Мысли | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 57


Обновления под рубрикой 'Мысли':


Если бы я умела писать, то сказала бы про обстановку Пустыря. Но, не совсем понятно, каким образом можно говорить постороннему взгляду об обстановке Пустыря, когда сам роман её и выписывает. Обстановка Пустыря начинает расслаиваться: постепенное погружение и провал во всё большую и большую глубину — так, будто проходишь насквозь, не имея опоры или выступа, чтобы смочь задержаться.


Эти полустертые, тонкие шрамы то исчезали, то вновь проявлялись, и время от времени выступали над землей так, что об них, казалось, можно было споткнуться.

Первый ракурс смотрения может быть направлен на содержание романа, но здесь снова возникает растерянность в суждении: содержание выписывается текстом, само содержание не имеет единой формы определения. Если учесть, что само содержание — это и есть текст, — то речь следует вести о тексте. Но каким образом можно вести речь о тексте: здесь уже возникает перечащий вопрос тавтологии. Интерпретировать уже сказанное в выражение прочтения. Но прочтение не содержит той исторической наполненности слова, которая составила выражение читаемого текста, несмотря на то, что пересечение историй замыкается на, казалось бы, одной территории — словесного образа. Текст о тексте. Поговорить о словах: такой ракурс прочтения предполагает сноску к основной линии текста, которая будет восстанавливать Пустырь в его сюжете. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

21. КУЗЬМИН.

Имени не помню. Дебютант конкурса. Питерский (но не пиИтерский) поэт-иронист. Простодушный, но местами смешной.

Говорил мне у ларька…

Говорил мне у ларька
Местный бухарь Гена:
“Наша родина, она
Вроде Карфагена.

Хитрый старец Филофей
Жил на белом свете,
Он сказал: “Мы Третий Рим”.
Нет, не Рим! Не третий!

Мы точь-в-точь как Карфаген,
Молимся Ваалу,
Завываем и скулим,
А ему все мало.

Оттого ли наша речь
Мнится песьим лаем,
Что воруем, да детей
Во печах сжигаем…”

Гена был суров и бел,
Одолжил я Гене
Двести рэ на опохмел,
И сказал – ты гений!

22. Наташа Курчатова.

Известный критик и (в соавторстве) прозаик. Дебютантка конкурса Григорьевки. Стихи – и традиционные, и верлибры – представляют собою, скорее, творческую лабораторию, хотя попадаются среди них и просто недурные. (далее…)

Сергей Васильевич Зубатов

Милостивый государь Сергей Васильевич,

Признаться, я долго сомневался, прежде чем приступить к этому письму. Начать с того, что в стране, где я получил воспитание и образование, Ваша фигура живописалась таким обилием черного, что и глаз было не видать – ведь для них потребовалась бы как минимум капля белил, а светлые цвета к Вашим портретам не выдавались в принципе. Пожалуй, равным Вам по степени омерзения представлялся лишь Евно Азеф, руководитель Боевой организации эсеров, признанный из ряда вон выходящим провокатором даже в те времена, когда в провокаторстве (и не без оснований) подозревали примерно всех.

Что знал я о Вас? Жандармский полковник, сатрап и палач, отметившийся в истории созданием «зубатовщины» – системы соблазнения полуграмотных фабричных рабочих, с целью отвлечь их от истинно пролетарских, то есть революционных задач. Гнусный интриган, коварно подпустивший к народу смертоносного попа Гапона и ставший таким образом главным виновником «Кровавого воскресенья» 9 января 1905 года. Нечистый на руку чиновник, отметившийся растратами казенных средств… Ненависть к Вам выглядела всеобщей; едва заслышав Ваше имя, принимались отплевываться и крайне-левые террористы, и самые махровые черносотенцы, и представители всего политического спектра, располагавшегося меж двумя этими полюсами.

