Будущее | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 3


Обновления под рубрикой 'Будущее':

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва», изд. «Время», 2006 г.

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва»На современных книжных комбинатах, производящих постапокалиптическую фантастику, трудятся сотни человек: генераторы новых проектов, авторы, «негры», pr-менеджеры, копирайтеры. Ежегодно на любителей подобного рода чтива обрушиваются десятки толстенных томов, кишащих крысами-мутантами, бандами садистов, зомби и супергероями, сумевшими в одиночку противостоять этим ужасам «жизни после жизни». Постапокалиптические саги тянутся годами, переходя от одного автора к другому, как эстафетная палочка. Издатели выдают на-гора новые тонны макулатуры, а читатели охотно впиваются жадными глазами в убористые тексты «страшилок». «Постапокалиптика» — это уже не жанр, а масштабная индустрия: тексты, кино, игровые программы. Ни один из нынешних лауреатов престижных литературных премий не может похвастаться популярностью и тиражами фантастов, сочиняющих про «конец света». Прилепин, Пелевин, Быков и даже Акунин – это просто карлики у ног циклопических фигур авторов романов-клише про «сумеречный мир».

Однако постапокалиптический кошмар романа Светланы Алексиевич перевешивает все собранные вместе труды фантастов. Если бы существовал прибор, дающий возможность определить уровень «жести» художественного произведения, то книга Алексиевич его просто бы вывела из строя, как сверхповышенная радиация дозиметр. Тираж романа Алексиевич не указан. Но скорее всего, он не больше 5000. Ничтожная цифра на фоне гор постапокалиптики. И все же эта книга «ставит крест» на одном из самых популярном течении буквотворчества. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

«Ницше тронул поводья…»

Несмотря на препоны и рогатки цензуры, Россия приняла Ницше – сначала в пересказах, потом в переводах – как родного. «Ницше — ты наша милая, цыганская песня в философии!», — упоенно восклицал Андрей Белый. А вот симпатичная цитата из его «Симфонии» (2-й, драматической, 1902): «Из магазина выскочила толстая свинья с пятачковым носом и в изящном пальто. Она хрюкнула, увидев хорошенькую даму, и лениво вскочила в экипаж. Ницше тронул поводья, и свинья, везомая рысаками, отирала пот, выступивший на лбу».

Ницше тронул поводья – и покатилось. Воздух в России насквозь пропитался Ницше. «Несчастный немецкий мыслитель» (как называл его Михайловский) пришёлся здесь очень кстати и потеснил Маркса и Толстого. Рождение трагедии (да чего угодно!) из духа музыки (в музыке снимается обманчивый внешний покров видимых явлений и открываются тайны сущности мира), Аполлон и Дионис, художник как сверхчеловек, сверхчеловек как таковой, вечное возвращение… (далее…)

Фридрих Ницше

          Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь ещё человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.
          «Так говорил Заратустра»

        Статью с названием «Философия Ницше в свете нашего опыта» когда-то (после проигранной немцами Второй Мировой) написал Томас Манн. Но у нас свой опыт. В том числе – литературный.

        … В жизни мне встречалось не так много ницшеанцев. Один из них –бледнолицый паренёк по имени Данила. Как-то его любимый микс – героин и водка – оказался несовместимым с жизнью. Больше о нем нечего сказать. Другой был банкир, ветеран спецлужб, натура артистическая и авантюрная. Кроме Ницше, он верил Марксу. Ну и, конечно, великолепный Лимонов, который говорил так: «В стенах военной тюрьмы, в плену, я говорю жизни “да”, я с Ницше. Сегодня мой сокамерник Алексей сказал: “Я встану на колени только перед Богом”. А я и перед Богом не встану на колени. Таковы уроки Ницше». (далее…)

        Предлагаемая беседа состоялась в эфире радио «Культура» в мае этого года, когда писатель Олег Павлов стал лауреатом премии им. Солженицына. Речь в этом интервью идет о современной литературе и современном читателе, о том, как меняются Россия и русский народ. О русофобии, либерализме и фашизме… В контексте последних политических событий и некоторых публицистических выступлений этот разговор приобретает все большую актуальность.

