Обновления под рубрикой 'Прошлое':

Сергей Васильевич Зубатов

Милостивый государь Сергей Васильевич,

Признаться, я долго сомневался, прежде чем приступить к этому письму. Начать с того, что в стране, где я получил воспитание и образование, Ваша фигура живописалась таким обилием черного, что и глаз было не видать – ведь для них потребовалась бы как минимум капля белил, а светлые цвета к Вашим портретам не выдавались в принципе. Пожалуй, равным Вам по степени омерзения представлялся лишь Евно Азеф, руководитель Боевой организации эсеров, признанный из ряда вон выходящим провокатором даже в те времена, когда в провокаторстве (и не без оснований) подозревали примерно всех.

Что знал я о Вас? Жандармский полковник, сатрап и палач, отметившийся в истории созданием «зубатовщины» – системы соблазнения полуграмотных фабричных рабочих, с целью отвлечь их от истинно пролетарских, то есть революционных задач. Гнусный интриган, коварно подпустивший к народу смертоносного попа Гапона и ставший таким образом главным виновником «Кровавого воскресенья» 9 января 1905 года. Нечистый на руку чиновник, отметившийся растратами казенных средств… Ненависть к Вам выглядела всеобщей; едва заслышав Ваше имя, принимались отплевываться и крайне-левые террористы, и самые махровые черносотенцы, и представители всего политического спектра, располагавшегося меж двумя этими полюсами.

Почти все это впоследствии оказалось ложью или клеветой, включая и жандармский чин: Вы ведь шли по сугубо штатскому маршруту, не так ли? Напротив, столичный Департамент полиции, в коем Вы совсем недолго – около 10 месяцев – заведовали Особым отделом, с Корпусом жандармов соперничал не на шутку. Так что в отставку Вас отправили надворным советником – это что-то типа армейского подполковника, не мелкая сошка, но и не великая шишка. Впрочем, не в чинах дело; чины, как я понял позже, Вас не интересовали вовсе. Ваш младший коллега Спиридович, дослужившийся, в отличие от Вас, аж до генерал-майорства, позже вспоминал: «Зубатов был бессеребренником в полном смысле этого слова, то был идеалист своего дела…» (далее…)

В ноябре 1962 года вышел «Новый мир» № 11 с повестью Солженицына

Солженицын

«В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака», – знаменитое начало знаменитой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Решение о её публикации принимал лично первый секретарь ЦК КПСС Хрущев. (Это как если бы президент Путин решал вопрос о публикации, скажем, «Черной обезьяны» Прилепина. Или «S.N.U.F.F.» Пелевина). «Высочайше одобренная повесть», — скажет потом Солженицын. Тираж журнала был 96 900 экземпляров (почти сто тысяч). Но и того не хватило, по разрешению ЦК КПСС допечатывалось ещё 25 000.

На гребне славы

Наутро безвестный учитель из Рязани проснулся знаменитым. Принята повесть была восторженно – как читателями, так и критиками. Однотипные заголовки критических статей сообщали: это произведение «О прошлом во имя будущего» (К. Симонов), оно написано, «Чтоб это никогда не повторилось» (Г. Бакланов), «Чтоб вдаль глядеть наверняка» (Л.Афонин), а также «Во имя правды, во имя жизни» (В.Ермилов); в ней «Вся правда» (Г.Скульский) «Суровая правда» (А.Чувакин), «Большая правда» (В.Ильичёв), «Насущный хлеб правды» (В.Бушин) и т.п.

Отдельные недовольные, впрочем, проявились тогда же. Так, в «Известиях» (от 30.11.1962) было напечатано стихотворение Н. Грибачёва «Метеорит». Речь в нём шла о метеорите, который «явил стремительность и пыл и по газетам всей Европы почтительно отмечен был». А потом наступило, так сказать, утро прозрения, и метеорит «стал обычной и привычной пыльцой в пыли земных дорог». Каким-то образом читатели распознали в метеорите Солженицына и восприняли эту отвлеченную аллегорию как наезд на него. Но победному шествию «Ивана Денисовича» и его автора это пока не мешало.

