Обновления под рубрикой 'Литература':

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Олеша в молодости

Теперь, когда прошло двенадцать лет революции, я задаю себе вопрос: кто я? кем я стал?

Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность — интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берет на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т.п.

Моя мечта — перестать быть интеллигентом. (далее…)

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Юрий Олеша и, кажется, Исаак Бабель

8 мая

В день двенадцатилетия революции я задаю себе вопрос о самом себе. Я спрашиваю себя: ну, русский интеллигент, кем ты стал? Что стало с тобой?

Мне тридцать лет. Когда произошла революция, Мне тридцать лет. Когда произошла революция, мне было восемнадцать. Тот аттестат зрелости, который получил я, еще был припечатан орлами. В последний раз выдавались такие аттестаты. В последний раз заказывали студенческие фуражки. Никто из нас еще не знал, что раз этот — последний.

Сорок лет чужой судьбы — как это много!

Сколько лет Достоевскому? Вот он сидит на портрете, покручивая хвостик бороды, плешивый, с морщинами, похожими на спицы, — сидит во мраке минувшей судьбы, как в нише.

Сколько лет этому старику?

Под портретом написано, в каком году запечатлен. Высчитываю — выходит, старику сорок лет.

Какой емкий срок, какая глубокая старость — сорок лет Достоевского!

Между тем мне только девять осталось до сорока. Тридцать один собственный год — как это мало! (далее…)

Тётя Шура и дядя Яков – ужасны. Занудны, как проклятье.

Они любят приходить по утрам, в те часы, когда солнце едва показалось из-за многоэтажек, а кровати дома ещё не застелены.

Тёте Шуре и дяде Якову всегда надо улыбаться, это закон. Иначе они обидятся. То, что они сами могут обидеть – знают все, но с этим надо мириться, ведь они старше, а значит – всегда правы.

Они знают это. Знают, что всегда правы, даже когда неправы.

Они любят обличать, быть выше униженных, потому и приходят по утрам, чтобы увидеть неумытые лица и незастеленную постель.

«Что они, как инспекция?» — возмущенно, бывало, спрашивала мама, но отец лишь рассеяно разводил руками, вжав голову в плечи.

«Когда-нибудь я убью их!» — пообещал я себе тогда.

И дни тянулись один за другим. Но свежо было то обещание, что было дано однажды.

«Ну, охломон, сколько будет два умножить на ноль, и поделить на два?» — усмехаясь спросил дядя Яков.

Я не мог дать ответ.

«Ладно, балбесом родился – балбесом и умрешь, поди, — засмеялся он. — Таких и могила не исправит! »

«Да будет тебе! — вмешался отец. — Что ты говоришь такое?»

«Да шучу я, шучу… — дыша на меня гнилыми зубами, усмехнулся дядя Яков. — Шурка, завяжи мне шнурок, развязался!»

Тётя Шура послушно подошла и принялась завязывать шнурок. Мои родители недоуменно переглянулись, а дядя Яков лишь снова усмехнулся, гордо подняв голову и бесцеремонно заявив: «Это долгие годы тренировок!» Он подмигнул моему отцу и заговорщическим тоном добавил: «Твоя сучка, наверное, так тебе не делает?»

Отец даже не нашелся, что и ответить, а мать в слезах убежала в другую комнату.

Тем временем тетя Шура завязала шнурок и отошла в сторону. Лицо её не выражало никаких эмоций.

«Дядя Яков, я ненавижу тебя!!! — задыхаясь от злобы, воскликнул я. — Мы все ненавидим тебя!!!»

«Знаю. Похуй», — спокойно ответил дядя Яков, и закурил сигарету.

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Начало этого рассказа относится к довольно отдаленному прошлому, ко времени вскоре после окончания войны, когда в Москве были еще так называемые забегаловки. Можно было зайти в некое помещение со стойкой и столиками и попросить сто, полтораста, двести граммов водки и пить ее, как тебе хочется — за столиком или перед стойкой. Покажется странным, что я начинаю рассказ с особенностей продажи водки в те времена, но происходит это потому, что я вспоминаю время, когда я сильно пил, опускался, и вся сердцевина рассказа лежит именно в этом: это история о человеке, который погибал, о художнике, который не шел по земле, а как бы летел над ней в силу особого строения души и тела, истинная история о себе самом, о Юрии Олеше, бывшем в некоторую эпоху довольно известным писателем в Советском Союзе.