        МАКАРОВ: Добрый день. У микрофона Анатолий Макаров. А вы знаете, друзья, я как-то задумался – вот после отмены цензуры, которой так ждали, российская литература, на мой взгляд, парадоксальным образом разошлась с жизнью. Я имею в виду жизнь обыденную, повседневную, как раньше говорили, народную, не вкладывая в это понятие особого политического смысла. Кстати, и о народе, как вот среде своего обитания, многие нынешние литераторы и неплохие даже вроде бы и забыли. И даже раздаются такие суждения, что народа никакого нет, а есть некая человеческая общность. Новые возможности, открывшиеся отдельным счастливцам – ну, большие деньги, возможности потребления, зарубежные поездки увлекли и литературу. Она во многом в массе своей принялась изображать этот новый тип успешных людей, не без самодовольства, как мне кажется, именующих себя креативным классом. Другая часть авторов предалась безудержным формальным изыскам, полету фантазии, который знание обыденной жизни тоже не слишком подразумевает. Но по счастью, сохранились все же писатели, верные основополагающим принципам русской литературы, чей ум и талант занимают не креативные и гламурные граждане, а те люди работы ранней, как сказал поэт, на чьих плечах держится любой мир, и которым всегда несладко и при разлитом социализме, и при диком капитализме, и которых, если вдуматься, долгожданная свобода, в общем, не освободила от их осконной судьбы. Сегодня гость нашего эфира – один из лучших прозаиков именного такого, даже не художественного, художественного – само собой, а душевного, нравственного направления, как мне кажется – Олег Павлов, уже в этом году удостоенный премии Александра Исаевича Солженицына. Здравствуйте, Олег.

        ПАВЛОВ: Добрый день.

        МАКАРОВ: Вы знаете, вот не сочтите за комплимент – это дело между пишущими не очень принято, но я действительно не знаю писателя, более достойного этой премии. Прежде всего, потому что особенно в знаменитых рассказах Александра Исаевича были те же герои – неприметные люди вроде бы из забытой Богом российской глубинки, как у вас в книге там, в аннотации сказано: из таких окраин нашей огромной страны и окраин империи бывшей. Люди, обойденные судьбой уже фактом вот своего пребывания на задворках большой жизни. Так что мне кажется, тут все очень точно произошло.

        ПАВЛОВ: Мне не стыдно, за определение, с которым я получил эту премию, оно очень точное, я всегда ему и хотел соответствовать: «за сострадание». Но думаю, что достойных, конечно, больше в русской литературе, учитывая, насколько широка премия Солженицына, и она же вручается и посмертно. Я думаю, это определенный взгляд на поколение писателей – тех, которые уже в России действительно появились, потому что, может быть, даже литература живет не поколениями, а временами – то есть, сменились времена. И вот это время – 90-е, скажем так, пореформенное время, чтобы шире его взять, оно уже время для писателей другой эпохи оказалось, в общем, чужим. То есть, фактически ведь Астафьев в 90-х – он писал военные романы, вот Распутин фактически не писал и так далее. Это было объяснимо, потому что они этого времени, в общем, наверное, не понимали. А это время оказалось для литературы временем смены писательских имен, вообще смены ее духа даже, если говорить о нашей литературе, потому что у нас действительно она изменилась до неузнаваемости. И здесь, скорее, мы просто одиночки. Я помню, как в 90-х происходило… Я вот застал несколько этих эпох литературных. Я немножечко застал советскую эпоху, потом я считаю, что 90-е были отдельной эпохой – свободной очень, бурной, интересной, потом с середины 90-х началось что-то другое, потому что в России появилось книгоиздание, и начали уже формироваться какие-то другие абсолютно представления.

