойственен в известной мере).

И главным ее сомнением была — ее главная вера. Да, обивая порог смерти, она хотела крещения, отправилась по старинным монастырям Каркассона (уже в наши дни в тех же краях останавливается в монастыре герой «Покорности» Уэльбека), но — «она не собиралась отступать ни с одной из своих позиций в тех вопросах, в которых сложившееся учение Церкви, на ее взгляд, не соответствовало вселенской миссии христианства». Мало того, во времена Иоанна Креста она могла бы и на костер по обвинению в ереси отправиться. За такое хотя бы: «Церковь была великим тоталитарным зверем. Она положила начало подтасовке всей истории человечества в апологетических целях». Каково? Или — «из двух человек, не имеющих опыта Бога, тот, кто Его отрицает, может быть, ближе к Нему». Просится процитировать из героя «Василия Розанова глазами эксцентрика»: «“О шельма!” — сказал я, путаясь в восторгах». И что брак души с Богом — это всегда «изнасилование по согласию» (в смысле — его нельзя просить, даче чаять, только — соглашаться). «И сгубил свою жизнь во имя религиозных химер? Сгубил. Царствие ему небесное» (опять Ерофеев). Дабы «любить Бога как автора зла, которое мы ненавидим в эту минуту».

Доставалось от нее, конечно, многим, даже ее иногда наивность была совершенно радикальна. Как тот же Розанов, она нападала на евреев, и будучи еврейкой («Если бы Христос воплотился в Индии, Ему бы поклонялись»). Из мемуаров о ней: «Была она очень сурова и к Яхве, Богу воинств, жестокому Богу, повелевавшему истреблять хананеев и т.п. Она не допускала, что эти возмутившие ее дела можно объяснить суровостью нравов того времени или необходимостью беречься от любого контакта, который мог бы нарушить чистоту единобожества».

Вообще легко себе представить, что комфортнее ей было бы не с институциализированной церковью, но с теми, кого церковь признала еретиками — катарами (она упоминает в «Тетрадях» и их), альбигойцами, всеми жертвами той веры, принципы которой они утверждали. «Ад есть пламя, жгущее душу. Рай тоже. Это одно и то же пламя».

В ее времена ей было бы — и было — сложнее. Ведь так радикально переосмыслявших христианство было еще поискать. Пьер Тейяр де Шарден во Франции? Николай Федоров и Лев Толстой у нас? Учения всех отвергла церковь, существуют они в каком-то межеумочном состоянии — религия это, ересь, новое учение, просто свободная мысль?

А мысль Симоны Вейль крайне свободна. По сути, она и есть такой изгой, нонконформист, ауткаст, которым она видит истинного праведника — «праведник презираемый, бичуемый, заушаемый, распятый, покинутый даже богами». Она доходит, доводит свои рассуждения о вере до достоевско-розановских психологических глубин: «Благодеяние… присоединяет к особенному опыту зависимости, созданному несчастьем, — опыту, который есть уже свершившийся факт, — новый и отличный от него опыт зависимости, который дает возможность продвинуться в познании себя, если получивший благодеяние сумеет им воспользоваться». Но «отказаться от возможности выбора — зло». Ей свойственно в высшей степени трагическое мышление: «Страдание — вот единственный удел в нашем мире для совершаемой справедливости, к которой не примешено ничего показного. Справедливость по своей сути не-действующа». «Вот модус мирочувствия, понятый лишь тем, кто и само существование всегда и всюду ощущает как зло» — под таким легко подписался бы еще один ауткаст Чоран, недаром числивший Симону Вейль в — очень редком — ряду своих любимых мыслителей. Или вот — «выбрать ад можно не иначе как через опыт любви к спасению». И спасение через опыт ада.

Общим у них — мысль об отказе от существования. Только у Чорана над суицидальными мотивами экзистенциального сиротства преобладали претензии-инвективы («признания и проклятия») к мирозданию, у Симоны же — к самой себе. «Если бы я только умела исчезнуть, был бы союз совершенной любви между Богом и землей, по которой хожу, морем, которое слышу». Это то радикальное самоумаление, самоотречение, о котором догадывались и другие крайние праведники: «Быть никем» — первоначальное название «Даниэля Штайна, переводчика» Улицкой о праведнике-еврее, спасавшем евреев, принявшим католичество (опять тема экуменизма). «Надо не желать смерти, чтобы увидеть Бога лицом к лицу, а жить, перестав существовать, чтобы в “тебе”, который уже не есть ты, Бог и творение встретились лицом к лицу; и уже после этого однажды умереть».

Симона Вейль говорит о высшем самоумалении, высшей аскезе, у нее все — действительно радикально. «Бог может присутствовать в творении лишь в форме отсутствия», а «невозможность — единственные врата, ведущие к Богу». Чем не философия до нового мира войн и тоталитаризмов, мира без Бога? «Любить Бога сквозь разрушение Трои и Карфагена — и без утешения». После Освенцима и ГУЛАГа.

Но если Чоран, с которым Симону сближает еще французская отточенность и парадоксальность максим и афоризмов, стал известен, взят на щит теми же бунтующими студентами мая 68-го (ему это не понравилось, он «всегда был против») как философ отчаяния, то Симона Вейль, которую популяризировал Камю, громко мысля и тихо говоря, рассуждает о любви. И не только ее отсутствии: «Если мы не любим творение, которое видим, как полюбим Бога, которого не видим?» Но и возможности: «Орган в нас, которым мы видим истину, — разум; орган в нас, посредством которого мы видим Бога, — любовь».


НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: