Мысли | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 62


Обновления под рубрикой 'Мысли':

Известное высказывание Ю.В. Андропова «Мы не знаем общества, в котором живем» в полной мере можно отнести к теперешнему положению литературоведения/истории литературы. Нынешние обстоятельства таковы, что мы толком не знаем сегодняшней литературной ситуации в русском культурном пространстве (куда мы включаем и Русское Зарубежье), т.е., собственно, не ведаем предмета нашей науки. Утешает лишь то, что литературоведение/история литературы – наука молодая и даже не окончательно подтвердившая право на самостоятельное существование. Как бы то ни было, но желая уяснить пусть и немногое, мы будем вынуждены приноровить привычные нам методики изучения к тем переменам, что произошли вокруг указанного предмета, равно и с ним самим.

На эти перемены, – тогда они лишь нарастали, – было обращено некоторое внимание почти четверть века тому назад, но дальше отрывочных высказываний дело не пошло. При этом, уже с конца 80-х — самого начала 90-х годов прошлого столетия литературную критику как таковую (а она, что бы там ни говорили, изначально остается «порождающим» разделом литературоведения, а не газетно-журнальным жанром) почти полностью заменила «латентная» публицистика, — обыкновенно, с легко определяемой политической и бытовой инспирацией. Но дело в том, что литературовед – не сыщик. Он не ведет журналистских расследований. В его обязанности не входит разоблачение паралитературных воздействий (как-то, напр., денежные суммы в виде премий и пособий, или угрозы, или благодеяния и проч. под.), прямо или косвенно оказанных на то или иное издание, равно печатное и сетевое, или на автора критической статьи, где так или иначе трактовалось то или иное литературное произведение. Подобные явления – в лучшем случае, – относятся к области литературного быта. Тем не менее, фактор резчайшего возрастания перечисленных (и не перечисленных) воздействий этого рода на самоновейший («пост-советский») русский литературный процесс сегодня оспорить невозможно. И это обстоятельство само по себе указывает на весьма существенные перемены в характере современного литературного процесса. В результате, все и всяческие разновидности того, что принято относить к литературной критике, с точки зрения литературоведческой утратило роль приемлемого аргумента в научной дискуссии («свидетеля-свидетельства»), а обернулось дополнительным литературным фактом (чаще – фактом литературного быта). Это – существенная для нашей науки перемена. Но это было только началом.

Во всяком случае, перемены были замечены. Так, публицист и, вместе, автор прозаических произведений Олег Павлов писал еще в конце 90-х годов о «…попытке насадить у нас новый тип литературы — беллетристики, лишенной притяжения русской классики. Но для литературы классического типа, какой являлась и является наша национальная литература, актуальней оживить традиционные жанры…». И далее критик перечисляет признанных авторов «постмодернистской», весьма условно выражаясь, ориентации, и суммирует: «…вот [это и есть] та самая беллетристика, на наш лад усложненная и извращенная», которая «теперь обрастает жирком завлекательности, то есть эротизмом, триллерством, фантастикой, модничеством и прочим…»

Круг авторов, означенный Павловым, можно обозвать как угодно, но только не завлекательными беллетристами. Речь идет о некоей писательской /литературной «компании», и по сей день получающей наибольшую поддержку со стороны art-индустриального сообщества. Об этом пойдет речь в дальнейшем. Публицист, почти несомненно, подразумевал нечто подобное, но не смог отрешиться от неприменимого к настоящему положению вещей подхода.