        МАКАРОВ: Что хорошо, что плохо. (далее…)

        ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

        МАКАРОВ: Вы знаете, вы как раз затронули вот этих ребят, которые с большим удовольствием, иногда талантливо изображают весь низ, весь распад, все разложение жизни. Это то, что по-простому говоря, называют чернухой. И вот, что мне интересно, что ведь у вас и жесткости, и горечи ничуть не меньше, но нет этого ощущения чернухи, потому что есть боль. Когда болит, это уже не может быть ни спекуляцией… Иногда кажется, что они получают удовольствие от этого.

        ПАВЛОВ: Чернуха – это советское понятие, этим били по головам как раз русских писателей.

        МАКАРОВ: Правильно-правильно.

        ПАВЛОВ: Сейчас таким же образом опять же русских писателей бьют по головам этим же понятием. Но на самом деле все, кто учили лгать, учили одному – это отказывать себе подобным в праве на сострадание. И мы говорим об одном – мы требуем сострадания всему народу. Вот это мы вправе потребовать, мы обязаны это потребовать. Есть такая вещь этическая – для меня она абсолютно очевидная, что вот я, допустим, и вы, допустим, мы обладаем правом слова, мы можем высказывать свои мысли, мы можем высказывать их на радио, на телевидении, в печати, я в книгах и так далее. И вот, когда ты обладаешь таким правом, а вокруг тебя, в общем, море бессловесное, то как ты будешь им пользоваться, во имя кого, во имя чего и так далее? Я считаю, что в этом смысле ты обязан пользоваться во имя, конечно, своего народа этим правом, безусловно. Литература, конечно, она шире, она сложнее. Конечно, мы не говорим о какой-то пропагандистской деятельности, замаскированной под художественное произведение – нет. Просто о народной жизни все должны иметь представление самое ясное, чтобы потом уже жить либо с чистой совестью, либо не с чистой совестью. Надо всегда понимать, как вокруг тебя живут люди, вообще твои ближние. Я не понимаю, когда говорят: в ваших произведениях мало света. Но я, во-первых, ничего не выдумываю. Во-вторых, меня судьба вела по этим всем местам. Если я очутился когда-то в этой больнице в приемном покое, где я провел пять лет и видел то, что видел и написал, что видел, то я отчитался за этих людей, за то, что они пережили. (далее…)

        Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

        Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

        Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

        В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

        Панин человек резкий. Но насколько он резок и непредсказуем, настолько же и интересен. С ним можно не соглашаться по многим вопросам, но надо отдать ему должное – свою позицию он всегда излагает внятно и убедительно.

        Досье:
        Игорь Викторович Панин родился в 1972 году в Тольятти, детство провел в Воронежской области. В 1979 году переехал с семьей в Грузию, в Тбилиси. Окончил Тбилисский государственный университет, факультет филологии. С 1998 года проживает в Москве. Поэт, критик, публицист, в настоящий момент работает в «Литературной газете». Автор нескольких сборников стихов, публиковался в журналах «Континент», «Дети Ра», «День и Ночь», «Крещатик», «Нева», «Дружба народов», «Сибирские огни», «Зинзивер» и др.

        Игорь, год назад у тебя вышел сборник стихов «Мертвая вода», отмеченный самыми разными изданиями – от «Знамени» до «Новой газеты». О книге восторженно отзывались известные писатели, например, Захар Прилепин, Сергей Шаргунов… Тем не менее, никаких премий ты не за нее не получил. Чем это можно объяснить?