Почти все это впоследствии оказалось ложью или клеветой, включая и жандармский чин: Вы ведь шли по сугубо штатскому маршруту, не так ли? Напротив, столичный Департамент полиции, в коем Вы совсем недолго – около 10 месяцев – заведовали Особым отделом, с Корпусом жандармов соперничал не на шутку. Так что в отставку Вас отправили надворным советником – это что-то типа армейского подполковника, не мелкая сошка, но и не великая шишка. Впрочем, не в чинах дело; чины, как я понял позже, Вас не интересовали вовсе. Ваш младший коллега Спиридович, дослужившийся, в отличие от Вас, аж до генерал-майорства, позже вспоминал: «Зубатов был бессеребренником в полном смысле этого слова, то был идеалист своего дела…» (далее…)

В ноябре 1962 года вышел «Новый мир» № 11 с повестью Солженицына

Солженицын

«В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака», – знаменитое начало знаменитой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Решение о её публикации принимал лично первый секретарь ЦК КПСС Хрущев. (Это как если бы президент Путин решал вопрос о публикации, скажем, «Черной обезьяны» Прилепина. Или «S.N.U.F.F.» Пелевина). «Высочайше одобренная повесть», — скажет потом Солженицын. Тираж журнала был 96 900 экземпляров (почти сто тысяч). Но и того не хватило, по разрешению ЦК КПСС допечатывалось ещё 25 000.

На гребне славы

Наутро безвестный учитель из Рязани проснулся знаменитым. Принята повесть была восторженно – как читателями, так и критиками. Однотипные заголовки критических статей сообщали: это произведение «О прошлом во имя будущего» (К. Симонов), оно написано, «Чтоб это никогда не повторилось» (Г. Бакланов), «Чтоб вдаль глядеть наверняка» (Л.Афонин), а также «Во имя правды, во имя жизни» (В.Ермилов); в ней «Вся правда» (Г.Скульский) «Суровая правда» (А.Чувакин), «Большая правда» (В.Ильичёв), «Насущный хлеб правды» (В.Бушин) и т.п.

Отдельные недовольные, впрочем, проявились тогда же. Так, в «Известиях» (от 30.11.1962) было напечатано стихотворение Н. Грибачёва «Метеорит». Речь в нём шла о метеорите, который «явил стремительность и пыл и по газетам всей Европы почтительно отмечен был». А потом наступило, так сказать, утро прозрения, и метеорит «стал обычной и привычной пыльцой в пыли земных дорог». Каким-то образом читатели распознали в метеорите Солженицына и восприняли эту отвлеченную аллегорию как наезд на него. Но победному шествию «Ивана Денисовича» и его автора это пока не мешало.

17 декабря Солженицына позвали в Дом приемов на Ленинских горах – Хрущев решил встретиться с деятелями советского искусства и литературы. Было торжественно и красиво. Столы ломились от яств, хрусталь играл бликами, ослепительно белели скатерти, накрахмаленные салфетки стояли конусом. Официанты, вышколенные, как офицеры КГБ, бесшумно передвигались по залу. Когда секретарь ЦК КПСС Ильичев в своей речи вспомнил о «произведениях, которые сильно и в художественном, и в патриотическом смысле критикуют то, что творился произвол в период культа личности Сталина», Хрущев поднял Солженицына с места и представил его залу под гром аплодисментов. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Геннадий Григорьев

Ирина Дедюх.

Нашлись с третьей попытки. Стихи такие стихи. Неплохие стихи. О боже, как их замолчать заставить.

Тьма густеет. Вот вздрогнул и робко набрался свету
Под моим окошком высокий кривой фонарь.
Мне вчера говорили, что грешным спасенья нету,
А в аду и поныне котлы и костры, как встарь…

Это страшно и скучно. Я думаю, Босх лукавил.
И таили евангелисты секрет о том,
Что Господь не оставил нам чёткого списка правил,
И что каждый по-своему верным пройдёт путём.

Будут сотни ошибок, а после – всё канет в Лету.
Ты смеешься, зажег светильник – а лампа в нём
Точно тесный сосуд с золотою рыбешкой света.
Посмотри на торшер – он запачкан, кажись, углём,

Он годами потёрт, а фонарь за окном неровен,
И горят они слабо – насколько хватает ватт.
Но сияньем своим каждый солнцу чуть-чуть подобен.
Не важны их изъяны – важней, что они горят.

Александр Гущин.

Будем надеяться, что это очень молодой человек. Привожу первое стихотворение; остальные гораааздо хуже

Нечистая кровь (далее…)

Геннадий Григорьев

Недавно был открыт третий сезон Григорьевской поэтической премии, созданной для увековечивания памяти петербургского поэта Геннадия Григорьева (на фото). Оргкомитет составил список из 46 поэтов, которым было предложено участвовать в конкурсе. Из них 39 прислали свои стихотворные подборки. Виктор Топоров, член жюри премии, читает и комментирует каждую из этих подборок. На Переменах.
редакция Перемен

1. Татьяна Алферова.