17 декабря Солженицына позвали в Дом приемов на Ленинских горах – Хрущев решил встретиться с деятелями советского искусства и литературы. Было торжественно и красиво. Столы ломились от яств, хрусталь играл бликами, ослепительно белели скатерти, накрахмаленные салфетки стояли конусом. Официанты, вышколенные, как офицеры КГБ, бесшумно передвигались по залу. Когда секретарь ЦК КПСС Ильичев в своей речи вспомнил о «произведениях, которые сильно и в художественном, и в патриотическом смысле критикуют то, что творился произвол в период культа личности Сталина», Хрущев поднял Солженицына с места и представил его залу под гром аплодисментов. (далее…)

11 ноября 1821 года родился Фёдор Михайлович Достоевский

Право на жертву есть волеизъявление во имя?..

    История – описание, чаще всего лживое,
    действий, чаще всего маловажных,
    совершённых правителями,
    чаще всего плутами.

    А.Бирс

    Не столько сожаление о зле, которое совершили мы,
    сколько боязнь зла, которое могут причинить нам в ответ,
    есть раскаяние.

    Ларошфуко

Федька и не предполагал, что быстрая тутошняя жизнь не стоит долгой той, загробной… Ах, с какой бы радостью сидел он сейчас под каким-нибудь гомерово-феакским небом… но нельзя, – как скажет чуть поздней его знаменитый ученик, величайший философ.

Невероятный алогизм всеобще мирного (или всемирно общего? – не важно, впрочем) сосуществования заключён в том, чтобы обрести смысл исторической памяти во что бы то ни стало, уж в течение одной-единственной, собственной нашей жизни как минимум, – рассчитывать на бердяевское бессмертие смешно, льститься булгаковской просчитанностью вечности глупо, слушать мудрых – заманчиво, коль эта заманчивость не уводит нас в дебри модернизированных догматов, пространственных рассуждений о конечности бесконечного, либо об их единстве, сопоставляемом с метафоричностью формул бытия как парадигм относительных сущностных прерогатив: заманчиво и бесполезно. (далее…)

НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Божественная двойственность или двойственность божественности… Гомер, Данте, Шекспир, Рафаэль, Вивальди, Моцарт, Гейне, Пушкин, Тургенев… – «Бог, – говорит Гёте, – есть всё, если мы стоим высоко; если мы стоим низко, он есть дополнение нашего убожества». – Взятый извне, список этот выглядит довеском к бережно лелеемой нами отчуждённости, душевном безразличии к судьбам мира, и наоборот – суть имён обожествляется в содержании причастности к мировой истории, изживая идолопоклонство, следы которого просматриваются едва ли не во всех срезах жизни, создавая «религию стереотипов» (Свасьян К. А.), состоящей в неосознанной привычке «сотворить себе кумира», примитивно налепить «божественный» эпитет ближайшему сценическому герою. А ведь слышались упрёки и в «двуличии», историческом «лукавстве» Тургенева (Б. Садовский), какая уж там божественность!

– Мы ещё не решили вопроса о существовании бога, а вы хотите есть! – На то и звали Виссариона «неистовым», что остановить его, распалённого, с прилипшей прядью волос, в поту, кашляющего, – не так-то было легко. Но Белинский Тургенева любил – всего, зная и силу его, и слабость: «Что мне за дело до промахов и излишеств Тургенева, – говаривал он, – Тургенев написал «Парашу»: пустые люди таких вещей не пишут». – Чувствовал – Тургенев беспредельно выше его, образованнее и талантливей: а вот же, занимает место ученика, – оттого было несколько покровительственным, несколько «свысока» его отношение к Тургеневу, на которого рассчитывали больше как на союзника в некоем деле для осуществления «честных» целей (борьба с крепостничеством, николаевским режимом, с «мерзостью настоящего, неопределённостью будущего»), своею холодностью и безразличием чуть не отлучив Тургенева от литературы вовсе («Грустно было бы думать, что такой талант – не более, как вспышка юности…») – вот удружил бы нам Белинский! (далее…)

Русские советские писатели вспоминают о большевистской революции

Об Октябрьской революции в России написаны тонны исследований как с той, так и с другой стороны. Сохранилось множество воспоминаний. Сейчас принято цитировать противников большевиков, например, «Черные тетради» Зинаиды Гиппиус или «Дневники» Ивана Бунина. Но вот перед читателями воспоминания людей, принявших Советскую власть и служивших ей до конца жизни верой и правдой: Викентия Вересаева и Константина Паустовского.