Я так опустился, что мне ничего не стоило, подойдя к любому знакомому на улице, попросить у него три рубля, которых было достаточно, чтобы выпить, скажем, в забегаловке пива. (далее…)

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Позавчера во время репетиции моей пьесы «Три толстяка» во МХАТ-1 сломалась конструкция и три актера, изображавшие толстяков, — Ливанов, Кедров, Орлов — упали с четырехаршинной высоты. У всех ушибы. У Ливанова легкое сотрясение мозга. У Орлова (туберкулезного, целый год лечившегося в Крыму) началось кровохаркание. У Кедрова какое-то повреждение в плече, еще не могут определить.

Три артиста, получающих мизерное жалованье, трое хороших, фанатически преданных делу, исполнительных и честных людей страшно пострадали, учась играть выдуманные мною роли. Я умственно огорчен, сочувствую, жалею. В душе — холод. Подлый эгоизм. Это только во мне он? Или все такие же? Если только во мне — значит, я чудовище и мне надо замкнуться, и молчать, и таить, — если такие все, то как же жить? Как относиться к человечеству? Значит, хорошо только то, что хорошо мне? Такие вопросы задает себе человек, живущий в эпоху пересоздания человеческой морали. Новая мораль должна создаваться! Какие заготовки есть у нас для шитья этой новой морали? (Закрадывается мысль: никакого не произошло изменения в человеке. Найти нового человека! Где он? Вот тот-то мужик в европейском платье, который брился вчера вместе со мной. Боюсь, что внутри его то же, что было, скажем, в Тушине толстовском.)

Кончаю. Ночь. Спать. Иногда я вижу такие сны, после которых следовало бы умереть: трудность их физиологическая, ах, — думаешь, просыпаясь, — ну разве может жить долго человек, если ему снятся такие сны, — а вот живу! Работает во сне сознание. И вдруг видишь непередаваемый сон, который нельзя себе представить созданным в результате жизненной работы сознания. Откуда приходят эти сны? Будь они прокляты.

Скучный дневник, самокопание, гамлетизм — не хочу быть интеллигентом.

Происходит странная вещь: массы консервативны в своих художественных вкусах. Казалось бы, массы должны тяготеть к так называемому левому искусству, — в действительности требования их простираются не дальше «передвижничества». Может быть, потому, что так называемое левое искусство является порождением упадочности дореволюционной интеллигенции? А между тем в «передвижническом искусстве» таится яд застывания, успокоенности, оппортунизма.

Я хочу написать пьесу, в которой было бы изображено современное общество: ряд современных типов, та среда, которая перестала быть буржуазией и еще продолжает ощущать себя влиятельным слоем.

Когда ныне говорят «общественность», то под этим словом разумеют профсоюзы, газеты, пролетарские организации — словом, разумеют — пролетариат, правящий класс, потому что иная общественность в пролетарском государстве влиятельной быть не может. Между тем помимо вышеуказанной общественности параллельно, рядом существует общественность, с которой не считаются, но которая слагается из мнений и взглядов того огромного количества людей, которые, не имея права голоса в управлении и регулировании общей необходимости, продолжают участвовать в жизни страны тем, что работают в государственных предприятиях, на строительстве, всюду. Эта общественность никем не регулируется, она живет по каким-то внутренним законам, возникающим помимо профсоюзов, газет и т.п., и видоизменяется, и дышит чуть ли не в зависимости от устойчивости цен на свободном рынке, — без внутреннего сговора она покоится на пружинах, очень могучих и всеми ощущаемых, и эти пружины приходят в действие сами по себе, хотя никто не стоит у рычага, чтобы нажимать его, — даже неизвестно, где и в чем заключен рычаг. Эта вторая общественность, это второе мнение, существующее в советском государстве, и является материалом, на котором хотел бы я построить свою пьесу.

