Мысли | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 58


Обновления под рубрикой 'Мысли':

Тетенков Н.Б., Лашов В.В. Концептуальные персонажи С. Кьеркегора: научная монография. – М.: «Академический Международный институт», 2012. – 360 с.

Книга, одним из соавторов которой выступает мой коллега, посвящена исследованию использования псевдонимов в философском и литературном творчестве Сёрена Кьеркегора. Свой интерес к этой проблеме авторы объясняют тем, что в зависимости от интерпретации причин использования псевдонимов меняется само понимание творчества Кьеркегора и его оценка – как философского или «всего лишь литературного».

Разбирая биографические, психологические и экзистенциальные трактовки псевдонимов, авторы дают краткий и безоценочный обзор исследований, посвященных этой теме, а также приводят те данные биографии Кьеркегора, на которые опираются комментаторы. Большая популярность биографических трактовок псевдонимов обусловлена, по их мнению, тем, Кьеркегор в качестве предмета рефлексии часто использовал факты собственной биографии, что соблазняет нас трактовать его тексты как автобиографические, а его философию – как попытку проговорить и решить (хотя бы отчасти) личные проблемы. Однако авторы отмечают, что попытки использовать биографический метод в анализе творчества Кьеркегора заходят в тупик (если вообще не обречены на провал), поскольку факты биографии, которые Кьеркегор использовал как сюжетный ход или основную тему книги, рассыпаны среди всех его псевдонимов. (далее…)

Ремизов А. Кукха. Розановы письма / Изд. подготовила Е.Р. Обатнина. – СПб.: Наука, 2011. – 609 с. – (серия: «Литературные памятники»).

Василий Розанов

              Прочел интересную книгу Ремизова “Кукха”. О прошлой петербургской жизни и, главное, о В.В. Розанове. Страшно много похабщины, но очень умело сказанной.
              К.А. Сомов – сестре, А.А. Михайловой, 29.XII.1924.

            То, что книга Ремизова вышла в серии «Литературные памятники – необыкновенно удачно и умно. Поскольку «Кукха» и есть литературный памятник – единственный, который по силам воздвигнуть писателю – и «памятник» сразу в нескольких смыслах:

            – памятник как монумент надгробный, память о недавно умершем близком человеке, едва ли не друге – о том, кто дорог «по-человечески», всеми своими бытовыми чертами, тем, с кем рядом жилось, думалось, писалось – говорилось о важном и неважном, о повседневном и о том, о чем мало с кем можно поговорить, по крайней мере, поговорить так, как можно было с Василием Васильевичем, где важны не «значения слов», существующие и сами по себе, но важная интонация, говорок, вечная папироска;

            – памятник как общекультурная память, фиксация значения того, о ком памятуют или того, о чем через него памятуют – собственно, в этом смысле книга и издается, в отличие от того, для чего или, скорее, ради чего она пишется, зачем претендует на внимание посторонних, простых читателей, может быть и тех, кто почти ничего и не слышал о каком-то Василии Васильевиче Розанове и уж тем более не могущих оценить радость или печаль узнавания бытовых деталей, словесных припоминаний;

            – памятник как память времени – тому, которое уже безвозвратно ушло, но которое остаётся вместе с нами в припоминании или забвении – забвении того, что оно ушло, когда мы разговариваем с теми, с кем поговорить здесь никогда больше не доведется, собираемся еще что-то досказать тому, для кого наши разговоры закончились. (далее…)

                    В.В. Бибихин, в ответ на вопрос, стоит ли обучать детей с малых лет иностранным языкам, сначала ответил «нет», а затем продолжил: «какая разница, на каком языке не понимать?»
                    Из частного разговора

                  Перцев А.В. Фридрих Ницше у себя дома. (Опыт реконструкции жизненного мира.) – СПб.: Владимир Даль, 2009. – 480 с. – (серия: «Мировая Ницшеана»).

                  Ницше – один из тех немногих философов, о которых каждый не только слышал, но и «своё суждение имеет», причем нередко (о чём говорит количество изданий) даже на основании самостоятельного ознакомления с переводами.