Любопытно, что основоположником этого «постмодернистского» литературного направления Павловым был назван А.Д. Синявский. При мало-мальски внимательном рассмотрении, авторы, о которых упоминает публицист, обнаруживают свое прямое родство вовсе не с А.Д. Синявским, – одним из самых значительных русских прозаиков (гоголевско-лесковской линии) середины прошлого столетия, – а с позднесоветской обличительной саркастической антиутопией, – прежде всего, с бр. Стругацкими и В.П. Аксеновым (см.., напр., «Затоваренная бочкотара»). Но это к слову. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Изучение того, что происходит в пределах искусственного культурного контекста представляет значительные трудности, т.к. этот контекст обладает особыми «механизмами защиты», препятствующими исследователю (если таковой вообще появляется) раздобыть необходимую информацию, изучив которую, мы в состоянии, например, сделать выводы, каково воздействие данного икк на тех, кто включен в него в качестве потребителя (зрителя/читателя). Особенно сложно проникнуть туда, где сегодня действуют самые мощные системы, которыми только располагает art-индустрия: а именно профессиональные лоббирующие организации целевого воздействия/целевой поддержки, или, как это теперь зовется в Отечестве, «информационного и имиджевого сопровождения». Я сознательно избегаю аббревиатуры PR (а также и отечественного понятия «раскрутка»). Сотрудничество с оцв принято всеми силами скрывать, отрицать, что, вообще говоря, носит курьезный характер: даже достаточно внимательного «любителя» можно обучить различению продукта усилий оцв – от продукта, условно говоря «натурального». В этом смысле положение дел на Западе, и, прежде всего, в США, значительно проще. История т. наз. «лоббирования интересов» на североамериканском континенте – достаточно давняя. Сегодня «лоббирование» распространяется на все области бытия, включая, разумеется, словесность, – что представляется только естественным. Никого не удивишь обилием «бюро по продвижению», где можно заказать любой, законами прямо не запрещенный, метод и способ лоббирования: от делового обеда до серии статей; от телевизионной программы до распространения в мiровой Сети «положительного контента» – в сочетании с «отбрасыванием» отрицательного, – с точки зрения заказчика. Чтобы не пересказывать самого себя, приведу здесь выдержку из опубликованных мною несколько лет назад записок о И.А. Бродском: (далее…)

Казнь Людовика XVI

Консерватизм, что общеизвестно, возникает как реакция на Французскую революцию – общество пришло в движение непосредственно доступным наблюдению и осознанию образом, менялось то, что представлялось ранее неизменным – и потому самоочевидным.

Собственно, любая эпоха радикальных политических и социальных перемен (причем, пожалуй, политических в большей степени, чем социальных) порождает рефлексию, выставляя власть и общество на столе анатомического театра. То, что ранее было сокрыто – или, куда чаще, просто невидимо в силу привычности взгляда, поскольку нам почти невозможно дистанцироваться от той ситуации, в которой мы находимся, от той среды, в которой протекает наша жизнь – перемены делают явным: наблюдателю дано видеть, как утрачивается и обретается власть, как возникают новые социальные слои. То, для чего в «нормальных» условиях требуются десятилетия и века – в эти периоды протекает со скоростью, соизмеримой с динамизмом театрального действа: дается классическая трагедия с ее единствами, когда все, сколь бы не была сложна и долга его предыстория, сходится в одной точке в один момент времени. Из катастрофы XVII века рождается философия права, сосредоточенная на праве публичном – на том вопросе, как возможно публично-правовое регулирование, стремясь в праве отыскать исток и смысл государства – и тем самым ставя в центр размышлений сам феномен «права», границу, пролегающую между правом и бесправием. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ.

Конечно, в русской «поэтической табели о рангах» Федор Тютчев не может претендовать на титул «солнце русской поэзии», но с утверждением, что он является величайшим русским поэтом – спорить бессмысленно. А каково отношение к нему немецких читателей? Вообще, они слышали о таком имени? Он ведь прожил на родине Гёте и Шиллера несколько десятилетий.