Темой одного из героев этой пьесы должно быть следующее положение:

«Нельзя строить государство, одновременно разрушая общество».

Это герой — вычищенный при чистке учреждения, в котором он служил.

Другой герой — вернее, героиня — мечтает о Европе, о заветном крае, где можно проделать «прыжок от пишущей машинки в звезды ревю», где можно стать знаменитой и богатой в один день.

Третий герой ненавидит себя за свою интеллигентность, за «гамлетизм», за раздвоенность.

Четвертый хочет вступить в партию для карьеры, для утирания кому-то носа — для удовлетворения тщеславия. Пятый ощущает конец жизни, стареет, разрушается в тридцать лет, чувствует отсутствие жизненной воли, определяя себя нищим, лишенным всех внутренних и материальных богатств.

Целая серия характеров, вернее носителей мнений, представляется мне возможной для воплощения в персонажах современной советско-человеческой комедии.

Фон — строительство социализма в одной стране. Конфликт — двойное существование, жизнь собственного Я, кулаческая сущность этой жизни — и необходимость строить социализм, долженствующий раскулачить всякую собственническую сущность.

Вот о чем хочу я написать. Писать я буду в реалистической манере — бытовую пьесу!

Однажды показалась мне литература чрезвычайно легким хлебом. Я понял, что быть литератором — стыдно, потому что легко; я увидел позор в том, что столько внимания уделяется у нас писательскому труду.

Итак, значит: в тридцатые годы двадцатого века некоторые писатели стали задумываться над сущностью своей деятельности в том смысле, что деятельность эта бесполезна и паразитирующа.

Вот эта фраза уже есть чистое сочинительство, и то, что я сейчас собираюсь написать, могло бы отлично без этой фразы обойтись.

Все дело в разбеге руки. Нельзя удержать руку, и затем возникает то, что называют ритмом.

Рассказ начинается так:

«Командарм умер в среду».

Это будет солидный рассказ, вполне почтенных особенностей, рассказ для любого ежемесячника.

Командарм умер в среду. Его молодое тело, ставшее тяжелым и неподвижным, положили в желтый полированный ящик… ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

5 мая

Вместо того чтобы начать писать роман, я начал писать дневник. Читатель увлекается мемуарной литературой. Скажу о себе, что и мне гораздо приятней читать мемуары, нежели беллетристику. (Последнюю ненавижу.) Зачем выдумывать, «сочинять»? Нужно честно, день за днем записывать истинное содержание прожитого без мудрствований, а кому удастся — с мудрствованиями. Пусть пишут дневники все: служащие, рабочие, писатели, малограмотные, мужчины, женщины, дети — вот клад для будущего! Мы, живущие в эпоху основоположения нового человеческого общества, должны оставить множество свидетельств. У нас есть кино! Как было бы замечательно, если бы имелись кинохроники Великой Французской революции… Есть, между прочим, дагерротипы времен Парижской коммуны. Я видел дагерротип, изображающий Гоголя среди друзей в Риме. Фотография Гоголя! Считаю необходимым бросить беллетристику, да здравствует мемуарная литература! Гниет беллетристика! Как пекут романы! Как противно стало читать эти романы! Неделя проходит со дня объявления очередной кампании, и будьте любезны — появляется серия рассказов с сюжетом, с героем, с типами — с чем угодно: колхозное строительство, чистка, строительство нового города. Необходимо, мол, литературе отражать современность… Но современна ли такая форма отражательства. Рассказ? Поэма? Роман? Другое представляется мне более полезным и ценным: ничего нельзя синтезировать в течение недели, это антинаучно, а смысл искусства — в синтезе… Следовательно, не лучше ли (и не интересней ли) — вместо того, чтобы писать о том, как чистился вымышленный герой, сохранить записи любого из тех, кто подвергался чистке. (далее…)

Лёка Ж. и дела рук ее


Фото: ~Brenda-Starr~

— Выезжай, — Лёка Ж. без лишних слов сразу перешла к делу. — Я в «Делах ног»… В институте деградивно-подкидного искусства.

