Трансцендентное | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 30


Обновления под рубрикой 'Трансцендентное':

От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы).

24 ноября 1632 года родился Бенедикт Спиноза.

Философствует ли наше время? – ответ, к сожалению, очевиден. Между тем насущный интерес философа наших дней состоит не в преодолении всякой метафизики, что оказывается возможным лишь с помощью метафизических же средств и приводит не к «преодолению», а к очередной инометафизике. Действительный интерес для современной «постметафизческой» мысли состоит в том, чтобы понять, чем были великие метафизические системы, и как они могут заставить нас переосмыслить наши современные интеллектуальные привычки. То есть реальная задача состоит не в том, чтобы выйти за пределы так называемой «метафизики», (ибо мы осведомлены, что конструирование подобных генеалогий ведет к опасным упрощениям), но в том, чтобы проникнуть в предельную глубину метафизики, чтобы увидеть, чем она бросает вызов нам.

Великий поток мысли, разбуженный Декартом, слился на нидерландской земле с еврейской наукой, – и воплощением этого события стал Барух Спиноза.

Вместе с тем оригинальность его мысли сопротивляется любым генеалогиям, чаще всего, естественно, возводящим её к картезианству мальбраншевского толка. Школьное клеймо «пантеизм», применяемое к спинозовской философии, имеет настолько размытый смысл, что получает способность адекватно приблизиться к сути этой системы лишь при существенном дополнении – пантеизм математический. Евклидовский метод геометрического доказательства привлечён Спинозой для достижения небывалых целей. Уже Декарт исходил из той идеи, что философские положения необходимо трактовать математически, но именно Спиноза воплощает её с невиданным изяществом. (далее…)


Если бы я умела писать, то сказала бы про обстановку Пустыря. Но, не совсем понятно, каким образом можно говорить постороннему взгляду об обстановке Пустыря, когда сам роман её и выписывает. Обстановка Пустыря начинает расслаиваться: постепенное погружение и провал во всё большую и большую глубину — так, будто проходишь насквозь, не имея опоры или выступа, чтобы смочь задержаться.


Эти полустертые, тонкие шрамы то исчезали, то вновь проявлялись, и время от времени выступали над землей так, что об них, казалось, можно было споткнуться.

Первый ракурс смотрения может быть направлен на содержание романа, но здесь снова возникает растерянность в суждении: содержание выписывается текстом, само содержание не имеет единой формы определения. Если учесть, что само содержание — это и есть текст, — то речь следует вести о тексте. Но каким образом можно вести речь о тексте: здесь уже возникает перечащий вопрос тавтологии. Интерпретировать уже сказанное в выражение прочтения. Но прочтение не содержит той исторической наполненности слова, которая составила выражение читаемого текста, несмотря на то, что пересечение историй замыкается на, казалось бы, одной территории — словесного образа. Текст о тексте. Поговорить о словах: такой ракурс прочтения предполагает сноску к основной линии текста, которая будет восстанавливать Пустырь в его сюжете. (далее…)

11 ноября 1821 года родился Фёдор Михайлович Достоевский

Право на жертву есть волеизъявление во имя?..

    История – описание, чаще всего лживое,
    действий, чаще всего маловажных,
    совершённых правителями,
    чаще всего плутами.

    А.Бирс

    Не столько сожаление о зле, которое совершили мы,
    сколько боязнь зла, которое могут причинить нам в ответ,
    есть раскаяние.

    Ларошфуко

Федька и не предполагал, что быстрая тутошняя жизнь не стоит долгой той, загробной… Ах, с какой бы радостью сидел он сейчас под каким-нибудь гомерово-феакским небом… но нельзя, – как скажет чуть поздней его знаменитый ученик, величайший философ.

