История | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 12


Обновления под рубрикой 'История':

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

«Ницше тронул поводья…»

Несмотря на препоны и рогатки цензуры, Россия приняла Ницше – сначала в пересказах, потом в переводах – как родного. «Ницше — ты наша милая, цыганская песня в философии!», — упоенно восклицал Андрей Белый. А вот симпатичная цитата из его «Симфонии» (2-й, драматической, 1902): «Из магазина выскочила толстая свинья с пятачковым носом и в изящном пальто. Она хрюкнула, увидев хорошенькую даму, и лениво вскочила в экипаж. Ницше тронул поводья, и свинья, везомая рысаками, отирала пот, выступивший на лбу».

Ницше тронул поводья – и покатилось. Воздух в России насквозь пропитался Ницше. «Несчастный немецкий мыслитель» (как называл его Михайловский) пришёлся здесь очень кстати и потеснил Маркса и Толстого. Рождение трагедии (да чего угодно!) из духа музыки (в музыке снимается обманчивый внешний покров видимых явлений и открываются тайны сущности мира), Аполлон и Дионис, художник как сверхчеловек, сверхчеловек как таковой, вечное возвращение… (далее…)

Фридрих Ницше

          Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь ещё человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.
          «Так говорил Заратустра»

        Статью с названием «Философия Ницше в свете нашего опыта» когда-то (после проигранной немцами Второй Мировой) написал Томас Манн. Но у нас свой опыт. В том числе – литературный.

        … В жизни мне встречалось не так много ницшеанцев. Один из них –бледнолицый паренёк по имени Данила. Как-то его любимый микс – героин и водка – оказался несовместимым с жизнью. Больше о нем нечего сказать. Другой был банкир, ветеран спецлужб, натура артистическая и авантюрная. Кроме Ницше, он верил Марксу. Ну и, конечно, великолепный Лимонов, который говорил так: «В стенах военной тюрьмы, в плену, я говорю жизни “да”, я с Ницше. Сегодня мой сокамерник Алексей сказал: “Я встану на колени только перед Богом”. А я и перед Богом не встану на колени. Таковы уроки Ницше». (далее…)

        Одно время меня сильно раздражало, когда, например, академик Виталий Гинзбург, заявляя о себе как об атеисте, принимался рассуждать о вере. Однако надо отдать должное, он сам всегда заявлял, что в вопросах религии, веры мало что понимает, но судить берётся… Но это академик, большая фигура в науке. Сейчас же у нас чуть ли не каждая домохозяйка стала считать себя докой в вопросах веры и почитает своим долгом высказать по этому поводу своё весомое мнение, в котором, как правило, проявляется общее дикое религиозное одичание. Ещё бы, вот уже полгода все СМИ крутят мыльно-оперный и реально-шоу-сериал. Это я о «Пусси райт». О ком же ещё можно говорить, это главная модная тенденция нынешнего сезона, прикольная фенечка, не нацепив которую, ты будешь чувствовать себя вне тренда, лузером и аутсайдером. Это главное достояние нашего культурного времени. Даже виднейшие деятели этой самой культуры списком пошли и поставили галочки в поддержку…

        Не буду долго говорить о всей этой скверной истории, от которой уже изжога у всех, но отмечу то, что по итогу. Далее пошли не только пляски, но потоки лжи, ругани, всевозможные осквернения храмов, поджоги, срубленный крест… Собственно, это и был ответ на всю ту дискуссию, напоминающую сказку про белого бычка: чем был этот февральский выверт разноцветных человечков в Храме Христа Спасителя, которому по злой иронии навесили прозвище «панк-мобелен». По большому счёту, именно этот срубленный в Киеве – истоке русского Православия – крест и был реальной целью всего этого действа. (далее…)

        Предлагаемая беседа состоялась в эфире радио «Культура» в мае этого года, когда писатель Олег Павлов стал лауреатом премии им. Солженицына. Речь в этом интервью идет о современной литературе и современном читателе, о том, как меняются Россия и русский народ. О русофобии, либерализме и фашизме… В контексте последних политических событий и некоторых публицистических выступлений этот разговор приобретает все большую актуальность.