У простого немца на слуху, как мне показалось, всего два русских имени: Толстой и Достоевский. И всё! Что касается славистов, то они досконально изучили в русской литературе всё, что только можно, и некуда ступить для диссертации – всё «схвачено». А вот Тютчеву Германия (это тоже большая отдельная тема) много дала: он одно время приятельствовал с Генрихом Гейне, увлекался лекциями Шеллинга. Пушкин уловил влияние Шеллинга на творчество Тютчева, и дал стихам общее название «Стихотворения, присланные из Германии», разумеется, не только из соображений географии. В Германии (кроме нечаянно сожжённой тетради со стихами) Тютчевым создано 128 стихотворений, поэтических шедевров. Теперь уже трудно представить, что именно те стихотворения, которые признаны вершинами русской пейзажной лирики, некогда любимцы школьных хрестоматий, такие как «Весенняя гроза» («Люблю грозу в начале мая»), «Весенние воды» («Ещё в полях белеет снег…»), «Зима недаром злится…» были написаны под впечатлением южнонемецких ландшафтов. Известный долгое время как «певец русской природы», поэт в Германии написал «Осенний вечер» («Есть в светлости осенних вечеров…»), «О чём ты воешь, ветр ночной?» и «Утро в горах» («Лазурь небесная смеётся…»). В Мюнхене были написаны знаменитые философские стихотворения «Silentium» и «Тени сизые смесились…», над которыми плакал Лев Толстой. (далее…)

Людмила Сараскина. Достоевский. М., «Молодая гвардия», 2011, 348 стр. («Жизнь замечательных людей»)

Людмила Сараскина написала о Достоевском свою книгу, авторскую, и нет ничего удивительного в том, что именно она стала автором этой книги, издав до этого монографию о «Бесах»1 и выписав две по-настоящему загадочные фигуры, демонов Достоевского в женском и мужском обличии: Аполлинарию Суслову2 и Николая Спешнева3. Эти работы были опубликованы в девяностых – и я с тех пор ее читатель. Но нерв всего, что Сараскина писала, то есть ее главная все-таки тема – по-моему, она из «Бесов». Спешнев, которого извлекла она как двойника из неведомой глубины образа Ставрогина – вот открытие. Это же и тайна Достоевского, самая мучительная. То есть я хочу сказать, что в этой истории, как мне кажется, Сараскина открыла и показала что-то большее, чем просто став законным автором биографии писателя.

Нынешняя же ее работа предоставила другие возможности… Для публицистического высказывания, да. Читатель Сараскиной – всегда ее единомышленник. Это же и единомышленник Достоевского, конечно. Она, раз уж так, не боится пафоса: защищая его правду как cвою. Это ей близко: и пафос, и правда, и вера. Кто-то, может, и не во всем согласится, но есть то, что я бы назвал «эмоциональной правдой». Сараскина так и правдива: когда пишет – и заставляет сочувствовать, сопереживать. Тут все приближается, ощутимо, как дыхание. И книгу не читаешь – а будто бы дышишь. Правдой. (далее…)

Расчёт и целесообразность как опыт преодоления себя


Ю.М. Лотман, З.Г. Минц – Б.Ф. Егоров. Переписка. 1954 – 1965 / Подготовка текста и коммент. Б.Ф. Егорова, Т.Д. Кузовкиной, Н.В. Поселягина. – Таллинн: Изд-во ТЛУ, 2012. – 604 с. – (серия «Bibliotheca LOTMANIANA»).

Вероятно, зрелость любой гуманитарной дисциплины в институциональном плане проявляется, в числе прочего, во внимании к собственной истории – в плотности и насыщенности самоописаний, внимании к «близкой традиции», т.е. к той части прошлого, что ещё не отделена от «современности» плотной стеной, а является прошлым настоящего. Сегодня тартуский феномен – когда маленький провинциальный факультет на западной окраине империи превратился в один из ключевых центров мировой гуманитаристики – закончился. Но тем важнее «искусство памяти», поскольку оно означает способность удерживать традицию, фиксируя её, а тем самым удерживать ключевые смыслы, давая им возможность прорасти вновь – в ином контексте, возможно, и в ином месте.