Невероятный алогизм всеобще мирного (или всемирно общего? – не важно, впрочем) сосуществования заключён в том, чтобы обрести смысл исторической памяти во что бы то ни стало, уж в течение одной-единственной, собственной нашей жизни как минимум, – рассчитывать на бердяевское бессмертие смешно, льститься булгаковской просчитанностью вечности глупо, слушать мудрых – заманчиво, коль эта заманчивость не уводит нас в дебри модернизированных догматов, пространственных рассуждений о конечности бесконечного, либо об их единстве, сопоставляемом с метафоричностью формул бытия как парадигм относительных сущностных прерогатив: заманчиво и бесполезно. (далее…)

НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Божественная двойственность или двойственность божественности… Гомер, Данте, Шекспир, Рафаэль, Вивальди, Моцарт, Гейне, Пушкин, Тургенев… – «Бог, – говорит Гёте, – есть всё, если мы стоим высоко; если мы стоим низко, он есть дополнение нашего убожества». – Взятый извне, список этот выглядит довеском к бережно лелеемой нами отчуждённости, душевном безразличии к судьбам мира, и наоборот – суть имён обожествляется в содержании причастности к мировой истории, изживая идолопоклонство, следы которого просматриваются едва ли не во всех срезах жизни, создавая «религию стереотипов» (Свасьян К. А.), состоящей в неосознанной привычке «сотворить себе кумира», примитивно налепить «божественный» эпитет ближайшему сценическому герою. А ведь слышались упрёки и в «двуличии», историческом «лукавстве» Тургенева (Б. Садовский), какая уж там божественность!

– Мы ещё не решили вопроса о существовании бога, а вы хотите есть! – На то и звали Виссариона «неистовым», что остановить его, распалённого, с прилипшей прядью волос, в поту, кашляющего, – не так-то было легко. Но Белинский Тургенева любил – всего, зная и силу его, и слабость: «Что мне за дело до промахов и излишеств Тургенева, – говаривал он, – Тургенев написал «Парашу»: пустые люди таких вещей не пишут». – Чувствовал – Тургенев беспредельно выше его, образованнее и талантливей: а вот же, занимает место ученика, – оттого было несколько покровительственным, несколько «свысока» его отношение к Тургеневу, на которого рассчитывали больше как на союзника в некоем деле для осуществления «честных» целей (борьба с крепостничеством, николаевским режимом, с «мерзостью настоящего, неопределённостью будущего»), своею холодностью и безразличием чуть не отлучив Тургенева от литературы вовсе («Грустно было бы думать, что такой талант – не более, как вспышка юности…») – вот удружил бы нам Белинский! (далее…)

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)

Дом Игоря пропал. Внезапно и неожиданно, как будто сам Копперфилд его накрыл своей волшебной тряпкой. Пропала и машина Игоря, да и сам Игорь тоже пропал. Ещё вчера я жал его мозолистую руку, ещё вчера он яростно и дерзко дискутировал со мной о проблемах взаимоотношений с «чурками», а сегодня его уже и нет. И дома, и машины – тоже нет.

Сначала я даже решил, что Игорь просто сел в машину и уехал, но потом понял, что не мог же он с собой и дом увезти, как улитка! Игорь не улитка. Игорь – это Игорь.

До последнего не веря в то, что я вижу, я аккуратно, словно боясь наткнуться на невидимую преграду, сделал первый шаг в то место, где должен был стоять дом. Но ни о какой преграде и речи быть не могло, дом Игоря исчез, и это было столь же очевидно, как и то, что сегодня 29 августа, и что я за весь день так ничего и не ел. Впрочем, последнее, о чем я думал в тот момент, так это о еде, мне нужен был Игорь, но его не было. Его телефон не отвечал, а место, где раньше стоял дом – поросло травой, будто его здесь и не было никогда, и уже сложно было поверить, что ещё вчера всё было по-другому.

Оглянувшись по сторонам, я увидел небольшую группу мужиков, накрывших поляну прямо в том месте, где раньше стоял гараж Игоря. Подойдя к ним поближе, я понял, что это, вероятно, и есть те самые «чурки», которые мешали Игорю жить.

— Аа… А где Игорь? – несколько растерянным голосом спросил я у них.