        МАКАРОВ: Добрый день. У микрофона Анатолий Макаров. А вы знаете, друзья, я как-то задумался – вот после отмены цензуры, которой так ждали, российская литература, на мой взгляд, парадоксальным образом разошлась с жизнью. Я имею в виду жизнь обыденную, повседневную, как раньше говорили, народную, не вкладывая в это понятие особого политического смысла. Кстати, и о народе, как вот среде своего обитания, многие нынешние литераторы и неплохие даже вроде бы и забыли. И даже раздаются такие суждения, что народа никакого нет, а есть некая человеческая общность. Новые возможности, открывшиеся отдельным счастливцам – ну, большие деньги, возможности потребления, зарубежные поездки увлекли и литературу. Она во многом в массе своей принялась изображать этот новый тип успешных людей, не без самодовольства, как мне кажется, именующих себя креативным классом. Другая часть авторов предалась безудержным формальным изыскам, полету фантазии, который знание обыденной жизни тоже не слишком подразумевает. Но по счастью, сохранились все же писатели, верные основополагающим принципам русской литературы, чей ум и талант занимают не креативные и гламурные граждане, а те люди работы ранней, как сказал поэт, на чьих плечах держится любой мир, и которым всегда несладко и при разлитом социализме, и при диком капитализме, и которых, если вдуматься, долгожданная свобода, в общем, не освободила от их осконной судьбы. Сегодня гость нашего эфира – один из лучших прозаиков именного такого, даже не художественного, художественного – само собой, а душевного, нравственного направления, как мне кажется – Олег Павлов, уже в этом году удостоенный премии Александра Исаевича Солженицына. Здравствуйте, Олег.

        ПАВЛОВ: Добрый день.

        МАКАРОВ: Вы знаете, вот не сочтите за комплимент – это дело между пишущими не очень принято, но я действительно не знаю писателя, более достойного этой премии. Прежде всего, потому что особенно в знаменитых рассказах Александра Исаевича были те же герои – неприметные люди вроде бы из забытой Богом российской глубинки, как у вас в книге там, в аннотации сказано: из таких окраин нашей огромной страны и окраин империи бывшей. Люди, обойденные судьбой уже фактом вот своего пребывания на задворках большой жизни. Так что мне кажется, тут все очень точно произошло.

        ПАВЛОВ: Мне не стыдно, за определение, с которым я получил эту премию, оно очень точное, я всегда ему и хотел соответствовать: «за сострадание». Но думаю, что достойных, конечно, больше в русской литературе, учитывая, насколько широка премия Солженицына, и она же вручается и посмертно. Я думаю, это определенный взгляд на поколение писателей – тех, которые уже в России действительно появились, потому что, может быть, даже литература живет не поколениями, а временами – то есть, сменились времена. И вот это время – 90-е, скажем так, пореформенное время, чтобы шире его взять, оно уже время для писателей другой эпохи оказалось, в общем, чужим. То есть, фактически ведь Астафьев в 90-х – он писал военные романы, вот Распутин фактически не писал и так далее. Это было объяснимо, потому что они этого времени, в общем, наверное, не понимали. А это время оказалось для литературы временем смены писательских имен, вообще смены ее духа даже, если говорить о нашей литературе, потому что у нас действительно она изменилась до неузнаваемости. И здесь, скорее, мы просто одиночки. Я помню, как в 90-х происходило… Я вот застал несколько этих эпох литературных. Я немножечко застал советскую эпоху, потом я считаю, что 90-е были отдельной эпохой – свободной очень, бурной, интересной, потом с середины 90-х началось что-то другое, потому что в России появилось книгоиздание, и начали уже формироваться какие-то другие абсолютно представления.