        Однажды мы сидели с моим издателем Евгением Степановым за рюмкой чая, и я ему сказал, что за десять лет членства в СП России не был удостоен даже самого скромного дипломчика, в то время как рядовые графоманы получают там награду за наградой. На что Степанов заметил: «Отсутствие диплома – это и есть твой главный диплом». Вот так и с премиями. Хорошо, что эта книжка нашла своего читателя и мало кого из рецензентов оставила равнодушным; меня ведь не только хвалили за нее, но и поругивали. А рецензий действительно было много, что удивительно. Не каждый стихотворный сборник получает в наши дни такую обширную прессу. Тем более что никто его не продвигал, специально не пиарил. Единственная премия, отметившая сборник, – это «Нонконформизм-2011». Я вышел в финал, но призовые места получили другие. Ну и потом, чтобы претендовать на премии – нужно на них выдвигаться. Есть такой анекдот, когда человек жалуется, что не может выиграть в лотерею, а ему говорят: «Ты сперва хоть билетик купи». А я существо ленивое, мне неохота готовить документы, куда-то их подавать, хлопотать…

        Значит, премии тебя не волнуют?

        Абсолютно. У нас в стране вообще процветает премиальный бизнес, о чем я писал в свое время в «Литературке». Появилось столько наград, что и не сосчитать. Но большинство из них не являются литературными и служат в основном для удовлетворения тщеславия лиц, считающих себя поэтами. Массу дипломов и медалей можно запросто купить. Соответственно и премии покупают. И по знакомству получают, и за выслугу лет, и деньги делят с членами жюри. Все это, конечно, позорно. И если в это дело серьезно влезать, претендуя на какие-то награды, то обязательно замараешься. Не то чтобы я был таким белым и пушистым, но в эти игры играть не хочется.

        Твой сборник называется «Мертвая вода». Название интересное, однако стихотворение, давшее название книге, меня не впечатлило. Это нечто отвлеченно-символистское с примесью народных заговоров. Почему именно «Мертвую воду» ты сделал ключевым образом? (далее…)

        by kickerclub.net / flickr.com

        Казалось, что уже давно подзабылась эта привязчивая, как шелуха от семечек, максима: никто никому ничего не должен. В свое время она именно что привязалась, мы повторяли ее бесконечное количество раз, и никак не получалось сплюнуть. Когда все рассыпалось, рушился прежний уклад и система ценностей, когда каждый начал разбегаться по своим норам, а весь наш прежний мир, будто каратели СС, зачищали новые реалии, тогда из каждого утюга и электробритвы доносилось: никто и никому. Так врывалась новая идеология и делала инъекцию в наше сознание с легкой анестезией – в этом все-таки была определенная защита от того, чтобы тут же не сойти с ума от ситуации, когда практически все стали изгоями и странниками. Никто и никому. Через это у нас стала расширяться пустыня, пустота, проникать в души агрессивная серость, которая, постоянно мимикрируя, мает и сейчас.

        Любой императив. Любое: ты должен, тут же воспринималось за красную тряпку и легко парировалось. Никто и никому. Тогда это была мантра практически всех, от чиновника до школьника. Любой молокосос мог заявить: ничего не должен.

        Брала свое лишь воля и сила. Берите суверенитета сколько хотите. Ваш ваучер – ваш выбор. Ваш выбор – «Выбор России»! Развернулось огромное казино, и завизжала рулетка поля чудес: ничего не должен! Это был главный слоган той разверзшейся ямы. Тройственная пустота: никто никому ничего. (далее…)

        Известное высказывание Ю.В. Андропова «Мы не знаем общества, в котором живем» в полной мере можно отнести к теперешнему положению литературоведения/истории литературы. Нынешние обстоятельства таковы, что мы толком не знаем сегодняшней литературной ситуации в русском культурном пространстве (куда мы включаем и Русское Зарубежье), т.е., собственно, не ведаем предмета нашей науки. Утешает лишь то, что литературоведение/история литературы – наука молодая и даже не окончательно подтвердившая право на самостоятельное существование. Как бы то ни было, но желая уяснить пусть и немногое, мы будем вынуждены приноровить привычные нам методики изучения к тем переменам, что произошли вокруг указанного предмета, равно и с ним самим.