Викентий Вересаев состоялся как крупный русский писатель еще до большевистского переворота. После публикации в 1901 году «Записок врача» он прославился на всю Россию. А после того, как в сборниках «Знание» в 1907 году появились записки Вересаева «На Японской войне», он сразу стал одним из властителей дум той части русской интеллигенции, которую философ Николай Бердяев в сборнике «Вехи» сравнил с религиозным орденом. При Советской власти Викентий Вересаев прижился и был даже ею обласкан: в 1939 году награжден орденом Трудового Красного Знамени, а в 1943 году получил Сталинскую премию первой степени.

Свои воспоминания о большевистском перевороте в Москве, где он тогда проживал, Викентий Вересаев оставил в книге «Записи для себя». Книга не была им окончена. Впервые, отрывки из нее были опубликованы в журнале «Новый мир» (№1, 1960 г.), через 15 лет после смерти писателя. Вот эти воспоминания:

В октябре 1917 года, в Москве. Окоп пересекал Остоженку поперек. В окопе сидели рабочие, солдаты и стреляли вниз по улице, по юнкерам. Третий день шел бой. Совершалось великое и грозное. Не страница истории переворачивалась, а кончался один ее том и начинался другой. Стреляли. Продвигаться вперед с одними винтовками, без артиллерийской подготовки, было трудно. Но уже знали: с Ходынки идут на Хамовнический плац батареи на помощь красным. И все ждали, когда над головами завоют снаряды и начнут бить в здание штаба, где засели юнкера. На время затихла стрельба. Перед окопом озабоченно пробежала рыжая собачонка с черными ушами, остановилась у тумбы, обнюхала и побежала дальше. Вдруг быстро подняла голову и жадно стала во что-то вслушиваться. И невольно все тоже насторожились: не начинает ли артиллерия обстрел? Но нет. Совсем не это интересовало собачонку. Было что-то гораздо важнее и интереснее: за углом, в Мансуровском переулке, завизжала собака, и рыжая собачонка с серьезными, обеспокоенными глазами вслушивалась в визг. Это было для нее самое многозначительнее среди свиста пуль и треска пулеметов, среди гула разрушавшихся устоев старой человеческой жизни.

Сегодня Остоженка входит в зону так называемой «золотой мили», т.е. на Остоженке самая дорогая недвижимость в Москве, доходящая до десятков млн. долл. А 95 лет назад эту московскую улицу пересекал окоп, из которого одни русские люди – рабочие и солдаты – стреляли по другим русским людям, юнкерам.

В отличие от Викентия Вересаева, Константин Паустовский полностью сложился как крупный русский писатель при Советской власти, хотя и успел застать дореволюционную Россию, он родился в 1892 году. Свою литературную деятельность Константин Паустовский начал в начале 20-х годов с работы в московской газете «Гудок» вместе с Юрием Олешей, Михаилом Булгаковым, Ильей Ильфом и Евгением Петровым. Остался в истории русской литературы Константин Паустовский прежде всего как певец природы средней полосы России. В 1965 году он был вероятным кандидатом на Нобелевскую премию по литературе, которая в конце концов была присуждена Михаилу Шолохову.

По общему признанию, одно из главных произведений Константина Паустовского – это автобиографическая «Повесть о жизни», состоящая из 6-ти книг. Воспоминания о большевистском перевороте в Москве входят в 3-ю книгу – «Начало неведомого века». Описывая революционные события в Москве, автор все время остается в рамках жесткого реализма без разных литературных нюансов (например, в виде «рыжей собачонки с черными ушами»), смягчающих существующие конфликты.

Судьба угораздила Константина Паустовского поселиться на Большой Никитской, недалеко от Консерватории, тогда еще не имени П.И. Чайковского. На этой московской улице были очень интенсивные бои между большевиками и юнкерами, о чем напоминает мемориальная доска на здании, в котором сейчас расположен театр Марка Розовского. (далее…)

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

Пытаешься иногда искренно стать толерантным. Пытаешься смотреть новые фильмы. которые никогда бы не стал смотреть будь ты ретроградом. Знакомишься с новыми людьми, которые тебе заранее не интересны, но ты лечишь себя, что возможно ошибался. В общем пытаешься стать человеком в общепринятом смысле этого слова, а не быть мизантропом. То есть втюхиваешь себе что это блядь хорошее кино, или что это хорошая книга или что это хорошая песня, да и этот человек вроде бы не так уж плох…