        МАКАРОВ: Что хорошо, что плохо. (далее…)

        ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

        МАКАРОВ: Вы знаете, вы как раз затронули вот этих ребят, которые с большим удовольствием, иногда талантливо изображают весь низ, весь распад, все разложение жизни. Это то, что по-простому говоря, называют чернухой. И вот, что мне интересно, что ведь у вас и жесткости, и горечи ничуть не меньше, но нет этого ощущения чернухи, потому что есть боль. Когда болит, это уже не может быть ни спекуляцией… Иногда кажется, что они получают удовольствие от этого.

        ПАВЛОВ: Чернуха – это советское понятие, этим били по головам как раз русских писателей.

        МАКАРОВ: Правильно-правильно.

        ПАВЛОВ: Сейчас таким же образом опять же русских писателей бьют по головам этим же понятием. Но на самом деле все, кто учили лгать, учили одному – это отказывать себе подобным в праве на сострадание. И мы говорим об одном – мы требуем сострадания всему народу. Вот это мы вправе потребовать, мы обязаны это потребовать. Есть такая вещь этическая – для меня она абсолютно очевидная, что вот я, допустим, и вы, допустим, мы обладаем правом слова, мы можем высказывать свои мысли, мы можем высказывать их на радио, на телевидении, в печати, я в книгах и так далее. И вот, когда ты обладаешь таким правом, а вокруг тебя, в общем, море бессловесное, то как ты будешь им пользоваться, во имя кого, во имя чего и так далее? Я считаю, что в этом смысле ты обязан пользоваться во имя, конечно, своего народа этим правом, безусловно. Литература, конечно, она шире, она сложнее. Конечно, мы не говорим о какой-то пропагандистской деятельности, замаскированной под художественное произведение – нет. Просто о народной жизни все должны иметь представление самое ясное, чтобы потом уже жить либо с чистой совестью, либо не с чистой совестью. Надо всегда понимать, как вокруг тебя живут люди, вообще твои ближние. Я не понимаю, когда говорят: в ваших произведениях мало света. Но я, во-первых, ничего не выдумываю. Во-вторых, меня судьба вела по этим всем местам. Если я очутился когда-то в этой больнице в приемном покое, где я провел пять лет и видел то, что видел и написал, что видел, то я отчитался за этих людей, за то, что они пережили. (далее…)

        Лидия Сычева. Русь в ожидании варягов. Статьи о культуре. СПб., Алетейя, 2012.

        Поставленный в заглавии вопрос (читатель столкнётся с ним еще в авторском предисловии) рано или поздно возникнет перед мысленным взором читателя книги Лидии Сычевой «Русь в ожидании варягов». Читатель, знакомый с высокой философской культурой, может поставить вопрос иначе: «Есть ли у русских воля к власти и воля к воле?» Впрочем, автором он столь явственно не ставится. Да и книга-то не по метафизике, в ней нет соответствующих философии категорий и понятий. Книга написана, можно сказать, простым языком (без метафизических мудрствований), а речь в ней идет о нашей жизни во всем ее многообразии.

        Вот, например, возьмем очерк «Путь к Босфору». Здесь автор просто описывает свою поездку в Турцию. А поездка начинается с заурядного разговора с московским таксистом (кстати, из Самарканда родом – потомком тех самых огузов, от которых происходят и современные турки, которые к XV веку заселили нынешнюю территорию Турции, Малую Азию, до того принадлежавшую империи ромеев, от которых в свою очередь мы, великороссы, ведём свой счёт времени – от Второго Рима; такая вот символическая встреча произошла в такси перед полетом в Турцию). И вот в разговоре с этим таксистом – разговоре, развивавшемся в ходе гонки по улицам и проспектам Третьего Рима – вдруг возникает характерное разночтение всемирной истории. Своему пассажиру-писателю самаркандский водитель-москвич говорит:

        – Хорошая страна туркам досталась.

        – «Досталась» – это слишком сильно сказано, – замечаю я, – турки вообще-то эту страну завоевали. Они же на чужой земле живут. (Это уже ему Лидия Сычева отвечает.)