В конкурсе Григорьевки участвует второй раз, с годичным перерывом.Цикл стихов на исторические темы. Хорошие стихи, умные, местами даже сильные, но какие-то неуклюжие. Т.А. похожа в них на купающегося сенбернара: не столько плывет, сколько барахтается. Так, в приводимом стихотворении вместо пляжей заголяются ляжки, чего сама поэтесса явно не слышит.

О, Ливия-Оливия, сегодня
мир-Себастьян ведет себя, как сводня
и, кажется, отдать тебя готов
Мальволио и сотне прочих ртов.

В зеленом платье ты на школьной карте,
не зная о грядущем страшном марте,
песок пустыни сыпала в залив,
по локоть свои пляжи заголив.

Стремительно, как пыльное сирокко,
выходит миру срок всегда до срока:
в пространстве ли, во времени изъян?
Под стрелами погибнет Себастьян.

2. Дмитрий Артис.

Москвич, впервые участвует в нашем конкурсе. В нынешней поэзии произошел серьезный возрастной сдвиг. Медитативная лирика (или иронические стихи) эту метаморфозу выдерживают, а вот с любовной происходит нечто странное: стихи влюбленного папика. Хорошие стихи, кстати.
(далее…)

11 ноября 1821 года родился Фёдор Михайлович Достоевский

Право на жертву есть волеизъявление во имя?..

    История – описание, чаще всего лживое,
    действий, чаще всего маловажных,
    совершённых правителями,
    чаще всего плутами.

    А.Бирс

    Не столько сожаление о зле, которое совершили мы,
    сколько боязнь зла, которое могут причинить нам в ответ,
    есть раскаяние.

    Ларошфуко

Федька и не предполагал, что быстрая тутошняя жизнь не стоит долгой той, загробной… Ах, с какой бы радостью сидел он сейчас под каким-нибудь гомерово-феакским небом… но нельзя, – как скажет чуть поздней его знаменитый ученик, величайший философ.

Невероятный алогизм всеобще мирного (или всемирно общего? – не важно, впрочем) сосуществования заключён в том, чтобы обрести смысл исторической памяти во что бы то ни стало, уж в течение одной-единственной, собственной нашей жизни как минимум, – рассчитывать на бердяевское бессмертие смешно, льститься булгаковской просчитанностью вечности глупо, слушать мудрых – заманчиво, коль эта заманчивость не уводит нас в дебри модернизированных догматов, пространственных рассуждений о конечности бесконечного, либо об их единстве, сопоставляемом с метафоричностью формул бытия как парадигм относительных сущностных прерогатив: заманчиво и бесполезно. (далее…)

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

XVIII век, евреи мира

Я родился в Латвии, рос и воспитывался в русскоязычной среде, в которой были в основном евреи, русские и латыши, мой родной язык русский, моя профессиональная деятельность связана с русским языком. Латышским я владею через пень колоду, английским – еще хуже, немецкий никогда не любил за его гортанность и за то, что это язык нации, истреблявшей мою нацию – евреев. Ни одного из остальных языков – говорят, что их около шести тысяч – я не знаю.

Поляки не произносят букву «л», у эстонцев нет шипящих, японцы говорят так, что не понятно нам, европейцам, как в этом пении можно различить хоть слово, а евреям приписывают картавость. Язык всех народов формируется тысячелетиями, и это совсем не их вина, не их беда – это их данность. Так формируется речь, соответственно – какие-то физиологические особенности организма, в результате чего звук из его глубин выходит наружу со своим звучанием.

За свою жизнь я встречался с представителями многих наций – тоже значительно меньше, чем всего на земле, но достаточно, чтобы открыть для себя: у каждой есть свои особенности. Не только этнические «укладные», но и психофизические. Анекдоты про изворотливость евреев, медлительность эстонцев, пунктуальность немцев, галантность французов, педантичность англичан, предприимчивость американцев, простодушие чукчей подтверждают это мое открытие. (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)

Дом Игоря пропал. Внезапно и неожиданно, как будто сам Копперфилд его накрыл своей волшебной тряпкой. Пропала и машина Игоря, да и сам Игорь тоже пропал. Ещё вчера я жал его мозолистую руку, ещё вчера он яростно и дерзко дискутировал со мной о проблемах взаимоотношений с «чурками», а сегодня его уже и нет. И дома, и машины – тоже нет.

Сначала я даже решил, что Игорь просто сел в машину и уехал, но потом понял, что не мог же он с собой и дом увезти, как улитка! Игорь не улитка. Игорь – это Игорь.