— Какой ещё Игорь? – недовольно ответил, по-видимому, «главный чурка», не особо отвлекаясь от процесса переворачивания шампуров. (далее…)

«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / Сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К.Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1).

    «Леонтьев — глубокий мыслитель и никуда не годный политик. Есть многое в политике, что можно делать и о чем нельзя говорить. <...>
    По французской поговорке, бывают в семьях «страшные дети», которые говорят взрослым правду в глаза. Леонтьев — страшное дитя русской политики. Человек последних слов, он сказал несказанное о русском государстве и русской церкви. Выдал тайну их с такой неосторожностью, что может иногда и союзникам казаться предателем».
    Д.С. Мережковский. Страшное дитя. (1910)

    «<…> для борьбы с В. Соловьевым нужна иная почва, здесь нужна в противовес ему такая же ясность мысли и желаний. <…> Мало кроме того знать, в чем ошибка В. Соловьева; надо еще противопоставить ложному идеалу Соловьева – такой же ясный свой идеал. А у кого из нас он есть? В этом вся беда»
    о. И. Фудель – К.Н. Леонтьеву, 16.V.90.

Константин Леонтьев и Владимир Соловьев

Вышедшая в петербургском издательстве «Владимир Даль» переписка Константина Николаевича Леонтьева (1831 – 1891) с Осипом Ивановичем Фуделем (1864/65 – 1918) примечательна во многих отношениях. Известно, что книги имеют свою судьбу – так, о переписке Леонтьева с Фуделем было известно давным-давно и уже сто лет назад, при публикации (с сокращении) о. Иосифом двух писем к нему К.Н., Розанов сетовал, как мог тот держать подобную ценность под спудом. Однако целиком они оказались опубликованы только сейчас – причем опубликованы вместе с собранием статей о. Иосифа, посвященных К.Н., нескольких его писем разным адресатам и писем к нему на темы, связанные с Леонтьевым, и уникальными воспоминаниями о Леонтьеве, написанными Фуделем по просьбе С.Н. Дурылина менее чем за месяц до смерти, в сентябре 1918 г.

Опубликованная переписка ценна в первую очередь тем, что вводит в самое средоточие поздней мысли Леонтьева – с о. Иосифом тот делится самым важным, что занимает его, стремится объяснить саму суть своего учения, делится замыслами и вновь и вновь разъясняет наиболее вдумчивому из молодых учеников из окружавших его в последние годы жизни то в своей мысли, что окружающие не желают или не могут понять – и что объяснить печатно у него уже не хватает ни времени, ни сил (сил пробивать общее невнимание, пристраивать в изданиях, подлаживаться к моменту – словом, выносить все тяготы периодики, уготованные непопулярному публицисту во второсортных изданиях).

Но при всем многообразии поднимаемых тем и упоминаемых лиц, один персонаж, Владимир Сергеевич Соловьев, занимает в переписке безоговорочно центральное положение, к размышлениям о нем постоянно, с разных ракурсов, возвращается Леонтьев. Причем в отличие от любых прочих имен, Соловьев единственный, с кем непосредственно сопоставляет себя Леонтьев – он выступает в роли своеобразного «двойника», того, кто не просто значим для него (как значимы Катков или Аксаков, Толстой или Достоевский, Данилевский или Филиппов), но чью мысль он воспринимает как вызов себе и проблему. Не страдающий недооценкой своего ума и дарования, Леонтьев мало перед кем испытывал преклонение, и уж тем менее был склонен к подобному чувству в зрелом возрасте – однако к Соловьеву его отношение близко к этому. (далее…)

Наскоро поднявшийся из-за стола, на лестнице он вовсю, по-мужицки утер рукавом усы и бороду и сейчас же резко откинул голову — длинным столбом стоял в прихожей посетитель, а он не выносил взгляда, упертого с высоты ему в плешь.

— Что угодно?

— Мне? Рюмку водки, — необычайно располагающим тенором произнёс посетитель, — и закусить, само собой.

Слуга сам смекнул, как должно, и мигом явился потертый поднос с толстой трактирной рюмкой и круто посоленной горбушкой.