Но, как только услышишь или увидишь доброе старое вечное — «Девочка и эхо», «Дубравка» или «Не болит голова у дятла» сразу понимаешь какая все таки хуйня тебя сейчас окружает и самовнушение «ради общества» перестает работать…
Сами собой из тебя вылетают сакраментальные слова «Говно!» или «Дерьмо!» и ты скидываешь наваждение превращаясь в радикала или экстремиста. Понимаешь, что не нужно заставлять себя поверить, что Леди Гага или Мадонна записала хороший альбом, когда можно послушать винил Ванды Джексон или Марши Хант. И с яростью выключаешь кино вроде «Обитаемого острова», которое ты пытался честно посмотреть, дабы понять на что тратят в российском кинематографе миллионы и понимаешь, что «Духлесс» ты точно уже смотреть не сможешь… Просто нет никаких сил пытать свой мозг и издеваться над собой. У тебя рвотные спазмы от такого «современного искусства». Ведь это ни хуя не смешно, когда из «Кин дза дза» начинают делать «Звездные войны» и «Пятый элемент». Это так же неестественно, как хипстеры на Дожде, которые на полном серьезе делают вид, что играют рок. Так неудобно, когда барыги бизнесмены корчат из себя контркультурщиков. Так все это по-мудацки выглядит. Потому что это даже не пародия. Это все по серьезке. Одни думают, что они снимают фантастическое кино, другие что они музыканты, третьи корчат из себя революционеров . Фу мразь… На хуй, на хуй к терапевту. Включаешь «Золотую мину», «Пираты 20 века» или «Экипаж» и пытаешься вернуться к себе, послав в жопу все эти массы оболваненных кино и теле зрителей с хитрожопыми режиссерами и ведущими. Лучше быть не современным, чем читать или смотреть всю эту срань. Не нужно информационного повода, чтобы взять интервью у гения. Не обязательно смотреть паршивое кино или читать бездарную книгу, чтобы вынести им смертный приговор. Нельзя быть толерантным и тратить свое время на изучение предмета, как настоящий джентельмен. Чтобы назвать помойку помойкой не обязательно в нее залезать. Довольно и одного беглого взгляда. Быть цивилизованным и вдумчивым критиком точно не для меня. В такие моменты отвращения к так называемой «культуре» я понимаю, как это верно было «без суда и следствия» и по «закону военного времени».

На снимке: сын Анны Андреевны Ахматовой и Николая Степановича Гумилева историк Лев Николаевич Гумилев с женой Натальей Викторовной на вечере памяти поэтессы в народном музее А.А. Ахматовой, 1989 год.

История – это выгодный бизнес. Новые исторические теории и их развенчания появляются с завидной регулярностью. Одни потребители охотно заглатывают наживку сенсации, другие ее отторгают. В результате горячие умы варятся в котле дискуссий, а подстрекатели скандалов стригут купоны. Книга Сергея Белякова не относится к категории «утка». Но она точно станет «красной тряпкой» для всех гумилевоманов, посягнув на их «святая святых» – идею «евразийства».


Владимир Гуга: Лев Николаевич Гумилев – фигура очень яркая. У любителей и знатоков истории его судьба и учение вызывают как негативные, так и позитивные эмоции. Так или иначе, имя Гумилева у всех на слуху. Не слишком ли самонадеян ваш поступок? Написать книгу о Льве Гумилеве — это все равно, что написать книгу, ну, скажем, о Наполеоне Бонапарте. Реакция, скорее всего, будет негативная, просто в силу того, что «какой-то» молодой исследователь взялся за то, за что опасаются браться маститые ученые. Представьте себе такую картину – на столе стоит торт. Голодные люди ходят вокруг и облизываются, но все боятся отрезать себе кусок. И вдруг самый молодой, этакий выскочка, «цапает» себе центральную, самую большую розу из крема. Как на это реагировать?