        Причем, в интонациях Лидии Сычевой чувствуется подтекст: это турки, как и англичане, на всё готовое пришли: англичанам дороги, крепости и города Британии построили римляне, а вся инфраструктура, доставшаяся туркам – от тех же римлян, только Восточной Римской империи. А нам, русским, пришлось не по готовым римским дорогам пространства бескрайние да северные осваивать, а пустыни превращать в нивы. Вот нам-то, действительно, страна досталась…

        Впрочем, ничего этого Лидия Сычева не пишет, это все в голове читателя выстраивается, коннотация. (далее…)

        Весной Нобелевский лауреат Гюнтер Грасс в своем стихотворении «Что должно быть сказано» высказался по еврейскому вопросу. Даже не столько по этому вопросу, сколько прошёлся критически по поводу политики государства Израиль. Подвергся мощной обструкции, был обвинён в антисемитизме. Потом ему пришлось чуть ли не оправдываться, хотя стихотворение никто и не анализировал, попросту заклеймили.

        Захар Прилепин не Нобелевский лауреат, но тоже писатель. В своём наделавшем много шума «Письме товарищу Сталину» он высказывался вовсе не по поводу еврейского вопроса, а по вопросу русскому. Как поётся в одной из песен рэп-группы 25/17: «…меня не интересует демография Таджикистана». Как-то так… (далее…)

        От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных человека.

        Сегодня можно быть уверенным, что искать (с фонарем или без) человека, который не слышал бы об Олимпийских играх, бесполезно. Миллиарды людей во всем мире наблюдают за состязаниями с помощью СМИ, ставшими ткацкими станками ткани реальности. Большую долю обыденного дискурса на период Игр занимают обсуждения состязаний, более привычные темы вытесняются. Такое феерическое событие как Олимпиада имеет колоссальное мировое значение. Оно затрагивает все социальные сферы, входит в приватные жизненные миры даже тех, кто не намерен уделять этому событию внимания. Бескомпромиссная борьба, телесный триумф, всеобщая гордость победителя – все это питательная среда для произрастания национализма еще с античных времен.

        Однако у всеобщего праздника есть и обратная сторона: жесточайшая конкуренция, порождающая зло допинга, коммерциализация соревновательности и т.д. Проясняя смысл происходящего, стоит обратиться к истокам явления современного олимпизма как феномена, значительно превосходящего сферу спорта и выступающего одним из конституирующих начал современной цивилизации вообще. (далее…)

        От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных человека.

        Мозаика конхи апсиды (Спас Эммануил) церкви Сан-Витале в Равенне. 526-547.

        «Когда пришли мы к грекам, и они повели нас туда, где служат своему Богу, то мы в изумлении не ведали, на небе ли мы, или на земле», – таково восторженное описание своего посещения Константинопольской Софии послами Владимира Киевского. Мне довелось, спустя более чем тысячелетие, повторить их путь через Чёрное море к Царьграду. Главной целью путешествия, конечно, был Храм Святой Софии. Мои надежды на встречу с Византией не только оправдались, но я и не рассчитывал на столь высокую степень ожидающего удивления, которое, как известно, есть начало всякого любомудрия.

        С обретением христианством государственного статуса, не смотря на затяжные ереси, многовековые споры и кровопролития, античное мировидение не было полностью отвергнуто византийцами. Оно было включено в величественный имперский космос подобно колоннам эллинских и римских храмов в интерьер Святой Софии, так, например, из Рима были доставлены восемь колонн, взятых из храма Солнца, и восемь колонн из Эфесского святилища. Расточительное строительство собора поглотило три годовых дохода всей империи, но об этом мало кто думал, когда на кону была гармония вечного космоса. Торжественное освящение храма состоялось 27 декабря 537 года. Сложность отношения Руси и Византии известна, но вне зависимости от политической конъюнктуры веками влекла София величайшие русские души, и умственное движение нового времени в России от Ф. М. Достоевского и К. Леонтьева до В. В. Аверинцева и А. С. Панарина также пронизано порывом к Византии. Без софийного порыва, без «Внутренней Византии» русский мыслитель становится ментальным лакеем с разъедаемой ресентиментом душою. (далее…)