— Я, Лев Николаевич, — занюхивая водку, млеком растекся посетитель, — сам несколько писатель! Корни родной природы при лунном освещении и тому подобные прелести облекаю в материю слова…

Одаренный музыкальной памятью, Толстой никак не мог припомнить, где и когда уже слышал столь чарующий голос. «Нет, на Руси никак. Скорее в Европах, мотаясь, как Савраска без узды. Да, лакеи на летних верандах».

— Левин — моя Фамилия, — журчала меж тем далее пленительная речь, — Платон ЕпиФанович. В журналах же подписываюсь: П. Е. Левин, чтобы и папашу-покойника приобщить к славе.

— Весьма за вас рад, — Толстой поправил поясок. — Сейчас я неотложно занят. Ежели желаете побеседовать, приходите к вечернему чаю. А покамест погуляйте. Окрестности тут у нас — музею не уступят.

После обеда он непременно спал. Час, полтора. Иначе — голова. (далее…)

Пьер Гийота. Книга. / Пер. с фр. М. Климовой. Тверь: Kolonna Publications. Митин журнал, 2012. – 248 с.

«Книга» — это седьмой роман Пьера Гийота, опубликованный издательством «Kolonna Publications». Тексты одного из сложнейших современных французских прозаиков с завидным постоянством переводятся на русский язык. В этом смысле ему повезло намного больше, чем даже столь именитым его соотечественникам как, например, Рене Кревель или Анри Мишо, все еще малоизвестным в России.

В корпусе текстов Гийота «Книга» занимает особое место. Этот роман, открывающийся и завершающийся знаком
, задумывался автором как некий итог, как последнее, но при этом несмолкающее слово – неостановимый языковой поток, сродни дискурсу беккетовской «Трилогии» (вспомним открытый финал «Безымянного»: «должен продолжать, не могу продолжать, буду продолжать»). В «Книге» Гийота ставит перед собой невыполнимую на первый взгляд задачу: стереть всякую грань не только между телесным и языковым, но между письмом и материей как таковыми, и одновременно – подвести черту под исследовавшимися им в течение многих лет темами проституции, бисексуальности и рабства. В автобиографическом тексте «Кома» Гийота описывал сопутствовавший написанию «Книги» период саморазрушения компралгилом – опыт, позволивший ему максимально приблизиться к состоянию тела без органов. (далее…)

фото: kvitlauk / flickr.com

    Сын твой болен опасной болезнью;
    Посмотри на белую его шею:
    Видишь ты кровавую ранку?
    Это зуб вурдалака, поверь мне.

    А. Пушкин. Песни западных славян
    Ему казалось, что, если бы он держал покрепче сверток, он, верно, остался бы у него в руке и после пробуждения.
    Н. Гоголь. Портрет

Солнце внезапно исчезло. Длинная тень, бежавшая рядом с поездом, пропала, и небо опустилось так низко, что казалось, и оно исполнилось тайны, и заморосил грустный дождь. И приснился мне сон. Я – в большой гостиной своей квартиры, и у меня как будто бы есть сын. Кудрявый, кареглазый мальчик играет с родителями моего погибшего мужа. Они покинули родовое гнездо, что на берегу Миссисипи, прилетели в Европу в надежде найти тело сына и похоронить его.

Я говорю: «Ну, мне пора». Все трое радостно улыбаются и прощально машут мне рукой. Сажусь в «Ориент-Экспресс», рейсом Кале – Истамбул, сознавая, что перешагиваю опасную грань, отделяющую реальность от литературной фантазии. Некая идея зовёт меня к истокам «местного колорита», как выразился ироничный Мериме, к местам, которые, «как подкова магнита притягивают к себе суеверия».