Собственно, то, сколь мало и редко встречаются в отечественной гуманитаристике подобные практики запечатления своего недавнего прошлого, свидетельствует о её печальном состоянии – память активна, как и забывание, впрочем, она требует усилия, удержания и держится только постоянным воспроизведением. Но ещё важнее – желание и способность зафиксировать, удержать в памяти то, что не стало безвозвратным прошлым, то, что отойдя в прошлое время, тем не менее ещё присутствует в рамках настоящего – в памяти участников. Оттого столь важно предпринятое Таллиннским университетом совместно с Эстонским фондом семиотического наследия издание переписки Ю. М. Лотмана (в дальнейшем Ю.М.) и З. Г. Минц с Б. Ф. Егоровым (в дальнейшем – Б.Ф.), поскольку оно представляет собой уникальный опыт совмещения академического издания с личными комментариями одного из корреспондентов, Бориса Федоровича Егорова, позволяющими восстановить детали, обычно безвозвратно погибающие или во всяком случае с огромным трудом устанавливаемые комментаторами – бытовые подробности, значение шуток и отдельных выражений, принятых и понятных только собеседникам.

Ценность переписки Ю.М. с Б.Ф. давно известна – значительная её часть была опубликована ещё в 1997 г., в подготовленном Б.Ф. издании «Писем» Ю.М., вышедшем в «Языках славянской культуры», публикация отдельных фрагментов осуществлялась в 2010 и 2011 гг.1

Она имеет большое значение с точки зрения возникновения и развития тартуской школы, формирования и эволюции научных интересов собеседников, с позиций изучения круга контактов и влияний. Мы, однако, не будем касаться этих сторон, несмотря на всю их важность, затронув иной аспект – человеческое измерение отношений учёных, отразившееся в этом редком для 2-й половины XX века эпистолярном памятнике, когда искусство писания писем быстро исчезало, заменяясь короткими сообщениями и мимолетными телефонными звонками. (далее…)

    Я никакой не учёный, а мирозритель (Weltschauer).
    Х.С. Чемберлен

Чемберлен Х.С. Основания девятнадцатого столетия / Вступ. ст. Ю.Н. Солонина; пер. Е.Б. Колесниковой. – В 2 т. – СПб.: Русский Миръ, 2012. – Т. 1. – 688 с.; Т. 2 – 479 с.

Есть книги с настолько устойчивой репутацией, что мы судим о них, не читая. Есть слова, которые мы употребляем, не задумываясь о том, что они означают. Если первое сочетается со вторым – то мы крепко забронированы от всякой возможности понимания.

Примером подобного рода являются «Основания…» Чемберлена – всем известно, что это один из ключевых текстов в интеллектуальной истории нацизма, все знают, что это одна из главных книг расовой теории, упоминаемая обычно следом за Гобино. Каждый образованный человек, прочитавший пару-тройку книг по истории нацизма и какую-нибудь биографию Гитлера, напр., Иоахима Феста или Алана Буллока, знает о преклонении фюрера перед Чемберленом – причём двойственным, во-первых, как перед ключевой фигурой в байретском движении, и во-вторых, как автора пресловутых «Оснований…»

Чуть поднапрягши память – вспомнится знаменитое посещение Гитлером Чемберлена, когда последний дал фюреру свое духовное благословение – и затем похороны Чемберлена в 1927 г., на которые приехал Гитлер, проводившиеся по нацистскому сценарию: «перед катафалком <…> несли огромную свастику. Над процессией реяли чёрные флаги, а вокруг гроба шли бравые штурмовики. Они же обеспечивали и охрану шествия» (т. 1, стр. 175 – 176).

В этих расхожих и готовых образах всё верно – равно как и расхожие рассуждения о фашизме и нацизме во многом воспроизводят uzus’ы, функционировавшие еще в 1920-е – 1930-е гг. Однако, как и в случае с расхожими словами о «фашизме» и «нацизме», разговор утрачивает всякую конкретность – и тем самым смысл, отсылающий к обозначенному предмету разговора. Ведь когда сейчас мы говорим о «фашизме», то, как правило, мы говорим о чём угодно, кроме как о самом историческом феномене, обозначаемом данным термином, и речь наша много говорит о наших эмоциональных оценках, о том месте в интеллектуальной политической диспозиции современности, которое мы занимаем или стремимся занять – но никак не о прошлом, с которым формально должны вроде бы соотносится наши слова. (далее…)

Мир как система отражений

Византийский философ-подвижник Максим Исповедник в своём посвящении в таинство – трактате «Мистагогия» говорит о взаимосвязи всего сущего, которое выстраивается в единое сооружение, в частности, подобное храму.