        23 июля 2012 года исполнилось сто лет со дня рождения Жана Луи Максимилиана ван Хейенорта, несомненно, одной из самых ярких фигур в истории троцкистского движения. Он был ассистентом и личным телохранителем Льва Троцкого, секретарем IV Интернационала и, в конечном счете, одним из самых выдающихся историков логики, чье различение «логики как исчисления» и «логики как языка» оказалось совершенно парадигмальным в контексте современных исследований по семантике. (далее…)

        Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

        Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

        Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

        В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

        Иру Михелеву водила в школу бабушка. После уроков за Иринкой тоже приходила она.

        Бабушка вставала пораньше и узнавала время обычно по окнам в доме прямо напротив. Там она заприметила два окошечка явно одной квартиры, которые всегда зажигались ровно в половину восьмого утра. Никогда не раньше и – никогда не позже, а как по-военному. Оставалось только гадать, что за семейство проживало в этой «противной» (с ударением на «о»!») квартире, но одно стало давно ясно: там отбывали на работу в одно и то же время и точно. (далее…)

        Мартин Лютер и герои Реформации. Репродукция из архива Библиотеки Конгресса США

        Споры о церкви, резко активизировавшиеся в последнее время, заслуживают внимания и независимо от конкретных обсуждаемых вопросов, поскольку обозначают и позволяют ввести в пространство публичной дискуссии куда более общие темы. А именно – поговорить о том, какое место современное общество готово отвести церкви и на какое место, с одной стороны, рассчитывает церковь, а с другой – какое она согласна принять.

        Во-первых, можно указать на самый общий контекст – секулярное общество предполагает наличие целого ряда автономных сфер, каждая из которых обладает собственной логикой, а переход из одной сферы в другую предполагает и переключение логики. Нет универсальной системы ценностей, за исключением ценности самого секулярного общества и обосновывающей его новоевропейской рациональности. Здесь включается знакомый нам всем механизм дифференциации – нечто может признаваться имеющим эстетическую ценность, но не имеющим этической, действие, осуждаемое с точки зрения исповедуемой субъектом религии, одновременно им же принимается как соответствующее, например, праву. Впрочем, когда речь идет об «одном и том же субъекте», возникает сложность. С одной стороны эта секулярная реальность автономных сфер объединяется именно посредством единства субъекта: он та точка схождения, которая обращает все автономии в относительные, а процесс дифференциации обращает вспять. Когда субъект говорит о прочитанной книге: «мне нравится», это суждение может отсылать к этическому, эстетическому, политическому или какому-либо иному основанию, либо любого уровня сложности переплетению их и ряда других – он выступает уже не как «эстетический субъект», а как «человек», т.е. изначальное/финальное единство. Однако это сохраняющееся «темное ядро» функционирует через постоянные разграничения – поступать правильно как раз и означает в каждой из сфер принимать ее логику. Религия в этом случае – личное дело каждого, то, что должно быть отделено от других сфер – и чья социальность работает только применительно к ее членам.

        Исторический путь к этому состоянию более чем долог – но если выделять ключевое событие, то им станет Реформация, когда прежний, позднесредневековый мир единой церкви, единой веры разрушился. Образ позднего средневековья предполагает наличие единой истинной веры и Церкви – имеющей свою реализацию в Римско-католической церкви. Иноверец – это либо далекое существо, с которым существуют лишь редкие контакты, либо существо, живущее в своем особом, изолированном пространстве, изначально маркированное как «другой», отделенный зримой гранью от моноконфессионального общества.