                  Собственно, с разговора о последних и начинает свою книгу Александр Перцев. Всякий перевод есть интерпретация, истолкование – и как часто бывает, истолкование идёт раньше знакомства с самим текстом: переводчик уже заранее «знает», кого он будет переводить, он ожидает встречи с «Ницше», великим нигилистом, ниспровергателем, бунтарём, тем, кто «философствует молотом». Соответственно он и переводит, подгоняя переводимый текст под свои ожидания, склоняясь к выбору того варианта перевода, который уже соответствует сложившемуся образу, а полученный перевод становится еще одним его подтверждением. Этот образ столь прочен, что даже если в результате получаются несообразности, они неспособны остановить переводчика и комментатора – ведь от нигилиста можно ждать всего, что угодно – и, разумеется, в это «что угодно» входит и насилие над здравым смыслом. Так и получается, что если следовать переводу «Сумерек идолов» Н. Полилова, отредактированному для издания 1990 г. К. Свасьяном, Ницше намеревается бить молотом людей по животам, при этом получая в результате «знаменитый глухой тон», а переводчик «Переоценки всего ценного» убеждён, что Ницше считает достоинством некоторых людей способность развязывать языки и пробивать бреши даже «в самых сцепленных зубах». Несообразности перевода не смущают – ведь от Ницше можно ждать всего, даже самых бесчеловечных или диких желаний, ну а если смущают и они «не могут справиться с переводом», то «всячески пытаются запутать следы и напустить туману, чтобы абсурд не слишком бросался в глаза» (стр. 125). (далее…)

                  ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

                  Социалисты и поэты

                  Русским социалистам Ницше не очень нравился. Они видели в его идеях «новейший индивидуализм», который «является протестом против поступательного движения м а с с ы, поскольку в нем сказывается не опасение за права личности, а боязнь за классовые п р и в и л е г и и» (Плеханов). Критиковали за «сверхчеловека», за «культ страдания». А также – за кастовое деление в «идеальном обществе Заратустры» (построенном, кстати, на манер Платонова «Государства» и Спарты), за «мораль господ» и «мораль рабов» (Троцкий).

                  Ленин, по утверждению А. Авторханова, был «необыкновенным большевиком, который в одной руке держал Маркса, в другой – Ницше, а в голове – Макиавелли». Может, и так. Но и Ленин осуждал философию Ницше «с ее культом сверхчеловека, для которого всё дело в том, чтобы обеспечить полное развитие своей собственной личности […] эта философия есть настоящее миросозерцание интеллигента, она делает его совершенно негодным к участию в классовой борьбе пролетариата» («Шаг вперед, два шага назад», 1904). И еще мог прокричать: «Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков!» («Партийная организация и партийная литература»,1905). (далее…)

                  ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

                  «Ницше тронул поводья…»

                  Несмотря на препоны и рогатки цензуры, Россия приняла Ницше – сначала в пересказах, потом в переводах – как родного. «Ницше — ты наша милая, цыганская песня в философии!», — упоенно восклицал Андрей Белый. А вот симпатичная цитата из его «Симфонии» (2-й, драматической, 1902): «Из магазина выскочила толстая свинья с пятачковым носом и в изящном пальто. Она хрюкнула, увидев хорошенькую даму, и лениво вскочила в экипаж. Ницше тронул поводья, и свинья, везомая рысаками, отирала пот, выступивший на лбу».

                  Ницше тронул поводья – и покатилось. Воздух в России насквозь пропитался Ницше. «Несчастный немецкий мыслитель» (как называл его Михайловский) пришёлся здесь очень кстати и потеснил Маркса и Толстого. Рождение трагедии (да чего угодно!) из духа музыки (в музыке снимается обманчивый внешний покров видимых явлений и открываются тайны сущности мира), Аполлон и Дионис, художник как сверхчеловек, сверхчеловек как таковой, вечное возвращение… (далее…)

                  Фридрих Ницше

                          Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь ещё человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.
                          «Так говорил Заратустра»

                        Статью с названием «Философия Ницше в свете нашего опыта» когда-то (после проигранной немцами Второй Мировой) написал Томас Манн. Но у нас свой опыт. В том числе – литературный.

                        … В жизни мне встречалось не так много ницшеанцев. Один из них –бледнолицый паренёк по имени Данила. Как-то его любимый микс – героин и водка – оказался несовместимым с жизнью. Больше о нем нечего сказать. Другой был банкир, ветеран спецлужб, натура артистическая и авантюрная. Кроме Ницше, он верил Марксу. Ну и, конечно, великолепный Лимонов, который говорил так: «В стенах военной тюрьмы, в плену, я говорю жизни “да”, я с Ницше. Сегодня мой сокамерник Алексей сказал: “Я встану на колени только перед Богом”. А я и перед Богом не встану на колени. Таковы уроки Ницше». (далее…)

                        Предлагаемая беседа состоялась в эфире радио «Культура» в мае этого года, когда писатель Олег Павлов стал лауреатом премии им. Солженицына. Речь в этом интервью идет о современной литературе и современном читателе, о том, как меняются Россия и русский народ. О русофобии, либерализме и фашизме… В контексте последних политических событий и некоторых публицистических выступлений этот разговор приобретает все большую актуальность.