До последнего не веря в то, что я вижу, я аккуратно, словно боясь наткнуться на невидимую преграду, сделал первый шаг в то место, где должен был стоять дом. Но ни о какой преграде и речи быть не могло, дом Игоря исчез, и это было столь же очевидно, как и то, что сегодня 29 августа, и что я за весь день так ничего и не ел. Впрочем, последнее, о чем я думал в тот момент, так это о еде, мне нужен был Игорь, но его не было. Его телефон не отвечал, а место, где раньше стоял дом – поросло травой, будто его здесь и не было никогда, и уже сложно было поверить, что ещё вчера всё было по-другому.

Оглянувшись по сторонам, я увидел небольшую группу мужиков, накрывших поляну прямо в том месте, где раньше стоял гараж Игоря. Подойдя к ним поближе, я понял, что это, вероятно, и есть те самые «чурки», которые мешали Игорю жить.

— Аа… А где Игорь? – несколько растерянным голосом спросил я у них.

— Какой ещё Игорь? – недовольно ответил, по-видимому, «главный чурка», не особо отвлекаясь от процесса переворачивания шампуров. (далее…)

«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / Сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К.Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1).

    «Леонтьев — глубокий мыслитель и никуда не годный политик. Есть многое в политике, что можно делать и о чем нельзя говорить. <...>
    По французской поговорке, бывают в семьях «страшные дети», которые говорят взрослым правду в глаза. Леонтьев — страшное дитя русской политики. Человек последних слов, он сказал несказанное о русском государстве и русской церкви. Выдал тайну их с такой неосторожностью, что может иногда и союзникам казаться предателем».
    Д.С. Мережковский. Страшное дитя. (1910)

    «<…> для борьбы с В. Соловьевым нужна иная почва, здесь нужна в противовес ему такая же ясность мысли и желаний. <…> Мало кроме того знать, в чем ошибка В. Соловьева; надо еще противопоставить ложному идеалу Соловьева – такой же ясный свой идеал. А у кого из нас он есть? В этом вся беда»
    о. И. Фудель – К.Н. Леонтьеву, 16.V.90.

Константин Леонтьев и Владимир Соловьев

Вышедшая в петербургском издательстве «Владимир Даль» переписка Константина Николаевича Леонтьева (1831 – 1891) с Осипом Ивановичем Фуделем (1864/65 – 1918) примечательна во многих отношениях. Известно, что книги имеют свою судьбу – так, о переписке Леонтьева с Фуделем было известно давным-давно и уже сто лет назад, при публикации (с сокращении) о. Иосифом двух писем к нему К.Н., Розанов сетовал, как мог тот держать подобную ценность под спудом. Однако целиком они оказались опубликованы только сейчас – причем опубликованы вместе с собранием статей о. Иосифа, посвященных К.Н., нескольких его писем разным адресатам и писем к нему на темы, связанные с Леонтьевым, и уникальными воспоминаниями о Леонтьеве, написанными Фуделем по просьбе С.Н. Дурылина менее чем за месяц до смерти, в сентябре 1918 г.

Опубликованная переписка ценна в первую очередь тем, что вводит в самое средоточие поздней мысли Леонтьева – с о. Иосифом тот делится самым важным, что занимает его, стремится объяснить саму суть своего учения, делится замыслами и вновь и вновь разъясняет наиболее вдумчивому из молодых учеников из окружавших его в последние годы жизни то в своей мысли, что окружающие не желают или не могут понять – и что объяснить печатно у него уже не хватает ни времени, ни сил (сил пробивать общее невнимание, пристраивать в изданиях, подлаживаться к моменту – словом, выносить все тяготы периодики, уготованные непопулярному публицисту во второсортных изданиях).

Но при всем многообразии поднимаемых тем и упоминаемых лиц, один персонаж, Владимир Сергеевич Соловьев, занимает в переписке безоговорочно центральное положение, к размышлениям о нем постоянно, с разных ракурсов, возвращается Леонтьев. Причем в отличие от любых прочих имен, Соловьев единственный, с кем непосредственно сопоставляет себя Леонтьев – он выступает в роли своеобразного «двойника», того, кто не просто значим для него (как значимы Катков или Аксаков, Толстой или Достоевский, Данилевский или Филиппов), но чью мысль он воспринимает как вызов себе и проблему. Не страдающий недооценкой своего ума и дарования, Леонтьев мало перед кем испытывал преклонение, и уж тем менее был склонен к подобному чувству в зрелом возрасте – однако к Соловьеву его отношение близко к этому. (далее…)

Огород перед Исаакиевским Собором, 1942 год.