        Реформация привела к тому, что иноверец стал соседом – частью того же повседневного мира, тех же групп, что и ты сам, не отличающийся от тебя внешне, образом жизни, твой сосед, родственник, может быть даже брат или сестра. В конечном счете – после серии религиозных войн (где стиралась грань между войнами внешними и внутренними) – выработалась сначала интеллектуальная программа, затем достаточно полно воплощенная на практике, согласно которой религия есть личное дело – результат личного выбора человека, но этот личный выбор не должен в принципе иметь влияния на политическую сферу – в публичном отношении каждый выступает как «гражданин», равный по отношению к другим таким же, как он, гражданам (на практике, разумеется, этот идеал так и остался недостижимым – например, в ситуации споров о службе в армии как о гражданском долге, применительно к тем или иным религиозным группам, радикально отрицающим военную службу, государство оказалось вынужденным пойти на компромисс, учитывая религиозные убеждения как влияющие на объем налагаемых гражданских обязанностей или, по крайней мере, в смягченной форме, на формы их исполнения).

        В идеальном варианте этой секулярной реальности в публичной сфере религию можно не замечать – она вытеснена в пространство интимного, туда, где властвует личный выбор, предпочтения и что угодно еще, но что не должно оказывать влияния на наши права и обязанности в публичной сфере. Здесь мы выбираем религию – как мы выбираем эстетические ценности – в пределах, не противоречащих существующему публичному порядку. Разумеется, мотивы могут быть различны – мы можем переживать это не как свой выбор, но как то, что выбирает нас или как данность, которой нет альтернативы, нечто само собой разумеющееся. Но в пространстве публичного мотивы не имеют значения, всякий религиозный выбор равноценен другому, пока он совместим с существующим публичным порядком.

        Во-вторых, то, что можно обозначить как «местные особенности». Если, например, в Западной или Центральной Европе наступление секулярного общества, оттесняя религию в анклав «религиозного», протекало достаточно медленно (а радикальная попытка Французской революции была весьма кратковременна), то в России мы имеем дело с кризисом религиозной традиции на фундаментальном уровне, том, где она крепится, прежде всего – на уровне бытовой религиозности, имеющей мало отношения к догматике, а проявляющейся как способ жить и действовать, в естественности религиозного жеста (естественности, доходящей до неразличимости, когда мы способны осознать наличие религиозного только при его отсутствии – например, попав в город, чей профиль не определяется в центре многочисленными разновременными храмами и церквушками).

        В результате любые проявления религиозного поведения, хоть сколько-нибудь попадающие в сферу внимания, вызывают агрессивную реакцию – как нарушение нормального порядка, который отождествляется с радикально анти-православным. Если иные конфессии вызывают нередко достаточно терпимую реакцию, то православие срабатывает как однозначный раздражитель. Иные религии и христианские конфессии нередко воспринимаются как нечто экзотическое и интересное (напр., отношение к буддизму или бахаи), либо как имеющее более высокий социальный статус (напр., быть католиком в России означает принадлежать к «Западу» в его рафинированном виде – русский католик, особенно тот, кто принял эту веру в сознательном возрасте, будет чаще всего отстаивать латинскую мессу, восхищаться довтороватиканскими традициями и т.п. – через это приобщаясь к «старой Европе», той, которая обитает в нашем воображении и которую, не находя ее в Европе реальной, мы удерживаем с еще большей жесткостью). Мусульманство во всем своем наличном многообразии непонятно, чуждо – и, вызывая опасения, в то же время не порождает желания «связываться» с ним, поскольку представляется не принимающим «правил игры» того общества, где существуют дискутирующие интеллектуалы и их массовка. Если исключить ислам из рассмотрения, все прочие религиозные группы, кроме православия, можно принять или, во всяком случае, не реагировать на них – в силу их малозначительности или положительных коннотаций (не важно, насколько соответствующих реальности).

        Напротив, православие выступает в качестве религии как таковой – единственной крупной религиозной группы, сохранившей относительно прочную традицию, воспринимающей данное пространство как свое – оно обладает каким бы то ни было, но самостоятельным ресурсом: исторической памятью, миллионами верующих, выстроенной иерархией и амбициями, явно не совпадающими с текущим положением. Однако наша среда не готова признать церковь полноправным участником социальной и политической жизни, образованное общество готово в большинстве случаев ее «терпеть» при том условии, что церковь будет незаметна. Чем меньше ее реальное присутствие в общественной жизни – тем лучше, единственный статус, который не взывает возражений – это статус культурного реликта или музейного объекта.