                        МАКАРОВ: Добрый день. У микрофона Анатолий Макаров. А вы знаете, друзья, я как-то задумался – вот после отмены цензуры, которой так ждали, российская литература, на мой взгляд, парадоксальным образом разошлась с жизнью. Я имею в виду жизнь обыденную, повседневную, как раньше говорили, народную, не вкладывая в это понятие особого политического смысла. Кстати, и о народе, как вот среде своего обитания, многие нынешние литераторы и неплохие даже вроде бы и забыли. И даже раздаются такие суждения, что народа никакого нет, а есть некая человеческая общность. Новые возможности, открывшиеся отдельным счастливцам – ну, большие деньги, возможности потребления, зарубежные поездки увлекли и литературу. Она во многом в массе своей принялась изображать этот новый тип успешных людей, не без самодовольства, как мне кажется, именующих себя креативным классом. Другая часть авторов предалась безудержным формальным изыскам, полету фантазии, который знание обыденной жизни тоже не слишком подразумевает. Но по счастью, сохранились все же писатели, верные основополагающим принципам русской литературы, чей ум и талант занимают не креативные и гламурные граждане, а те люди работы ранней, как сказал поэт, на чьих плечах держится любой мир, и которым всегда несладко и при разлитом социализме, и при диком капитализме, и которых, если вдуматься, долгожданная свобода, в общем, не освободила от их осконной судьбы. Сегодня гость нашего эфира – один из лучших прозаиков именного такого, даже не художественного, художественного – само собой, а душевного, нравственного направления, как мне кажется – Олег Павлов, уже в этом году удостоенный премии Александра Исаевича Солженицына. Здравствуйте, Олег.

                        ПАВЛОВ: Добрый день.

                        МАКАРОВ: Вы знаете, вот не сочтите за комплимент – это дело между пишущими не очень принято, но я действительно не знаю писателя, более достойного этой премии. Прежде всего, потому что особенно в знаменитых рассказах Александра Исаевича были те же герои – неприметные люди вроде бы из забытой Богом российской глубинки, как у вас в книге там, в аннотации сказано: из таких окраин нашей огромной страны и окраин империи бывшей. Люди, обойденные судьбой уже фактом вот своего пребывания на задворках большой жизни. Так что мне кажется, тут все очень точно произошло.

                        ПАВЛОВ: Мне не стыдно, за определение, с которым я получил эту премию, оно очень точное, я всегда ему и хотел соответствовать: «за сострадание». Но думаю, что достойных, конечно, больше в русской литературе, учитывая, насколько широка премия Солженицына, и она же вручается и посмертно. Я думаю, это определенный взгляд на поколение писателей – тех, которые уже в России действительно появились, потому что, может быть, даже литература живет не поколениями, а временами – то есть, сменились времена. И вот это время – 90-е, скажем так, пореформенное время, чтобы шире его взять, оно уже время для писателей другой эпохи оказалось, в общем, чужим. То есть, фактически ведь Астафьев в 90-х – он писал военные романы, вот Распутин фактически не писал и так далее. Это было объяснимо, потому что они этого времени, в общем, наверное, не понимали. А это время оказалось для литературы временем смены писательских имен, вообще смены ее духа даже, если говорить о нашей литературе, потому что у нас действительно она изменилась до неузнаваемости. И здесь, скорее, мы просто одиночки. Я помню, как в 90-х происходило… Я вот застал несколько этих эпох литературных. Я немножечко застал советскую эпоху, потом я считаю, что 90-е были отдельной эпохой – свободной очень, бурной, интересной, потом с середины 90-х началось что-то другое, потому что в России появилось книгоиздание, и начали уже формироваться какие-то другие абсолютно представления.

                        МАКАРОВ: Что хорошо, что плохо. (далее…)

                        ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

                        МАКАРОВ: Вы знаете, вы как раз затронули вот этих ребят, которые с большим удовольствием, иногда талантливо изображают весь низ, весь распад, все разложение жизни. Это то, что по-простому говоря, называют чернухой. И вот, что мне интересно, что ведь у вас и жесткости, и горечи ничуть не меньше, но нет этого ощущения чернухи, потому что есть боль. Когда болит, это уже не может быть ни спекуляцией… Иногда кажется, что они получают удовольствие от этого.

                        ПАВЛОВ: Чернуха – это советское понятие, этим били по головам как раз русских писателей.

                        МАКАРОВ: Правильно-правильно.