Сергей Беляков: Значит так: я – самый маститый ученый в гумилевоведении. Если вы мне покажете какого-нибудь другого подобного специалиста по Гумилеву, я буду очень рад. Нет, есть, конечно, ученики Гумилева, которые отлично знают и жизненный путь Льва Николаевича, и его теорию этногенеза. Но никто из них не написал полную биографию этого ученого. Возможно, счастье работать долгие годы с Гумилевым заменило им счастье запечатлеть его жизненный и научный путь на бумаге. Конечно, они будут недовольны этой книгой, потому что она разрушает тот «прекрасный» образ Гумилева, который возник и стойко держится в сознании поклонников. В книге много критики его «тюркофильства», которое обычно называют «евразийством». На мой взгляд, эта его любовь к народам Центральной Азии привела к многочисленным ошибкам, передержкам, которые в значительной степени и подорвали его репутацию как ученого. Именно по этой причине многие серьезные ученые смотрят на него скептически. Один мой знакомый, математик, кстати, сказал, что для многих образованных читателей Гумилев – мягкий вариант Фоменко (имеется в виду автор скандально-известной «Новой хронологии», математик Анатолий Фоменко, — В.Г.). Не случайно Лев Данилкин в своей рецензии посетовал, что я не сопоставил Гумилева и Фоменко. Хотя, что у них общего? Ничего. Но в сознании российских интеллектуалов эти имена связаны. И это говорит, к сожалению, о многом. В результате к фантазиям Фоменко приравниваются серьезные работы Гумилева. Но в отличие от Фоменко, Гумилев, прежде всего, историк. И историком всегда оставался. Это очень важно. А что касается ученых-гумилевоведов маститых и не маститых… Я уже двадцать лет читаю одно и то же: попытки выделить новый пассионарный толчок, определить «источник» пассионарности… Но все это, как правило, делается на уровне любительском. Чтобы связать теорию этногенеза с естественными науками, нужны не любительские исследования, а нужна настоящая, серьезная работа научных институтов. Такая работа никогда не проводилась. В ней необходима помощь историков. А среди историков сторонников теории Гумилева, кроме себя самого, я не знаю.

В.Г.: Вы сейчас сказали, что тюркофильство Гумилева отвратило от него много интеллектуалов. А чем это тюркофильство так уж плохо?

(далее…)

Дорогой Петр Бернгардович!

Надеюсь, Вы не станете отрицать, что проблема взаимоотношений народа и интеллигенции всегда чрезвычайно волновала Вас. Об этом свидетельствует ряд весьма значительных Ваших работ – взять хоть эпохальную статью «Интеллигенция и революция», которая была опубликована в 1909 году в сборнике «Вехи». Неудивительно, что всякий раз, когда речь заходит о российских интеллигентах, я вспоминаю именно Вас, как одного из главных экспертов по этому все еще животрепещущему вопросу.

А потому не могу не поделиться с Вами своими впечатлениями от некоей знаменательной притчи, не столь давно виденной мною в синема. Фильм называется «Портрет в сумерках» (реж. Ангелина Никонова). Вообразите себе, милейший Петр Бернгардович, интеллигенцию в виде красивой, образованной, молодой еще женщины, с которой произошел несчастный инцидент: ее грубо, по-скотски, изнасиловал народ. Так и вижу, как Вы понимающе качаете головой – нет-нет, она была вовсе не из тех народниц, которые по своей воле «шли в народ», и которых действительно, случалось, насиловали крестьяне с молчаливого благословления уездных урядников. Тут же история иная: женщина шла не в народ и даже не в деревню, а всего лишь по тротуару городского проспекта; народ же, напротив, проезжал мимо, но именно (Вы будете смеяться) в форме полицейского урядника. Ну и, чтоб зря не ездить, изнасиловал, да и бросил в канаве. (далее…)

«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / Сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К.Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1).

    «Леонтьев — глубокий мыслитель и никуда не годный политик. Есть многое в политике, что можно делать и о чем нельзя говорить. < ...>
    По французской поговорке, бывают в семьях «страшные дети», которые говорят взрослым правду в глаза. Леонтьев — страшное дитя русской политики. Человек последних слов, он сказал несказанное о русском государстве и русской церкви. Выдал тайну их с такой неосторожностью, что может иногда и союзникам казаться предателем».
    Д.С. Мережковский. Страшное дитя. (1910)

    «< …> для борьбы с В. Соловьевым нужна иная почва, здесь нужна в противовес ему такая же ясность мысли и желаний. < …> Мало кроме того знать, в чем ошибка В. Соловьева; надо еще противопоставить ложному идеалу Соловьева – такой же ясный свой идеал. А у кого из нас он есть? В этом вся беда»
    о. И. Фудель – К.Н. Леонтьеву, 16.V.90.