        Собственно, принципиальное нежелание признать хотя бы наличие автономной логики – т.е. границы секулярного мира – проявляется в привычных претензиях по расходованию церковных средств, в заявлениях, например, такого рода: «Вместо храма лучше бы больницу построили». При этом забывается, что единственная цель церкви – Царство Божие. Как бы к этому ни относиться, но если желаешь существовать с другим, то желательно понимать, что является его целью. Все прочее – изначально подчиненное. Причем, поскольку цель имеет бесконечную ценность, то всякие прочие задачи либо что-то значат через свое отношение к цели, либо не значат ничего (выступая чистой фактичностью). (далее…)

        Как это не прискорбно констатировать, интерес к роману М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» – падает.

        Когда на экраны России в 2012 году вышел многострадальный фильм Юрия Кара «Мастер и Маргарита», в Москве фильм прошел «стороной, как проходит косой дождь». Но прокатчики, как и букмекеры, не ошибаются – таков спрос.

        Что происходит?

        Мистический, культовый роман, лежащий в основе сценария, скандальнейший фильм, ждавший выхода с 1994 года в связи с интригой ссоры между его создателями, великие и замечательные актеры… и итог: кинотеатр «КАРО Фильм Киргизия», Новогиреево – аж два сеанса!

        И всё.

        А как всё начиналось… (далее…)

        Если человечество спасёт свою жизнь от угроз прогресса, то – отказавшись от перепотребления. Отказавшись добровольно (иное немыслимо, по-моему, при наличии на планете ядерного оружия и других средств массового уничтожения). До сих пор чей-то отказ бывал принудительным. В том числе и при так называемом социализме. Экспроприация экспроприаторов. Отсутствие опасности гибели просто всем исключала добровольность отказа. Разве что «мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом». Трагизм ситуации в России, однако, оказался таким, что, как говорят доброжелатели, лес рубят – щепки летят. Но кто сказал, что обязан быть доброжелателем Алексей Варламов? [Это его рассказ «Случай на узловой станции» («Новый Журнал», Нью-Йорк, № 224, 2001) я обсуждаю.] Тем более, если писатель нацелился на публикацию в стране, от которой вряд ли стоит ждать доброжелательности, пусть и после формального окончания холодной войны (общественное мнение в ней как-то не восстало против «второго» — в 1990-м, «четвёртого» — в 1999-м и готовящегося к 2004 году «пятого» расширения НАТО на восток). Рассказ Варламов написал (по крайней мере, опубликовал) через 10 лет после падения так называемого социализма, но реакция на былой трагизм у него – как реакция на метафизическое Зло, угроза которого актуальна и теперь.

        «…но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

        С утра шёл дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка, и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал».

        Рассказ несколько напоминает кино «Штрафбат» (2004), эту энциклопедию гадостей социализма. За что сослали в Варавинск «инженера-путейца», бывшего дворянина в конце 20-х годов, не написано, но чувствуется, что зазря. (Тогда «в моде» были инженерные диверсии, которые, чёрт их знает, были-таки или нет на самом деле. Народ российский оказался таким горячим, что то и дело доходили до последней крайности даже бывшие союзники борьбы с царизмом и капитализмом. Самоеды.) Трудолюбие и тихое поведение инженера могло б навсегда закрыть вопрос о его лояльности мещанскому, в сущности, режиму. Но. «За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремились уличить в злом умысле». И он разлюбил свою специальность. Но увольняться по собственному желанию стало законом запрещаться. И он опять подчинился. Принял и начальствование станцией, когда, в 42-м, видимо зазря, расстреляли предыдущего, за то, что «сорвался и пошёл под откос товарный поезд». Слишком тяжёлый, наверно, был (война ж, перевозок много, кто-то требовал, а начальник поддался…). «Он не боялся смерти, однако тягостное её ожидание сделало его ко всему безразличным». – Вот и победа – не победа. (далее…)