Чтобы раскрыть концепцию единства, Максим Исповедник рассматривает соотношение Бога, Церкви, Священного Писания, человека, мира. По его мысли, всё духовное умопостигаемое бытие «связано и сочетаемо» Богом, который силой притяжения очерчивает особый круг, «соединяя одно с другим и с Самим собою» как с Началом и Концом.

Таинство – это понимание круга каузальной связи, в которой, например, Церковь, с одной стороны, является «образом и изображением» Бога, а с другой – транслирует это изображение, становясь образом мира, символическим изображением человека и души. Таким образом, все можно рассматривать как в реалистическом (ориентация на высшую Реальность), так и в символическом ключе (транслирование этой реальности посредством образов-символов). (далее…)

Пьета. Микеланджело Буонарроти, 1499. Собор Св. Петра

Эмоциональные заметки. Импровизация

Слышите? Звон мечей не утихает. Война сто лет уже как идёт с переменным успехом, война родовая, непримиримая. Власть на Аппенинах делят две политические группировки – за императора Священной Римской империи (гибеллины) и приверженцы Папы Римского (гвельфы). Но речь не о них – пусть себе бьются! – речь о Средневековье, ещё точнее, о Возрождении. А звон мечей пусть будет фоном. Посмотрим, куда выведут нас размышления под такой пронзительный стальной шум и безумство криков…

Когда-то, в XV веке, одна неаполитанская королева по сомнительному закону престолонаследия завещала свой трон и земли французскому королю Рене Доброму, названному вследствие этого императором Восточной Римской империи. «Добрый» король так никогда и не вступил в незаконное обладание чужой страной, но с тех пор французские венценосцы стали считать некоторые итальянские территории достоянием французской короны. Карл VIII по прозвищу Любезный, а потом Франциск I истощали силы народа и государства бессмысленными походами в Италию. (далее…)

Уильям Блейк. Древнейший из дней (альтернативное название - Бог-архитектор, 1794 г.)

Вот она и настала, эта эпоха колоссального сдвига – фундаментальный кризис ценностей, всеобщий постмодернистский релятивизм, тоска по традиции и, похоже, никаких перспектив. А мы, тем не менее, мы все еще хотим быть счастливы. Хотя все яснее и яснее понимаем – несчастье укоренилось в нас гораздо глубже, чем это казалось в прошлые века. Тогда еще была надежда, сейчас становится ясно, что зло органически присуще нашей природе. Ад внутри. И дело не только в политике, не только в идеологии. Никакая социальная система не в силах помочь нам избавиться от некоего фундаментального невроза. Быть может, мы все рано или поздно сойдем с ума?

Мы, собственно, с этого и начинали, когда природа отпускала нас в свободное плавание. В основе самой жизни заложен разрыв. Психологи говорят о травме рождения, мы начинаемся с болезненного отделения от матери, с разрыва пуповины. Но травма даже гораздо глубже – ведь когда-то разрыву было подвержено и само неорганическое, когда из него вычленялась органическая жизнь. И все живые организмы, вероятно, должны хранить память об этом. Похоже, само становление природы есть как бы некая изначальная шизофрения. А расщепляться, разделяться всегда больно. Получается, что мы – шизофреники и мазохисты по своей природе. Хорошее начало, не правда ли? А для размышлений о счастье, в особенности.

Первым во всей полноте экзистенции об этом помыслил наш русский писатель Федор Михайлович Достоевский. Он исходил не из знаний психоанализа, которые появляются значительно позже, а из своих гениальных интуиций. Вот как, например, описывал мгновения перед самоубийством или эпилептическим припадком Кириллов, персонаж романа Достоевского «Бесы»: «Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. <…> Это… это не умиление. <…> Вы не то, что любите, о – тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость». Конечно, выбирая эту экстремальную цитату, мы намеренно сгущаем краски – мы хотим, чтобы наш тезис выглядел рельефнее. (далее…)

                  В новостях CNN я черта, за которой провал.
                  Борис Гребенщиков. «Навигатор» (1995)