Константин Леонтьев и Владимир Соловьев

Вышедшая в петербургском издательстве «Владимир Даль» переписка Константина Николаевича Леонтьева (1831 – 1891) с Осипом Ивановичем Фуделем (1864/65 – 1918) примечательна во многих отношениях. Известно, что книги имеют свою судьбу – так, о переписке Леонтьева с Фуделем было известно давным-давно и уже сто лет назад, при публикации (с сокращении) о. Иосифом двух писем к нему К.Н., Розанов сетовал, как мог тот держать подобную ценность под спудом. Однако целиком они оказались опубликованы только сейчас – причем опубликованы вместе с собранием статей о. Иосифа, посвященных К.Н., нескольких его писем разным адресатам и писем к нему на темы, связанные с Леонтьевым, и уникальными воспоминаниями о Леонтьеве, написанными Фуделем по просьбе С.Н. Дурылина менее чем за месяц до смерти, в сентябре 1918 г.

Опубликованная переписка ценна в первую очередь тем, что вводит в самое средоточие поздней мысли Леонтьева – с о. Иосифом тот делится самым важным, что занимает его, стремится объяснить саму суть своего учения, делится замыслами и вновь и вновь разъясняет наиболее вдумчивому из молодых учеников из окружавших его в последние годы жизни то в своей мысли, что окружающие не желают или не могут понять – и что объяснить печатно у него уже не хватает ни времени, ни сил (сил пробивать общее невнимание, пристраивать в изданиях, подлаживаться к моменту – словом, выносить все тяготы периодики, уготованные непопулярному публицисту во второсортных изданиях).

Но при всем многообразии поднимаемых тем и упоминаемых лиц, один персонаж, Владимир Сергеевич Соловьев, занимает в переписке безоговорочно центральное положение, к размышлениям о нем постоянно, с разных ракурсов, возвращается Леонтьев. Причем в отличие от любых прочих имен, Соловьев единственный, с кем непосредственно сопоставляет себя Леонтьев – он выступает в роли своеобразного «двойника», того, кто не просто значим для него (как значимы Катков или Аксаков, Толстой или Достоевский, Данилевский или Филиппов), но чью мысль он воспринимает как вызов себе и проблему. Не страдающий недооценкой своего ума и дарования, Леонтьев мало перед кем испытывал преклонение, и уж тем менее был склонен к подобному чувству в зрелом возрасте – однако к Соловьеву его отношение близко к этому. (далее…)

Эту книгу я начинала читать не из интереса к стихам Ольги Берггольц и не из любопытства к материалам следственного дела. Хотелось попытаться понять, какая она, эта женщина, такая красивая, такая талантливая.

Женщины, читающие дневники или воспоминания другой женщины, редко удерживаются от соблазна посмотреть на ее жизнь сквозь призму своей судьбы, своей биографии. Обычно так бывает, когда только начинаешь читать. В дальнейшем же, если тексту удалось захватить и увлечь, мы уже напротив, словно оборачиваемся на свою жизнь, думая о том, что говорит нам судьба Другой. (далее…)

Огород перед Исаакиевским Собором, 1942 год.

Не так давно пообщались с публицистом, автором отличного труда «Возвращение масс» Александром Казинцевым. Выступая на традиционных «кожиновских чтениях» в Армавире, он отметил, что выход из сегодняшней крайне печальной ситуации состоит в том, что массы должны заявить о себе, должны выйти на площади. Хоть я и мыслю в схожем ключе, но в том момент это резануло слух. В его высказывании «улица», «площадь» были единственной панацеей. Когда мы за чашкой утреннего кофе стали обсуждать этот вопрос, оказалось, что принципиальных различий в восприятии у нас нет. Призыв выйти на улицу – вовсе не является подстрекательством к крушению всего и вся, это не средство к производству хаоса из которого может быть что-то вылепится новое, а может быть и нет. Что, кстати, произошло на рубеже 80-90 годов прошлого века. Этот призыв продиктован желанием сделать людей включёнными в историю, в современный общественно-политический процесс. Ведь сейчас основные массы находятся в стороне от магистральной дороги нашего сегодня, они самозамкнуты на своих личных проблемах и зачастую попросту не выглядывают за пределы очерченного круга собственных жизненных интересов или же становятся попросту безучастными наблюдателями. А в этот момент жизнь проходит мимо, и человек проскальзывает по ней, как по катку, куда-то в сторону. (далее…)

Приехав в Москву три десятка лет назад, я начал осваивать этот город через музеи и библиотеки. Музеи первыми гостеприимно распахнули свои двери: Пушкинский, Третьяковка… Тогда я не знал о существовании Литературного музея. В музеях изобразительного искусства живут картины, а вот в литературных… Кто там живёт? Что там собрано, как можно вообще музеефицировать литературу, которая обитает где-то в небесах, – или в душах? К ответу на эти вопросы я шёл долгие годы: через вечера в музеях, выставки и презентации книг. Недавно мне предложили представить Государственный Литературный музей на конкурсе, где сотни музеев со всей страны соревновались, чтобы войти в престижный каталог. (далее…)

23 июня 1910 года родился Жан Ануй, величайший французский драматург XX века.