        На эти перемены, – тогда они лишь нарастали, – было обращено некоторое внимание почти четверть века тому назад, но дальше отрывочных высказываний дело не пошло. При этом, уже с конца 80-х — самого начала 90-х годов прошлого столетия литературную критику как таковую (а она, что бы там ни говорили, изначально остается «порождающим» разделом литературоведения, а не газетно-журнальным жанром) почти полностью заменила «латентная» публицистика, — обыкновенно, с легко определяемой политической и бытовой инспирацией. Но дело в том, что литературовед – не сыщик. Он не ведет журналистских расследований. В его обязанности не входит разоблачение паралитературных воздействий (как-то, напр., денежные суммы в виде премий и пособий, или угрозы, или благодеяния и проч. под.), прямо или косвенно оказанных на то или иное издание, равно печатное и сетевое, или на автора критической статьи, где так или иначе трактовалось то или иное литературное произведение. Подобные явления – в лучшем случае, – относятся к области литературного быта. Тем не менее, фактор резчайшего возрастания перечисленных (и не перечисленных) воздействий этого рода на самоновейший («пост-советский») русский литературный процесс сегодня оспорить невозможно. И это обстоятельство само по себе указывает на весьма существенные перемены в характере современного литературного процесса. В результате, все и всяческие разновидности того, что принято относить к литературной критике, с точки зрения литературоведческой утратило роль приемлемого аргумента в научной дискуссии («свидетеля-свидетельства»), а обернулось дополнительным литературным фактом (чаще – фактом литературного быта). Это – существенная для нашей науки перемена. Но это было только началом.

        Во всяком случае, перемены были замечены. Так, публицист и, вместе, автор прозаических произведений Олег Павлов писал еще в конце 90-х годов о «…попытке насадить у нас новый тип литературы — беллетристики, лишенной притяжения русской классики. Но для литературы классического типа, какой являлась и является наша национальная литература, актуальней оживить традиционные жанры…». И далее критик перечисляет признанных авторов «постмодернистской», весьма условно выражаясь, ориентации, и суммирует: «…вот [это и есть] та самая беллетристика, на наш лад усложненная и извращенная», которая «теперь обрастает жирком завлекательности, то есть эротизмом, триллерством, фантастикой, модничеством и прочим…»

        Круг авторов, означенный Павловым, можно обозвать как угодно, но только не завлекательными беллетристами. Речь идет о некоей писательской /литературной «компании», и по сей день получающей наибольшую поддержку со стороны art-индустриального сообщества. Об этом пойдет речь в дальнейшем. Публицист, почти несомненно, подразумевал нечто подобное, но не смог отрешиться от неприменимого к настоящему положению вещей подхода.

        Любопытно, что основоположником этого «постмодернистского» литературного направления Павловым был назван А.Д. Синявский. При мало-мальски внимательном рассмотрении, авторы, о которых упоминает публицист, обнаруживают свое прямое родство вовсе не с А.Д. Синявским, – одним из самых значительных русских прозаиков (гоголевско-лесковской линии) середины прошлого столетия, – а с позднесоветской обличительной саркастической антиутопией, – прежде всего, с бр. Стругацкими и В.П. Аксеновым (см.., напр., «Затоваренная бочкотара»). Но это к слову. (далее…)

        Казнь Людовика XVI

        Консерватизм, что общеизвестно, возникает как реакция на Французскую революцию – общество пришло в движение непосредственно доступным наблюдению и осознанию образом, менялось то, что представлялось ранее неизменным – и потому самоочевидным.