                        ПАВЛОВ: Сейчас таким же образом опять же русских писателей бьют по головам этим же понятием. Но на самом деле все, кто учили лгать, учили одному – это отказывать себе подобным в праве на сострадание. И мы говорим об одном – мы требуем сострадания всему народу. Вот это мы вправе потребовать, мы обязаны это потребовать. Есть такая вещь этическая – для меня она абсолютно очевидная, что вот я, допустим, и вы, допустим, мы обладаем правом слова, мы можем высказывать свои мысли, мы можем высказывать их на радио, на телевидении, в печати, я в книгах и так далее. И вот, когда ты обладаешь таким правом, а вокруг тебя, в общем, море бессловесное, то как ты будешь им пользоваться, во имя кого, во имя чего и так далее? Я считаю, что в этом смысле ты обязан пользоваться во имя, конечно, своего народа этим правом, безусловно. Литература, конечно, она шире, она сложнее. Конечно, мы не говорим о какой-то пропагандистской деятельности, замаскированной под художественное произведение – нет. Просто о народной жизни все должны иметь представление самое ясное, чтобы потом уже жить либо с чистой совестью, либо не с чистой совестью. Надо всегда понимать, как вокруг тебя живут люди, вообще твои ближние. Я не понимаю, когда говорят: в ваших произведениях мало света. Но я, во-первых, ничего не выдумываю. Во-вторых, меня судьба вела по этим всем местам. Если я очутился когда-то в этой больнице в приемном покое, где я провел пять лет и видел то, что видел и написал, что видел, то я отчитался за этих людей, за то, что они пережили. (далее…)

                        В своём эмоциональном и ассоциативно выстроенном эссе, посвящённом проблемам перевода, Сергей Магомет поставил много вопросов, которые выходят далеко за рамки выбранной темы. Начинает он с ответственного заявления о том, что аутентичный перевод литературного текста практически невозможен, затем приводит имена и примеры удачного решения этой проблемы, а заканчивает некоторым реверансом по отношению к коллегам по профессиональному цеху: дескать, не обижайтесь…

                        Я – не большой специалист в теории художественного (именно на художественном здесь нужно сделать акцент, потому что в плане деловых и научных текстов задача упрощается) перевода. Но в курсе теории стиха, который мною читается в Литинституте, одно из занятий традиционно посвящено переводу стихотворного текста. Вопрос, впрочем, представляется достаточно изученным. Ещё В. Жуковский говорил, что переводчик в прозе – раб, а переводчик поэзии… соперник. И в этом случае продолжением темы следует считать утверждение С. Магомета о том, что переводчик сам должен быть писателем. Поэту необходимо написать своё стихотворение на основе стилистических, смысловых, образных и формальных особенностей оригинала. Это, разумеется так, но лишь в идеале. На деле, настоящих писателей не напасёшься для создания оригинальных сочинений, что уж говорить о переводных текстах. (далее…)

                        постер фильма Ребенок Розмари

                        Лучшая кинокартина про постсоветскую Россию это «Ребёнок Розмари» Романа Поланского.

                        Там гениально показано, как потребительское общество превращает идеальных людей, сладкую парочку – в родственников дьявола.

                        Впервые посмотрел «Ребёнка…» месяц назад, в который уже раз оторопел: у нас фильм никто никогда так и не увидел. Всё, что я про него слышал и всё, что читал, ложь. Нужно будет написать подробный текст в рубрику «Ревизия».

                        А пока коротко, только об одной линии.

                        Повторюсь, нам предъявлены идеальные мужчина с женщиной. Их союз безупречен, их намерения чисты. Как известно, благими намерениями вымощена, хе хе хе, дорога в Ад.

                        Парочка въезжает в роскошную квартиру. Прежние хозяева вывезли мебель, и наши влюбленные ужинают на полу. Это для них не проблема: герои что-то вроде хиппи, дети цветов. «Давай займёмся сексом?» — «А давай!»

                        Супруг стягивает штаны, супруга – платье. Романтическая любовь на полу, кр-расота.

                        Но потом-то они обживаются. Их пожилые соседи это, конечно же, проекция нашей сладкой парочки. Такими вот герои станут, когда подрастут. Благожелательными, комфортными, ласковыми. Средний, что называется, класс.

                        Настораживают мелочи. Когда пожилой сосед проливает на ковер каплю вина, его старушка-супруга стремительно бросается пятно вытирать. Поланский грамотно подчеркивает ее поползновение – стремительным же движением камеры, настаивая таким образом на предельной значимости эпизода.

                        Потом начинается и вовсе страшное. (далее…)

                        Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

                        Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

                        Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

                        В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

                        Мартин Лютер и герои Реформации. Репродукция из архива Библиотеки Конгресса США

                        Споры о церкви, резко активизировавшиеся в последнее время, заслуживают внимания и независимо от конкретных обсуждаемых вопросов, поскольку обозначают и позволяют ввести в пространство публичной дискуссии куда более общие темы. А именно – поговорить о том, какое место современное общество готово отвести церкви и на какое место, с одной стороны, рассчитывает церковь, а с другой – какое она согласна принять.