— Какой еще институт, какое подкидное искусство? — закричал я в мобильник, пытаясь переорать уличный шум. — Лёка, я ничего не понимаю.

— Чего ты не понимаешь? — удивилась Лёка Ж. — А, ты не знаешь, где это. Сейчас объясню…

— Лёка, я никуда не поеду, — возопил я. — У меня дела!!!

— Дел у тебя много, а я одна, — резонно заметила Лёка Ж. и отключилась.

Мне не оставалось ничего иного, кроме как увидеть Лёку Ж. живьем и высказать ей все, что я о ней думаю. Весь путь я с предвкушением представлял, что сделаю с этой истеричкой, когда доберусь до нее.

После того, как выяснилось, что «Дела ног» это лофт «Дела рук», что деградивно-подкидное это декоративно-прикладное, а вход в институт возможен только при наличии какого-нибудь документа (которого у меня как раз не было — никакого), злость моя достигла уровня ярости. (далее…)

ИЗВРАЩЕНЕЦ

Моя структура. Моё построение. Человеческое тело. Мужского пола. Одна голова, тело, руки и ноги. Внедрение сознания. Внедрение извне, болью и кровью и прочим тошнотворным дерьмом набитое. Я разговариваю со своим телом дни напролет. День ото дня я познаю структуру, и структура противится мне. День за днем одно и то же, неизменная борьба. Структура человеческого тела. Идеальный мужчина. Внедренное сознание извне. Где этот источник неискоренимого идиотизма? Источник, побудивший меня познавать структуру человеческого тела. Наносить себе порезы левой рукой, мастурбировать правой, перед собой поставив зеркало. Это не ваш долбаный садомазохизм, это не проявление НЕЛЮБВИ к себе, это вообще не имеет ничего общего ни с любовью, ни с похотью, ни с удовлетворением своих сексуально-плотских потребностей. Всё это — глупые словосочетания, от которых меня тошнит.

Я познаю своё тело, день за днем, складывая всё это в годы. Моё тело — жертва вынужденной мутации, порезов, деформаций и мастурбации. Я — эволюционирую, потому что не способен быть тем, кем родился.

Я разговариваю со своим телом, но каждый день это что-то новое, это новое тело и новая личность с разумом Извне. Мне никогда не скучно, ведь моё тело всегда разное. Я не склонен к гомосексуализму, я не из тех идиотов. Я не страдаю нарциссизмом, и если вы мне скажете о моём зеркале — я плюну вам в рожи.

Я просто человек, познающий структуру человеческого тела.

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

1 мая

Однажды в Москве слушал по радио пересказ «Девкали-она и Пирры» из «Метаморфоз» Овидия. Как известно, в этом мифе Юпитер и Вулкан попадают, бродя по земле, в бурю и прячутся в хижине двух старых людей — мужа и жены, — проживших долгую и счастливую жизнь. Юпитер и Вулкан перед тем спорили о том, что смертные не умеют любить и быть верными. И тут, в хижине, они видят именно такую чету, существование которой на земле казалось двум богам невозможным. Юпитер собирается вознаградить Дев-калиона и Пирру за их вечную любовь…

Пока шло представление по радио, я про себя воображал, чем же именно наградит Юпитер этих стариков. Я ничего не мог придумать, и вдруг раздалась такая прекрасная, такая точная в художественном смысле награда: Юпитер вернул Дев-калиону и Пирре молодость. Вот как решает композиционные задачи народ.

Утром приказ Сталина. Впервые за время войны лестно одобрены союзники. Верховный главнокомандующий так и говорит: «впервые за время войны…» Еще нужны, по его словам, два-три удара, равных сталинградскому, чтобы катастрофа германской армии стала фактом. Очевидно, еще год войны…

Празднование 1 Мая нарядно, просто. Прошли туркменки большой группой в национальных одеждах, с флагами. Видел также издали удаляющихся старых всадников, ехавших редко один за другим, несколько вразброд, как видно, возвращавшихся после парада. Об этих всадниках на ахалтекинских конях все говорят, что они были на параде замечательны. (далее…)

Беспокойство

Ко мне пришло Беспокойство. Я накрыл стол, приветливо улыбнулся, и снял солнечные очки. Долой сомнения, я тебя и ждал, мой милый гость среднего пола.