                Банальность – это избитая истина. Её проблема в том, что она перестаёт быть истиной – стёртость смыслов, исчезающих от повторения без задержки над тем, что, собственно, мы повторяем, приводит к тому, что истина становится ложью – банальность это ведь предательство той самой истины, которая когда-то существовала в словах. Мы пробегаем по словам, отмечая знакомое, слышанное, читанное – а раз так, то оно необязательно, ведь то, что нам знакомо, мы склонны расценивать как то, что нам принадлежит, нами и освоено. Но здесь – в случае с истинами, не важно высокими или низкими – никакое присвоение невозможно, мы не можем ими обладать, и нам хватает протеза знакомого, избавляющего от необходимости возвращаться вновь и вновь: повторение работает как избавление, как невроз навязчивых состояний уводит от действительной проблемы.

                Мы погружены в сиюминутное – а прежние механизмы, помогающие вырваться из сиюминутности, либо исчезли, либо сами стали составной частью «сиюминутного», не извлекая нас из него, но сами погружаясь в него: всё чаще это единственный способ для них быть замеченными, обрести «реальность». Нет, разумеется, есть то, что вспоминаем мы все, как «несиюминутное» – семья, дети, родные и близкие. Выкладываем на Facebook’е или ВКонтакте их фотографии – в продолжение их «постя» цветы и котов. Это быт – то, за что мы цепляемся. Но зацепиться за него можно только в том случае, когда есть нечто больше его. Быт тогда держит нас, когда через него просвечивает бытие, сам по себе он беззащитен перед напором времени. (далее…)

                2 мая 1886 года родился Готфрид Бенн, немецкий поэт, писатель, эссеист, одна из фундаментальных фигур немецкого экспрессионизма

                        Всё – берег, но вечно зовет море.
                        Готфрид Бенн

                      Готфрид Бенн – человек, стиль, дорическая колонна, пространство. Он собирает имена существительные. Статика – сфера его искусства. «Слова – это всё», как говорил Гофмансталь. Сейчас, по прошествии лет, становится очевидным: Бенн – один из крупнейших немецких поэтов ХХ века, еще яснее – что это одна из последних опорных, осевых, фигур модернистской эстетики накануне ее постмодернистского переворота.
                      «Стиль выше истины, поскольку несет в себе оправдание существования». В этой мысли, проходящей через все размышления Бенна об искусстве, конечно же, угадывается наследство «базельского отшельника». И Бенн этого никогда не скрывал. Прямыми и скрытыми цитатами из Ницше пронизано все его творчество – эссеистика, проза, стихи. Эстетика, а не этика – вот краеугольный камень бытия. Ницшеанскую мысль об искусстве как человеческой предназначенности Бенн кладет в основание своих размышлений, адекватно своему времени додумывает до конца и передает временным потокам и дальше. Не политик, не воин, не религиозный жрец, не банкир, а художник – вот кто в понимании Бенна есть человек, вот его последнее определение. Выражение как судьба. Форма как идеал. Подобно многим своим современникам, Бенн открывает человека без содержания1, ставя на место содержания выражение. Кажется, что мы повисаем над бездной. Как – императива больше нет? Но Бенн лишь призывает взглянуть на плоды человеческой деятельности (да и на сам исторический процесс) с точки зрения искусства. В такой перспективе многие вещи открываются совсем с неожиданной стороны. Бенна часто упрекали в нигилизме. Но ведь все дело в том, что вы делаете со своим нигилизмом, парировал он. Отрицание – высшая из мыслительных функций. Но не ради отрицания как такового следует отрицать. А лишь, чтобы расчистить путь и обнаружить новое пространство. Ибо только так и может родиться стиль. Бенн знает секрет – форма освобождается. Ей тесно в мире готовых правил, она сама есть некое новое правило, которое само себя творит, само себя формирует. А для этого нужен простор, нужна не заполненная еще ничем длительность. Искусство как последняя, а лучше бы сказать, первая метафизика. Человек задуман художником.