                        Во-первых, можно указать на самый общий контекст – секулярное общество предполагает наличие целого ряда автономных сфер, каждая из которых обладает собственной логикой, а переход из одной сферы в другую предполагает и переключение логики. Нет универсальной системы ценностей, за исключением ценности самого секулярного общества и обосновывающей его новоевропейской рациональности. Здесь включается знакомый нам всем механизм дифференциации – нечто может признаваться имеющим эстетическую ценность, но не имеющим этической, действие, осуждаемое с точки зрения исповедуемой субъектом религии, одновременно им же принимается как соответствующее, например, праву. Впрочем, когда речь идет об «одном и том же субъекте», возникает сложность. С одной стороны эта секулярная реальность автономных сфер объединяется именно посредством единства субъекта: он та точка схождения, которая обращает все автономии в относительные, а процесс дифференциации обращает вспять. Когда субъект говорит о прочитанной книге: «мне нравится», это суждение может отсылать к этическому, эстетическому, политическому или какому-либо иному основанию, либо любого уровня сложности переплетению их и ряда других – он выступает уже не как «эстетический субъект», а как «человек», т.е. изначальное/финальное единство. Однако это сохраняющееся «темное ядро» функционирует через постоянные разграничения – поступать правильно как раз и означает в каждой из сфер принимать ее логику. Религия в этом случае – личное дело каждого, то, что должно быть отделено от других сфер – и чья социальность работает только применительно к ее членам.

                        Исторический путь к этому состоянию более чем долог – но если выделять ключевое событие, то им станет Реформация, когда прежний, позднесредневековый мир единой церкви, единой веры разрушился. Образ позднего средневековья предполагает наличие единой истинной веры и Церкви – имеющей свою реализацию в Римско-католической церкви. Иноверец – это либо далекое существо, с которым существуют лишь редкие контакты, либо существо, живущее в своем особом, изолированном пространстве, изначально маркированное как «другой», отделенный зримой гранью от моноконфессионального общества.

                        Реформация привела к тому, что иноверец стал соседом – частью того же повседневного мира, тех же групп, что и ты сам, не отличающийся от тебя внешне, образом жизни, твой сосед, родственник, может быть даже брат или сестра. В конечном счете – после серии религиозных войн (где стиралась грань между войнами внешними и внутренними) – выработалась сначала интеллектуальная программа, затем достаточно полно воплощенная на практике, согласно которой религия есть личное дело – результат личного выбора человека, но этот личный выбор не должен в принципе иметь влияния на политическую сферу – в публичном отношении каждый выступает как «гражданин», равный по отношению к другим таким же, как он, гражданам (на практике, разумеется, этот идеал так и остался недостижимым – например, в ситуации споров о службе в армии как о гражданском долге, применительно к тем или иным религиозным группам, радикально отрицающим военную службу, государство оказалось вынужденным пойти на компромисс, учитывая религиозные убеждения как влияющие на объем налагаемых гражданских обязанностей или, по крайней мере, в смягченной форме, на формы их исполнения).

                        В идеальном варианте этой секулярной реальности в публичной сфере религию можно не замечать – она вытеснена в пространство интимного, туда, где властвует личный выбор, предпочтения и что угодно еще, но что не должно оказывать влияния на наши права и обязанности в публичной сфере. Здесь мы выбираем религию – как мы выбираем эстетические ценности – в пределах, не противоречащих существующему публичному порядку. Разумеется, мотивы могут быть различны – мы можем переживать это не как свой выбор, но как то, что выбирает нас или как данность, которой нет альтернативы, нечто само собой разумеющееся. Но в пространстве публичного мотивы не имеют значения, всякий религиозный выбор равноценен другому, пока он совместим с существующим публичным порядком.

                        Во-вторых, то, что можно обозначить как «местные особенности». Если, например, в Западной или Центральной Европе наступление секулярного общества, оттесняя религию в анклав «религиозного», протекало достаточно медленно (а радикальная попытка Французской революции была весьма кратковременна), то в России мы имеем дело с кризисом религиозной традиции на фундаментальном уровне, том, где она крепится, прежде всего – на уровне бытовой религиозности, имеющей мало отношения к догматике, а проявляющейся как способ жить и действовать, в естественности религиозного жеста (естественности, доходящей до неразличимости, когда мы способны осознать наличие религиозного только при его отсутствии – например, попав в город, чей профиль не определяется в центре многочисленными разновременными храмами и церквушками).