        Собственно, любая эпоха радикальных политических и социальных перемен (причем, пожалуй, политических в большей степени, чем социальных) порождает рефлексию, выставляя власть и общество на столе анатомического театра. То, что ранее было сокрыто – или, куда чаще, просто невидимо в силу привычности взгляда, поскольку нам почти невозможно дистанцироваться от той ситуации, в которой мы находимся, от той среды, в которой протекает наша жизнь – перемены делают явным: наблюдателю дано видеть, как утрачивается и обретается власть, как возникают новые социальные слои. То, для чего в «нормальных» условиях требуются десятилетия и века – в эти периоды протекает со скоростью, соизмеримой с динамизмом театрального действа: дается классическая трагедия с ее единствами, когда все, сколь бы не была сложна и долга его предыстория, сходится в одной точке в один момент времени. Из катастрофы XVII века рождается философия права, сосредоточенная на праве публичном – на том вопросе, как возможно публично-правовое регулирование, стремясь в праве отыскать исток и смысл государства – и тем самым ставя в центр размышлений сам феномен «права», границу, пролегающую между правом и бесправием. (далее…)

        в старом, но не ношеном раннее пиджаке фланелевого свойства и верблюжьего цвета. вальяжно вышагивали мы по узкой и никуда не ведущей лестнице. она — давно канувшая и я — вечный «пограничник» состояний. мимо проносились фривольного вида таблички и женщины из будущего. у женщин из будущего по лоснящимся подбородкам стекала взбитая в пену слюна. она тащила меня за руку то вниз то вверх по треклятым ступеням, причем направления ни разу не изменив. при всем при том никому не казалась странной ее блядская нагота в сочетании с большими кольцами в маленьких ее ушах. периодически, словно время из плавно текущего и привычного нам превращалось в дерганную пунктирную кривую, как на планете Y, мы оказывались то в одном месте, то в другом. здесь я имею ввиду совершенно другое место.

        Уильям Блейк. Древнейший из дней (альтернативное название - Бог-архитектор, 1794 г.)

        Вот она и настала, эта эпоха колоссального сдвига – фундаментальный кризис ценностей, всеобщий постмодернистский релятивизм, тоска по традиции и, похоже, никаких перспектив. А мы, тем не менее, мы все еще хотим быть счастливы. Хотя все яснее и яснее понимаем – несчастье укоренилось в нас гораздо глубже, чем это казалось в прошлые века. Тогда еще была надежда, сейчас становится ясно, что зло органически присуще нашей природе. Ад внутри. И дело не только в политике, не только в идеологии. Никакая социальная система не в силах помочь нам избавиться от некоего фундаментального невроза. Быть может, мы все рано или поздно сойдем с ума?

        Мы, собственно, с этого и начинали, когда природа отпускала нас в свободное плавание. В основе самой жизни заложен разрыв. Психологи говорят о травме рождения, мы начинаемся с болезненного отделения от матери, с разрыва пуповины. Но травма даже гораздо глубже – ведь когда-то разрыву было подвержено и само неорганическое, когда из него вычленялась органическая жизнь. И все живые организмы, вероятно, должны хранить память об этом. Похоже, само становление природы есть как бы некая изначальная шизофрения. А расщепляться, разделяться всегда больно. Получается, что мы – шизофреники и мазохисты по своей природе. Хорошее начало, не правда ли? А для размышлений о счастье, в особенности.

        Первым во всей полноте экзистенции об этом помыслил наш русский писатель Федор Михайлович Достоевский. Он исходил не из знаний психоанализа, которые появляются значительно позже, а из своих гениальных интуиций. Вот как, например, описывал мгновения перед самоубийством или эпилептическим припадком Кириллов, персонаж романа Достоевского «Бесы»: «Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. <…> Это… это не умиление. <…> Вы не то, что любите, о – тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость». Конечно, выбирая эту экстремальную цитату, мы намеренно сгущаем краски – мы хотим, чтобы наш тезис выглядел рельефнее. (далее…)

                        В новостях CNN я черта, за которой провал.
                        Борис Гребенщиков. «Навигатор» (1995)

                      Банальность – это избитая истина. Её проблема в том, что она перестаёт быть истиной – стёртость смыслов, исчезающих от повторения без задержки над тем, что, собственно, мы повторяем, приводит к тому, что истина становится ложью – банальность это ведь предательство той самой истины, которая когда-то существовала в словах. Мы пробегаем по словам, отмечая знакомое, слышанное, читанное – а раз так, то оно необязательно, ведь то, что нам знакомо, мы склонны расценивать как то, что нам принадлежит, нами и освоено. Но здесь – в случае с истинами, не важно высокими или низкими – никакое присвоение невозможно, мы не можем ими обладать, и нам хватает протеза знакомого, избавляющего от необходимости возвращаться вновь и вновь: повторение работает как избавление, как невроз навязчивых состояний уводит от действительной проблемы.