Не так давно пообщались с публицистом, автором отличного труда «Возвращение масс» Александром Казинцевым. Выступая на традиционных «кожиновских чтениях» в Армавире, он отметил, что выход из сегодняшней крайне печальной ситуации состоит в том, что массы должны заявить о себе, должны выйти на площади. Хоть я и мыслю в схожем ключе, но в том момент это резануло слух. В его высказывании «улица», «площадь» были единственной панацеей. Когда мы за чашкой утреннего кофе стали обсуждать этот вопрос, оказалось, что принципиальных различий в восприятии у нас нет. Призыв выйти на улицу – вовсе не является подстрекательством к крушению всего и вся, это не средство к производству хаоса из которого может быть что-то вылепится новое, а может быть и нет. Что, кстати, произошло на рубеже 80-90 годов прошлого века. Этот призыв продиктован желанием сделать людей включёнными в историю, в современный общественно-политический процесс. Ведь сейчас основные массы находятся в стороне от магистральной дороги нашего сегодня, они самозамкнуты на своих личных проблемах и зачастую попросту не выглядывают за пределы очерченного круга собственных жизненных интересов или же становятся попросту безучастными наблюдателями. А в этот момент жизнь проходит мимо, и человек проскальзывает по ней, как по катку, куда-то в сторону. (далее…)


«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / Сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К.Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1).

Константин Леонтьев и Иосиф Фудель

Выходящая в качестве кн. 1-й Приложения к Полному собранию сочинений К.Н. Леонтьева переписка с Осипом Ивановичем Фуделем (в 1889 г. принявшим священнический сан и ставшим отцом Иосифом) охватывает лишь немногим более трёх последних лет жизни К.Н. На момент знакомства с ним Фудель был начинающим публицистом, привечённым в «Русском Деле» С.Ф. Шарапова – небольшой позднеславянофильской газете, редактор-издатель которой с радостью принял студента в сотрудники (в радости этой, видимо, немалую роль играли и соображения издательской экономии). Публицистические опыты Фуделя и стали причиной знакомства. Немного наслышанный о Леонтьеве благодаря отзывам Шарапова и сблизившись с московским учеником Леонтьева, своим однокурсником, студентом-юристом Николаем Умановым, через последнего он переслал уже год жившему в Оптиной Пустыни мыслителю свою недавно изданную брошюру «Письма о современной молодёжи». Леонтьев откликнулся быстро и ободряюще, предложив одновременно, чтобы Фудель сам написал к нему – и, преодолев первоначальную робость, тот откликнулся на предложение, сразу же объяснив и главный движущий его в этом разговоре мотив:

«Это позволение я ценю тем более, что до сих пор находился в полном умственном одиночестве, предоставленный с детства самому себе, своим чувствам и влечениям» (Фудель – Леонтьеву, 2.IV.88, стр. 63). (далее…)

Пьер Гийота. Книга. / Пер. с фр. М. Климовой. Тверь: Kolonna Publications. Митин журнал, 2012. – 248 с.

«Книга» — это седьмой роман Пьера Гийота, опубликованный издательством «Kolonna Publications». Тексты одного из сложнейших современных французских прозаиков с завидным постоянством переводятся на русский язык. В этом смысле ему повезло намного больше, чем даже столь именитым его соотечественникам как, например, Рене Кревель или Анри Мишо, все еще малоизвестным в России.

В корпусе текстов Гийота «Книга» занимает особое место. Этот роман, открывающийся и завершающийся знаком
, задумывался автором как некий итог, как последнее, но при этом несмолкающее слово – неостановимый языковой поток, сродни дискурсу беккетовской «Трилогии» (вспомним открытый финал «Безымянного»: «должен продолжать, не могу продолжать, буду продолжать»). В «Книге» Гийота ставит перед собой невыполнимую на первый взгляд задачу: стереть всякую грань не только между телесным и языковым, но между письмом и материей как таковыми, и одновременно – подвести черту под исследовавшимися им в течение многих лет темами проституции, бисексуальности и рабства. В автобиографическом тексте «Кома» Гийота описывал сопутствовавший написанию «Книги» период саморазрушения компралгилом – опыт, позволивший ему максимально приблизиться к состоянию тела без органов. (далее…)