                        В результате любые проявления религиозного поведения, хоть сколько-нибудь попадающие в сферу внимания, вызывают агрессивную реакцию – как нарушение нормального порядка, который отождествляется с радикально анти-православным. Если иные конфессии вызывают нередко достаточно терпимую реакцию, то православие срабатывает как однозначный раздражитель. Иные религии и христианские конфессии нередко воспринимаются как нечто экзотическое и интересное (напр., отношение к буддизму или бахаи), либо как имеющее более высокий социальный статус (напр., быть католиком в России означает принадлежать к «Западу» в его рафинированном виде – русский католик, особенно тот, кто принял эту веру в сознательном возрасте, будет чаще всего отстаивать латинскую мессу, восхищаться довтороватиканскими традициями и т.п. – через это приобщаясь к «старой Европе», той, которая обитает в нашем воображении и которую, не находя ее в Европе реальной, мы удерживаем с еще большей жесткостью). Мусульманство во всем своем наличном многообразии непонятно, чуждо – и, вызывая опасения, в то же время не порождает желания «связываться» с ним, поскольку представляется не принимающим «правил игры» того общества, где существуют дискутирующие интеллектуалы и их массовка. Если исключить ислам из рассмотрения, все прочие религиозные группы, кроме православия, можно принять или, во всяком случае, не реагировать на них – в силу их малозначительности или положительных коннотаций (не важно, насколько соответствующих реальности).

                        Напротив, православие выступает в качестве религии как таковой – единственной крупной религиозной группы, сохранившей относительно прочную традицию, воспринимающей данное пространство как свое – оно обладает каким бы то ни было, но самостоятельным ресурсом: исторической памятью, миллионами верующих, выстроенной иерархией и амбициями, явно не совпадающими с текущим положением. Однако наша среда не готова признать церковь полноправным участником социальной и политической жизни, образованное общество готово в большинстве случаев ее «терпеть» при том условии, что церковь будет незаметна. Чем меньше ее реальное присутствие в общественной жизни – тем лучше, единственный статус, который не взывает возражений – это статус культурного реликта или музейного объекта.

                        Собственно, принципиальное нежелание признать хотя бы наличие автономной логики – т.е. границы секулярного мира – проявляется в привычных претензиях по расходованию церковных средств, в заявлениях, например, такого рода: «Вместо храма лучше бы больницу построили». При этом забывается, что единственная цель церкви – Царство Божие. Как бы к этому ни относиться, но если желаешь существовать с другим, то желательно понимать, что является его целью. Все прочее – изначально подчиненное. Причем, поскольку цель имеет бесконечную ценность, то всякие прочие задачи либо что-то значат через свое отношение к цели, либо не значат ничего (выступая чистой фактичностью). (далее…)

                        Воздух плотен – и бесплотен,
                        Сон души – и кровоток.
                        Где дома – там подворотни
                        Рты закрыли на замок.
                        Умирать, увы, не ново.
                        Склепы пахнут грабежом.
                        Вырвут жизнь, как это слово,
                        впопыхах пырнув ножом.

                        Вот времени загадка:
                        Что было гадко – стало сладко…
                        Что было сладко – стало гадко….
                        Забудешь – вспомнишь.
                        Себя догонишь, выбившись из сил.
                        Поднимешь то, что уронил.
                        Дух испустил – пожалуйста, перед тобою вечность.
                        Конечность мук. Конечность.
                        В культях, как будто рыбья, кость.
                        Ты в этом доме гость.
                        Вот горсть тебе земли…
                        Сам угостись – и угости других.

                        Искать спасения в словах
                        приходит час, когда
                        они лежат в своих гробах,
                        покинули дома.
                        Они тихи, они молчат,
                        и светел их покой.
                        А те, что все еще стоят,
                        поникли головой.
                        Всех таинств завершился круг.
                        Гостинцев ждет земля.
                        Ее скупой прощальный стук
                        Забыть нельзя.

                        Воду чистую одиночества
                        Проливают на свет пророчества.
                        Детство… Юность… Усталости старость…
                        Вам бессмертия не досталось.
                        Возрождайся в любом из миров,
                        не желая терпеть пораженья.
                        Если сдался и ждать готов,
                        воскресаешь вместе со всеми.
                        И ни бабник, ни умник, ни вор,
                        Лишь тому из отцов утешенье,
                        кто возьмёт на себя твой позор,
                        всех ошибок твоих прегрешенья.

                        Есть у людей такой обычай:
                        убить – и хвастаться добычей.
                        Он к нам пришёл из глубины веков…
                        Кровь на снегу. Идёт охота на волков.