                      Мы погружены в сиюминутное – а прежние механизмы, помогающие вырваться из сиюминутности, либо исчезли, либо сами стали составной частью «сиюминутного», не извлекая нас из него, но сами погружаясь в него: всё чаще это единственный способ для них быть замеченными, обрести «реальность». Нет, разумеется, есть то, что вспоминаем мы все, как «несиюминутное» – семья, дети, родные и близкие. Выкладываем на Facebook’е или ВКонтакте их фотографии – в продолжение их «постя» цветы и котов. Это быт – то, за что мы цепляемся. Но зацепиться за него можно только в том случае, когда есть нечто больше его. Быт тогда держит нас, когда через него просвечивает бытие, сам по себе он беззащитен перед напором времени. (далее…)

                      2 мая 1886 года родился Готфрид Бенн, немецкий поэт, писатель, эссеист, одна из фундаментальных фигур немецкого экспрессионизма

                              Всё – берег, но вечно зовет море.
                              Готфрид Бенн

                            Готфрид Бенн – человек, стиль, дорическая колонна, пространство. Он собирает имена существительные. Статика – сфера его искусства. «Слова – это всё», как говорил Гофмансталь. Сейчас, по прошествии лет, становится очевидным: Бенн – один из крупнейших немецких поэтов ХХ века, еще яснее – что это одна из последних опорных, осевых, фигур модернистской эстетики накануне ее постмодернистского переворота.
                            «Стиль выше истины, поскольку несет в себе оправдание существования». В этой мысли, проходящей через все размышления Бенна об искусстве, конечно же, угадывается наследство «базельского отшельника». И Бенн этого никогда не скрывал. Прямыми и скрытыми цитатами из Ницше пронизано все его творчество – эссеистика, проза, стихи. Эстетика, а не этика – вот краеугольный камень бытия. Ницшеанскую мысль об искусстве как человеческой предназначенности Бенн кладет в основание своих размышлений, адекватно своему времени додумывает до конца и передает временным потокам и дальше. Не политик, не воин, не религиозный жрец, не банкир, а художник – вот кто в понимании Бенна есть человек, вот его последнее определение. Выражение как судьба. Форма как идеал. Подобно многим своим современникам, Бенн открывает человека без содержания1, ставя на место содержания выражение. Кажется, что мы повисаем над бездной. Как – императива больше нет? Но Бенн лишь призывает взглянуть на плоды человеческой деятельности (да и на сам исторический процесс) с точки зрения искусства. В такой перспективе многие вещи открываются совсем с неожиданной стороны. Бенна часто упрекали в нигилизме. Но ведь все дело в том, что вы делаете со своим нигилизмом, парировал он. Отрицание – высшая из мыслительных функций. Но не ради отрицания как такового следует отрицать. А лишь, чтобы расчистить путь и обнаружить новое пространство. Ибо только так и может родиться стиль. Бенн знает секрет – форма освобождается. Ей тесно в мире готовых правил, она сама есть некое новое правило, которое само себя творит, само себя формирует. А для этого нужен простор, нужна не заполненная еще ничем длительность. Искусство как последняя, а лучше бы сказать, первая метафизика. Человек задуман художником.