                      Права человека, государства или права общества (выразимся именно так, в антиномиях современного накала страстей) никогда не интересовали Бенна как предмет творчества. И дело здесь даже не в асоциальности. Это Бодлер или Рембо бросали обществу вызов. Бенн фигура вполне академическая. Его недоверие к моралистической мысли как таковой порождена его увлеченностью эстетикой. Он шел вслед за Шиллером: «Мысль – младшая сестра нужды». И добавлял от себя: «Она всегда рядом с топором». (далее…)

                      23 апреля 1564 года родился Шекспир (по легенде, 23 же апреля он и умер)

                      Размышляя над «Гамлетом» Шекспира, Александр Аникст отмечал: «Все действие трагедии проходит под знаком тайн. Тайно был убит прежний король, тайно выслеживает Гамлет убийцу, тайно готовит Клавдий расправу над Гамлетом, тайно сговаривается он с Лаэртом. Тайны, тайны, тайны!» Таинственны мотивы поведения Гамлета, загадочен язык трагедии, удивительно ее восприятие в продолжение веков. Действительно, трагедия тайн. «Таинственное постигается не отгадыванием, – утверждал юный Лев Выготский, – а ощущением, переживанием таинственного». Поэтому, всякое восприятие «Гамлета», по его мнению, должно быть переживанием таинственности, иррациональности трагедии, сновидением о Гамлете.

                      Я никогда не понимал этого вековечного упрека Шекспиру в бездеятельности Гамлета. Все действие трагедии обращается вокруг датского принца, подобно тому, как мироздание вращается вокруг неведомого Демиурга (не случайно юный Выготский экстатически сравнивал «Гамлет» с «мифом, как религиозной (по категории гносеологии) истиной, раскрытой в художественном произведении (трагедии)»). Прямо или косвенно именно Гамлет решает судьбы действующих персонажей пьесы, включая и свою собственную судьбу (ведь он предчувствует свою смерть перед поединком с Лаэртом; он может отказаться от схватки, но не делает этого). (далее…)

                      ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

                      Двадцатилетний, отслуживший в армии связистом студент Павел Сунцов был критически настроенным человеком, как впрочем и всё его «посткризисное» поколение. Да, острое, неприятное слово «кризис» стало звучать часто, порой нивелируясь, сливаясь с просто «жизнью». Жить в кризис стало нормой – выдюжившие в кризис готовились к очередным общественным припадкам как к событийной норме; изречения в стиле «апокалипсис» веселили богатых и абсолютно не волновали бедных, ведь бедные с каждым послекризисным годом обретались лучше и лучше, что отражалось в позабытых с советских времён панегириках власти самой себе.

                      В тот приснопамятный дефолт девяносто восьмого года у Павла Сунцова умер дед – это он отчетливо помнил последующее время своего взросления, лакмусом соотнося своё становление с бытиём до смерти деда и после, советуясь с ним в воображении, споря, даже неистово споря порой до тошноты, до опупения. Родители, слава богу, здоровы, веселы и бодры, хотя, конечно, так лишь принято говорить – родители заметно сдали, что греха таить, просто Пашка это увидел только сейчас, когда «стал на рельсы», оправился и поднял голову. Был он студентом политеха, подрабатывал в ночном клубе ди-джеем, дружил, даже можно сказать, горячо дружил с девочкой Машей с параллельного курса, что в конечном счёте привело к расставанию с родительским домом и переселением в съёмную квартиру. (далее…)

                      ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ.

                      Приняв биржевые правила игры и получив главный урок пролетевшего секундой года – «Прочь гуманизм!» – Пашкина компания набрала обороты, можно сказать, заматерела. У Павла Владимировича Сунцова с друзьями-партнёрами вполне так отчётливо нарисовалась небольшая фирмочка с представительством, арендованным в центре города, начала появляться постоянная клиентура, организовались кое-какие активы в виде пакетов акций ликвидных предприятий; бережно, постепенно откладывались рублики на покупку долей реального сектора в пику виртуальному – в общем, инвестиционную политику компании можно было бы назвать оправданной и перспективной, не случись вдруг одного «но», не связанного ни с Рокфеллерами, ни с Ротшильдами. (далее…)