                        Если человечество спасёт свою жизнь от угроз прогресса, то – отказавшись от перепотребления. Отказавшись добровольно (иное немыслимо, по-моему, при наличии на планете ядерного оружия и других средств массового уничтожения). До сих пор чей-то отказ бывал принудительным. В том числе и при так называемом социализме. Экспроприация экспроприаторов. Отсутствие опасности гибели просто всем исключала добровольность отказа. Разве что «мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом». Трагизм ситуации в России, однако, оказался таким, что, как говорят доброжелатели, лес рубят – щепки летят. Но кто сказал, что обязан быть доброжелателем Алексей Варламов? [Это его рассказ «Случай на узловой станции» («Новый Журнал», Нью-Йорк, № 224, 2001) я обсуждаю.] Тем более, если писатель нацелился на публикацию в стране, от которой вряд ли стоит ждать доброжелательности, пусть и после формального окончания холодной войны (общественное мнение в ней как-то не восстало против «второго» — в 1990-м, «четвёртого» — в 1999-м и готовящегося к 2004 году «пятого» расширения НАТО на восток). Рассказ Варламов написал (по крайней мере, опубликовал) через 10 лет после падения так называемого социализма, но реакция на былой трагизм у него – как реакция на метафизическое Зло, угроза которого актуальна и теперь.

                        «…но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

                        С утра шёл дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка, и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал».

                        Рассказ несколько напоминает кино «Штрафбат» (2004), эту энциклопедию гадостей социализма. За что сослали в Варавинск «инженера-путейца», бывшего дворянина в конце 20-х годов, не написано, но чувствуется, что зазря. (Тогда «в моде» были инженерные диверсии, которые, чёрт их знает, были-таки или нет на самом деле. Народ российский оказался таким горячим, что то и дело доходили до последней крайности даже бывшие союзники борьбы с царизмом и капитализмом. Самоеды.) Трудолюбие и тихое поведение инженера могло б навсегда закрыть вопрос о его лояльности мещанскому, в сущности, режиму. Но. «За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремились уличить в злом умысле». И он разлюбил свою специальность. Но увольняться по собственному желанию стало законом запрещаться. И он опять подчинился. Принял и начальствование станцией, когда, в 42-м, видимо зазря, расстреляли предыдущего, за то, что «сорвался и пошёл под откос товарный поезд». Слишком тяжёлый, наверно, был (война ж, перевозок много, кто-то требовал, а начальник поддался…). «Он не боялся смерти, однако тягостное её ожидание сделало его ко всему безразличным». – Вот и победа – не победа. (далее…)

                        Вена. Фото: mohammadali / Flickr.com

                        У каждого старого года есть свое, своеобразное обаяние. Есть города, в которые влюбляешься сразу, есть такие, в которых нужно некоторое время пожить, чтобы полюбить, есть неуступчивые, трудные города, скрывающиеся от туристического взгляда, красота и обаяние которых открываются почти исключительно местным жителям. Но любой старый город способен очаровать – пусть на самое краткое время – уже только за счет своей старины.

                        Старый город – не обязательно старый во времени. Нью-Йорку, например, уже почти четыреста лет, но подумать о нем как о старом городе практически невозможно. И, напротив, Вена всю свою историю в качестве крупного города отсчитывает с 1683 года, когда исчезла постоянная угроза турецкого завоевания и город перестал быть передовой крепостью – так что в определенном смысле она младше Нью-Йорка.

                        Старый город – это город, несущий на себе следы собственной истории, сохраняющий свое прошлое, укоренный в нем. Собственно, этим он и отличается от «музейных» городков, существующих «вовне»: ради туристов, наезжающих в них и восхищенно фотографирующих местных жителей, оказавшихся музейными смотрителями или экспонатами музея, которым стал город. Настоящий старый город существует сам по себе – приезжий в нем попадает в пространство, живущее по собственным законам, воспринимает себя как постороннего – чужака, которому может быть уютно или неуютно, нравится или не нравится в городе, куда его занесло или куда он целенаправленно стремился – но он всегда ощущает, что за той частью жизни, что повернута к нему, находится большая и сложная, скрытая от его глаз, самостоятельная жизнь города, только принимающего путешественника, а не существующего ради него.

                        Кстати о путешествиях: в наши дни уже трудно представить себе настоящее путешествие, такое, каким оно было хотя бы лет пятьдесят – сто тому назад, не говоря уже о путешествиях минувших веков. Мир стал мал – и очень знаком для «маленького человека»: путешественник стал туристом, из аристократа или авантюриста сделался «массовым человеком» среднего класса – и всюду на своем пути, туда, куда пролегают популярные и не очень туристические маршруты, он находит все ту же знакомую ему среду. Сейчас мы можем объездить почти весь мир, не встретившись с другой, отличной от нашей, жизнью: туристические маршруты заботливо оберегают нас от этого, путеводители пунктиром обозначают места пеших прогулок и отдельным перечнем указывают места, где бывать не следует, ранжируя последние в зависимости от того, с чем именно можно столкнуться в этих самых «нежелательных местах», служа тем самым (с тихой ухмылкой) удобным указателем от обратного – дабы турист мог найти «неправильное» место на свой собственный вкус. На туристических маршрутах стоит неизбежный Starbucks и столь же неизбежный McDonalds с парой-тройкой своих конкурентов-двойников, сопровождаемые ресторанчиками, обещающими «местную кухню» и «местные традиции» на более или менее правильном английском.