Беспокойство молчало. Я предложил ему чай с пряниками – так, для начала, чтобы потом перейти к чему-то посерьезнее.

От моего гостя веяло могильной сыростью, землей и червяками, будто он знал, что я вчера видел сны об этом. Задолбанный до предела, казалось бы, вечным одиночеством, я как раз мечтал о таком госте.

«Я не ем пряники», — наконец-то сказало Беспокойство, и по помещению прошелестел холодный ветерок.

«Что ж, попей хоть чаю. . .» — печально вздохнул я, готовый вот-вот начать жаловаться на то, как мне не везет в жизни в последнее время.

«Нет причин для волнения! — вдруг сказало Беспокойство. — На самом деле ведь все не так уж плохо!»

«Что ж, кому как», — горестно вздохнул я, вновь готовясь к тому, чтобы начать жаловаться.

«Да нет же, я про тебя говорю на самом деле, — сказало Беспокойство. — Всё не так уж плохо, причины для улыбок всегда могут быть, стоит лишь принять их такими, какие они есть, и не заморачиваться».

«Я готов мечтать за деньги!» — воскликнул я свой девиз пустоголового идиота.

«А вот этого не надо», — отрезало Беспокойство, и, прокашлявшись, спросило: «Есть ещё чай?»

А я улыбнулся.

Валерий Былинский. Адаптация

Валерий Былинский хорошо знаком постоянному читателю Перемен. В первую очередь как автор рассказов («Его жена», «В дороге» и «Живая вода»). Недавно в издательстве «АСТ» вышел его роман «Адаптация», который литературные критики уже назвали одним из главных литературных событий этого года. Сегодня мы публикуем отрывок из этого романа, а также три яркие рецензии на него. Первую из них написал Лев Пирогов, ее вы найдете здесь. Вторая рецензия — от писательницы Елены Колядиной, лауреата премии «Русский Букер» 2010 года. Написана в рамках оценки текстов, номинированных на премию «Национальный бестселлер» (Елена Колядина вошла в состав большого жюри премии). Вот эта рецензия:

Свой роман «Адаптация» писатель Валерий Былинский пишет по-всякому. И так: «Плывя рядом с ней, я видел свое омываемое водой тело, ее испещренные солнечными зайчиками спину, ягодицы, грудь. Никогда еще мне не было так не стыдно. Вернее, стыда не существовало совсем. Проплыви мимо нас сейчас такой же обнаженный, как мы, в ластах и в маске Бог – мы бы улыбнулись ему, не заметив своей и его наготы». И так: «Продукты кончились, лакал уже только воду. По мне тараканы бегали, а по полу мыши. Вот лежу я, значит, этакий самый крутой русский дауншифтер. Лежу, мру. И вдруг… Не выдержал, блядь! Лучше бы помер, так хоть мужественней бы было…» Нежность мешается у Былинского под ногами у грубости, ненависть злобно насилует любовь. Постойте, а я ведь не с этого хотела начать свои впечатления от книги. А с того, что мне пришло письмо: «…Хотя «Адаптация» не блещет, на первый взгляд, исключительными художественными достоинствами, всё же это совершенно удивительное произведение. Оно переворачивает душу.Позвольте мне выслать Вам текст. Извините за беспокойство.(Я, разумеется, не прошу Вас за него голосовать :) С уважением Лев Пирогов».

Льва Пирогова я знала (заочно, по его текстам) и фраза из его уст «переворачивает душу» меня удивила. Меньше всего Лев похож на мужчину, которому душу может перевернуть книга. Но я ему почему-то сразу поверила — что да, перевернет. Возможно, иначе бы не дочитала текст до конца — уж очень труден оказался путь прочтения.