                            Права человека, государства или права общества (выразимся именно так, в антиномиях современного накала страстей) никогда не интересовали Бенна как предмет творчества. И дело здесь даже не в асоциальности. Это Бодлер или Рембо бросали обществу вызов. Бенн фигура вполне академическая. Его недоверие к моралистической мысли как таковой порождена его увлеченностью эстетикой. Он шел вслед за Шиллером: «Мысль – младшая сестра нужды». И добавлял от себя: «Она всегда рядом с топором». (далее…)

                            Легенды мирового эзотерического андеграунда и дарк-амбиента зачастили в Москву

                            На концерте Lastmord. Фото: Chris_Carter_ / Flickr.com
                            На концерте Lastmord. Фото: Chris_Carter_ / Flickr.com

                            «Что-то происходит в России». И довольно интересное происходит, несмотря на то что ничего интересного в это самое проклятое время происходить не должно, ну во всяком случае так нам сообщили астрологи, герметики, индейцы майя и гностические каббалисты под чутким руководством бодрого старикана Лайтмана. Смотрите сами, искусства мертвы, всякое проявление пресловутого величия духа человеческого отображено лишь в социальных протестах, кои никак на бунт «бессмысленный и беспощадный» не тянут, а являются хорошо срежиссированной и доведенной до «определенного уровня» (новыми профессионалами, крепкими офисными парнями с прищуром офисного-же рейхсфюрера господина Навального) пиар-акцией. Забавная эта порода все-таки, не буду разбрасываться карикатурками, вы все их прекрасно знаете. Но речь в конечном счете не о них, а о том, что пространство-то действительно мертво. Там, где по сценарию боженьки идти должно такое вот веселое действо из Овидия (когда резвящиеся фавны в зеленых рощах изливают искрящееся вино, непринужденно совокупляясь при этом с прекрасными нимфами, и все бытие такое расслабленное и жизнеутверждающее, как в фильмах студии Довженко), на деле – суровый шведский минимализм: морозно, сыро, не хватает лавандоса, неврозы, проститутки убегают по утру, прихватив твой мобильник и томик Фромма почему-то, тяжелый смог, от которого всякий раз тянет блевать, и рефреном Владимир Нежный – группа «Фабрика Переделок». Заместо смешливых фавнов у нас получается сообщность переделанных с той самой фабрики, хоровод лысеющих кадавров, безнадежно неживых, но хорохорящихся. кадавров, и надо отдать им должное, не растерявших и не расторчавщих куража времен былых, времен удалых, и, как оказалось, только они и способны хоть как-то оживить столь дохлую и претенциозную «атмосфэру».

                            Да-да, я говорю, в частности, о кадаврах мировой индустриальной и дарк-амбиент сцены. Ну кто еще способен расшевелить дохлую медузу московско-питерской околобогемной братии? Пошевелить черным стэком слоновой кости в хлюпающем желе? Так, чтобы масса активизировалась и начала усиленно пучиться, имитируя жизнеактивность? Конечно, Вася, на роль которого назначается бодрый старикан Брайан Вильямс (он же Ластморд), который уже лет 15 не выходил из подвала своей студии, заставленной модифицированными амплифаерами и другими причудливыми звуковыми агрегатами непонятного происхождения, с помощью которых он паучит свои гротескные измученные треки, увязший, как Маугли в лианах, в сплетениях проводов. В интервью мэтр шума сетует на отсутствие понимания со стороны андеграунда и на дурацкую привычку слушать его материал на дерьмовой аппаратуре. Ну что-же, вполне оправданные опасения. В Москве с аппаратом все замечательно, да и андеграунд приметил. Правда, как уж заведено, людям английского качества, к которым, несомненно, относится старина Вильямс, очень непонятен этот самый российский андеграунд, состоящий в основном из офигевших от наркоты стареющих мажоров (с извечной сумасшедшинкой в маслянистых глазках, ставшей брендовым знаком этой бешеной породы) и малопонятных дельцов, ищущих малопонятные гешефты в малопонятных же вещах, которые по малопонятным причинам так и не извелись в девяностые. (далее…)