                        И посреди всего этого – воткнуты достопримечательности, top 10 DK, sightseeings путеводителей – храм, пагода, дворец или сад, то, что помечено на карте словами «must see». Они выдернуты из своего пространства, из своей истории и быта – и помещены в стерильную среду «достопримечательностей», того, что помещают на открытки и что так пытаются сфотографировать туристы со всего мира, радуясь, если получится сделать «как на открытке» собственной мыльницей или зеркалкой.

                        Турист – в отличие от путешественника – избавлен от необходимости погружения в местную жизнь. Он перемещается по нейтральному пространству, не имеющему другого значения, кроме времени, потребного на его преодоление, от одной достопримечательности к другой, послушно и без подсказок фотографируя то, что останется личной копией стандартного фотоальбома – турист создает артефакт, подобный «товарам ручной работы», которыми в промышленных масштабах торгуют большие и малые магазинчики, или «оригинальным местным сувенирам», одинаковыми в Нью-Йорке, Париже или в Вене, изготовленными в Китае, с заменой только названия того города, куда отправится очередная партия этих сувениров. Турист избавлен от столкновения с незнакомым и непривычным – он покупает «местный колорит» тогда и так, когда и сколько этого пожелает. Мир стал доступнее и одновременно куда более сокрыт от постороннего, быстрого взгляда – или, точнее, этот «быстрый взгляд», скользящий по поверхности, стал возможен, ведь только недавно появился его обладатель, защищенный от столкновения с непривычными международными аэропортами, шаттлами, всемирными сетями отелей, принимающих все виды кредитных карт и чеков. Маленький человек, вроде нас с вами, получил возможность совершить свое «путешествие».

                        Вена. Фото: webertho / Flickr.com

                        Старый город прекрасен неуступчивостью к переменам.

                        В новом городе не за что ухватиться – любое изменение, увлечение, мода сносит все, что было до этого. В действительности это не так – всегда остается что-то, всегда человек цепляется за камни, привычки, за неправильность, которая только и делает для него переносимой жизнь. Но в новых городах этих неправильностей, сложившихся сами собой, мало – и кажется, что каждая перемена начинает все заново.

                        Город, укоренный во времени, обрастает привычками, какими-то со стороны непонятными жестами, знаками, способами делать дела – подобно тому, как старые друзья обзаводятся своими ритуалами. Естественная неправильность – то, что отличает старый город и делает его живым. Собственно, единственные живые города – старые, те, в которых жили и умерли многие поколения людей, обжившие это место и, что еще важнее, веками хоронившие здесь своих покойников, передающие быт, уклад, дома и вещи из поколения в поколение: город, существующий не «здесь и сейчас», не ради данного момента, а бывший задолго до тебя и будущий своим для твоих детей и детей их детей.

                        ***

                        Та Вена, в которую едут туристы со всего мира – очень маленький городок: неторопливо прогуливаясь, его можно пересечь за полчаса, а если идти по Рингу, обходя Вену по окружности, то путь займет – если вы правильный турист и заглядываетесь на здания, обходите их со всех сторон и считаете нужным запечатлеть себя у Афины перед Австрийским парламентом – чуть более полутора часов.

                        Как и почти у всех старых европейских городов с одним центром, у Вены – радиальная структура, так что как бы вы ни бродили по старому городу, в результате почти неизбежно выйдете либо к Святому Стефану, либо к Хофбургу, либо на набережную Дунайского канала. Не знаю, как воспринимают это жители Ярославля или Владимира, но хабаровчанина, москвича или питерца такая компактность изумляет – только обжившись и походив по обычным европейским городам, начинаешь привыкать к их миниатюрности.

                        Каждый из нас едет со своими ожиданиями и представлениями – для меня, например, Вена – это Вена Габсбургов, Вена Моцарта и Вена Фрейда, Вена «рубежа веков», fin de siècle. В первую очередь, разумеется, последнее: Гофмансталь и Рихард Штраус, Музиль и Рот, Брукнер и Малер. И в том же городе случился «Венский кружок», и начиналась, не очень задавшись, карьера Карла Поппера.

                        Казалось, что каждая из этих историй требует своего места – улочки, по которым ходил, а затем, когда дела относительно наладились, ездил к своим пациентам Фрейд, ещё будучи практикующим терапевтом, находились в ином пространстве, чем места прогулок Музиля или кафе, в которых сидели и спорили Карнап со Шликом. (далее…)