Чуть ли не всю первую половину книги в ней ничего не происходит, если не считать событиями бесконечные многостраничные жалобы главного героя, приехавшего когда—то из Украины покорить Москву, 37—летнего Александра Грекова. Сам Греков называет свои искания: «соплежуйства» и, сперва, я в этой оценке с ним соглашалась. Ну что тебе еще надо, человек?! Работаешь на ТВ, имеешь женщин, ездишь в Египет и Турцию. Живи и радуйся! Нет же, он никак не может адаптироваться к деньгам!

Наверное, в таком моем прочтении первых глав отчасти виноват и Валерий Былинский. «Сверкающе щуря глаза», «кричаще думал я», «мы достигли оргазма одновременно, а потом я еще трижды вошел в нее, стонущую подо мной». В какой-то момент я уже махнула рукой на угловатые конструкции и замыленные словосочетания, но накатила вторая беда: герои книги целыми страницами размышляли о вечном, о смысле жизни и смерти, кажется, что Ницше не читал только одноногий дядя Коля-обходчик. Все остальные читали и философствуют беспрерывно, многословно, неудержимо. И всем все врем снятся сны… Сны, сны… Но на этом недостатки текста обрываются. Потому что дальше — достоинства, о которых могли бы мечтать многие писатели, в том числе и я. И главное из них — впечатление абсолютной правды.

Честность книги такова, что кажется, будто не герой полностью, до самой последней клеточки разрывает, раскрывая, свою душу, а сам автор. И не побоялся же… И когда капельница правды, поставленная в вену читателю (мне), начинает действовать, ты у же понимаешь: все недостатки текста — это достоинства, как становятся достоинствами тонкие руки, маленькая грудь и белая кожа с веснушками, если ты ищешь не «девушку месяца», а ту, которая выносит и родит твоего ребенка и с которой счастье и свет будут до конца жизни и, главное, после нее. И начинаешь подозревать, что автор нарочно делал вид, будто не обладает «профессионализмом и мастерством литератора», чтобы уверить читателя в искренности всего, что он сказал. На 307 странице я заплакала. Оттого, что, как и предупреждал Лев Пирогов, книга перевернула душу. «Это что же такое надо написать, чтоб вот нас, к деньгам весьма адаптированных, пробило?» — не поверит, наверное, кто-то. А написать нужно роман-пророчество. И написать сердцем. И не только своим, но и сердцем своего пока еще не родившегося ребенка. И в конце этой Книги будет Свет. И адаптация… А в российской литературе — новый интеллектуальный сгусток, книга-встряска, книга-всплеск, книга-рождение сверхновой.

А третья рецензия — здесь.

Продолжаем публикацию главы из книги «Лев Толстой. Последний дневник. / Игорь Волгин. Уйти ото всех» (Издательство ВК, 2010, 580 с.).

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Предсмертные сны

Однажды в январе 1894-го молодой Иван Бунин (который тщился в то время быть правоверным толстовцем) посетит в Хамовниках автора «Анны Карениной». Бунин так передает речь своего собеседника:

«Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из нее, во всякой жизни можно быть хорошим человеком…».

Что-то очень знакомое слышится в этих словах. В февральском выпуске «Дневника писателя» за 1877 год, касаясь только что вышедшей «Анны Карениной» (конкретно разговора Стивы и Левина на охоте – «о раздаче имения»), Достоевский пишет: «Да в сущности и не надо даже раздавать непременно имения, – ибо всякая непременность тут, в деле любви, похожа будет на мундир, на рубрику, на букву… Надо делать только то, что велит сердце: велит отдать имение – отдайте, велит идти работать на всех – идите, но и тут не делайте так, как иные мечтатели, которые прямо берутся за тачку: “Дескать, я не барин, я хочу работать как мужик”. Тачка опять-таки мундир». (далее…)

Продолжаем публикацию главы из книги «Лев Толстой. Последний дневник. / Игорь Волгин. Уйти ото всех» (Издательство ВК, 2010, 580 с.).

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

«Не мог дочитать…»

«Чем больше я живу, – скажет он в свое предпоследнее лето, – тем сильнее чувствую, как близок мне по духу Достоевский, несмотря на то, что наши взгляды на государство и церковь кажутся прямо противоположными». Он не подозревает (или запамятовал), что его «оппонент» был далеко не в восторге от современного ему церковного устроения.