«У актера всего три часа, чтобы быть Яго или Альцестом, Федрой или Глостером. В короткий промежуток времени, на пятидесяти квадратных метрах подмостков все эти герои рождаются и умирают по его воле. Трудно найти другую столь же полную и исчерпывающую иллюстрацию абсурда. Эти чудесные жизни, эти уникальные и совершенные судьбы, пересекающиеся и завершающиеся в стенах театра на протяжении нескольких часов – найдется ли еще более ясный вид на абсурд?» (Альбер Камю. Миф о Сизифе).

Узкое, удлиненное, очень французское лицо: длинный нос, аккуратно подстриженные усики, скептический прищур глаз за круглыми стеклами очков, сигарета в руке, строгий твидовый костюм. Жан Ануй, вероятно, величайший французский драматург XX века. Пожалуй, никто из его современников и соперников – ни Жироду, ни Кокто, ни Сартр, ни Камю – не написал для сцены так много и не пользовался таким успехом у публики. Он был чистым драматургом: только пьесы, инсценировки и киносценарии, ни романов, ни стихов, ни философских трактатов. Он любил только театр и жил только сценой. И какой же странной оказалась его театральная судьба!

Вообще-то, на первый взгляд здесь все просто. Одни драматурги считаются классиками, их ставят всегда и везде, в аутентичных костюмах, и осовременивая, и приноравливая к любой эпохе, и сокращая, и дописывая, и переделывая. Другие – однодневки, имевшие бешеный успех пару лет или даже десятилетий, но затем так прочно забытые, что разве что какой-нибудь старый театрал с удивлением натыкается на их имена в пожелтевшей программке, вынутой из пыльного чулана. Но на самом деле жизнь – и театральная в том числе – непредсказуема, и вот в «веселые 20-е» в Англии напрочь забывают Шекспира, который для англичан «наше все», а вовсю ставят второстепенных драматургов эпохи Реставрации, вроде Конгрива или Фаркера. Или вот недавно в «Табакерке» сыграли вроде бы забытого всеми, «советского» Розова – и успешно. Почему? Да так. Просто совпали они с духом времени. Кто-то совпал, а кто-то – нет. Против Zeitgeist’a не попрешь. (далее…)

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва», изд. «Время», 2006 г.

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва»На современных книжных комбинатах, производящих постапокалиптическую фантастику, трудятся сотни человек: генераторы новых проектов, авторы, «негры», pr-менеджеры, копирайтеры. Ежегодно на любителей подобного рода чтива обрушиваются десятки толстенных томов, кишащих крысами-мутантами, бандами садистов, зомби и супергероями, сумевшими в одиночку противостоять этим ужасам «жизни после жизни». Постапокалиптические саги тянутся годами, переходя от одного автора к другому, как эстафетная палочка. Издатели выдают на-гора новые тонны макулатуры, а читатели охотно впиваются жадными глазами в убористые тексты «страшилок». «Постапокалиптика» — это уже не жанр, а масштабная индустрия: тексты, кино, игровые программы. Ни один из нынешних лауреатов престижных литературных премий не может похвастаться популярностью и тиражами фантастов, сочиняющих про «конец света». Прилепин, Пелевин, Быков и даже Акунин – это просто карлики у ног циклопических фигур авторов романов-клише про «сумеречный мир».

Однако постапокалиптический кошмар романа Светланы Алексиевич перевешивает все собранные вместе труды фантастов. Если бы существовал прибор, дающий возможность определить уровень «жести» художественного произведения, то книга Алексиевич его просто бы вывела из строя, как сверхповышенная радиация дозиметр. Тираж романа Алексиевич не указан. Но скорее всего, он не больше 5000. Ничтожная цифра на фоне гор постапокалиптики. И все же эта книга «ставит крест» на одном из самых популярном течении буквотворчества. (далее…)