«Церковь в параличе с Петра Великого», – говорится в записных книжках Достоевского. И еще: «Народ у нас еще верует в истину… если только наши “батюшки” не ухлопают нашу веру окончательно». Вообще о «батюшках» автор «Дневника писателя» судит иногда почти по-толстовски: «Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, – кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, – ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отделяют от себя паству, непомерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать. На эту тему можно бы много прибавить. Но прибавим потом». И, с другой стороны, не согласился бы Толстой с определением так и не встретившегося с ним современника: «Церковь – весь народ…»?

Корзины цветов, доставляемые Толстому по случаю его отлучения, – верх либеральной пошлости, ничуть не меньшей, чем пошлость Синода, который В. Розанов вообще именует учреждением нерелигиозным. Отлученный от Церкви Толстой автоматически оказывается отлученным и от государства, с ней неразрывно сросшегося. Религиозные деятели «сбыли его, изгнали за черту религиозной оседлости», говорит А. Белый. (далее…)

сирота с мыльными пузырями

утро.. хмурое и зябкое.. для кого-то это было очередное осеннее рабочее утро.. для кого-то оно было поганым из-за мелкого холодного дождя.. холодный ветер продувал одежду насквозь и поэтому бесцветная серая масса поглубже пряталась.. кто под зонтом.. кто за высоким воротником.. но все они были просто людьми.. просто спешащими.. на просто работу.. все они спешили и не замечали в своем мире появления этих цветных мыльных пузырей.. летящих как будто из ни откуда.. летящих как будто в далекое никуда.. они были ярким миром в этом сером мире.. они были словно мечты разбивающиеся на осколки об иглы мира.. а рождены они были Творцом.. ему сегодня исполнилось 12.. но не будет торта.. не будет веселого смеха.. не будет лучших друзей.. не будет праздника.. будет лишь грязная улица.. будет лишь дождь.. и множество людей не замечающих его.. не замечающих оборванца с грязным лицом стоящего под дождём и видевшего в этих шарах дом, где жил когда-то, игрушки, оставшиеся в вчера, родителей, давших жизнь.. а сейчас лишь босые ноги и мыльные пузыри, прижатые маленькими ручками к груди.. никто не видел его лица.. он мусор.. никто не спрашивал его имени.. он всего лишь сирота.. сирота с мыльными пузырями..

Продолжаем публикацию главы из книги «Лев Толстой. Последний дневник. / Игорь Волгин. Уйти ото всех» (Издательство ВК, 2010, 580 с.).

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

«О Достоевском он говорил неохотно…»

«Достоевский – богатое содержание, серьезное отношение к делу и дурная форма» (у Тургенева, например, по его мнению, «прекрасная форма, никакого дельного содержания и несерьезное отношение к делу»).

Это говорится в 1890 году. Летом 1894-го, слушая читаемую по вечерам книгу В. Розанова «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского», Толстой раздумчиво замечает, что «Достоевский – такой писатель, в которого непременно нужно углубиться, забыв на время несовершенство его формы, чтобы отыскать под ней действительную красоту». Видимо, ему интересен ход розановских рассуждений. Что же касается «ремесла» – тут он по-прежнему строг. «А небрежность формы у Достоевского поразительная, однообразные приемы, однообразие в языке». «Огромное содержание, но никакой техники», – настойчиво будет повторять он на протяжении десятилетий.

За этим недоверием к форме скрывается, кажется, нечто иное. Толстого не устраивает сама художественная методология Достоевского, сами принципы его миропостижения.

Толстой в максимальной степени «высветляет» свою прозу; он старается объяснить, обсудить, «дегерметизировать» характеры действующих в его романах персонажей, твердо установить их взаимные связи, как можно точнее зафиксировать все их притяжения и отталкивания. Толстой не терпит двусмысленностей, намеков, умолчаний: его усилия направлены к тому, чтобы уничтожить неопределенность. (далее…)