Я отправляюсь в Румынию в надежде отыскать убийцу мужа – лорда Ротвена, литературного предшественника Дракулы. Ротвен – творение устного рассказа Байрона, записанного его врачом Полидори и им же опубликованного. Но случилось невероятное: оба создателя «Вампира» отказались от авторства. Таким образом, произошло роковое недоразумение, нарушившее планомерность хода мировых событий, и сиротство персонажа – аномалия и реального, и внереального ряда. Никому не нужный Вампир (и кто! – сам Байрон от него отказался) – непредсказуемо опасный скиталец, ибо у него нет творца. В Священных канонических текстах о подобных Персонах ничего не сказано, также в апокрифах и прочих текстах нет о них упоминаний. Стало быть, ничто непредсказуемо, и всё возможно. Ротвен кинулся на моего мужа без всякого повода – требовалось утолить злобу. И он набросился на несчастного. И тот упал, как падает мертвец. (далее…)

Нонна Чика плыла по небу, тихо покачиваясь.

Она улыбалась. Это было, как в детстве, когда девочкой она со своим отцом, сеньором Франческо, выходила в море.

Обычно синий баркас «Святая Мария», чихая старым мотором, отчаливал от причала у бара «Lange de Mara» и, выйдя из бухты, шёл сначала вдоль берега в сторону нормандской крепости и потом, встав на волну, задирал облезший нос в сторону Сицилии. Баркас переваливался с волны на волну то и дело, черпая бортами, и тогда Чика выливала воду большим оловянным ковшом обратно в море. Свесившись за борт, она рассматривала, как очумелые рыбёшки, выплеснутые с водой, рассыпаются, сверкая чешуйками, словно подкинутая в воздух горсть монеток. И вдруг заливалась смехом от того абсолютного счастья, которое и бывает у людей только в детстве. (далее…)

В Италии Ангелы по ночам катаются на велосипедах.

Тех, что люди оставляют на ночь на улицах, переулках и площадях. Они колесят, смеясь и напевая, кружа по гулким, пустынным итальянским городкам, впрочем, не досаждая этим их жителям.

Видимо, оттого в Италии велосипеды имеют столь изящную форму: их тонкий металлический каркас ажурен; а узкие шины колес при соприкосновении с мостовыми издают приятный шелестящий звук, как если вдавить левую ножную педаль органа и, одновременно, «Фа» в нижнем ряду.

А на стыках старых известняковых плит этот звук переходит в звон: такой, когда холодными вечерами ветер раскачивает ветви старых «Каменных» дубов в тёмных аллеях парка калабрийской Viba Valentia, и тогда замерзшие скукоженные плоды стучат изнутри о кожуру, словно бесчисленные серебряные колокольчики.

И люди не удивляются, найдя свой старенький красный “Gollalti” или белый “Chiso” не у оливы или ограды парка, а у скамейки перед баром или у фонарного столба.

Но не далеко. Ангелы, хотя и растяпы, но не настолько!

Зато велосипед, на котором ночью поездил Ангел, знают все, приносит его владельцу удачу.

А что до замочков, которые навешивают владельцы на свои “бичиклетты”, то это от воришек, а к Ангелам они не имеют ровным счётом никакого отношения.

И не тайна, что велосипеды в Италии делаются не только для людей, и проживают они свою жизнь, как и люди, и как и люди они потом попадают на Небо, а не валяются ненужным ржавым хламом где-нибудь в сарае. По крайней мере, их Души. Это все знают.

И там они ездят, весело позванивая старыми звоночками и шурша стёртыми шинами, не касаясь душистой Райской травы. Естественно, они попадают в Рай. А куда ещё?

И рядом с какой-нибудь белой изящной “Джульеттой” позванивает синий или красный шустрый “Ромео”. А то и два… И даже случаются стычки; всё как у людей.

И тогда эту строптивую парочку снова отправляют на Землю, и там у них, как обычно, рождается целая куча-мала других “бичиклеттиков”: синих, лазоревых, розовых и даже в полоску и крапинку с глазастыми фарами, с нежными розовыми колёсиками и ещё не окрепшими молочными спицами.

Но это дело обычное, и мало кого можно этим удивить.

Италия Pulia, Caravinia
Cиеста, август 2012 года.


      Британской музы небылицы
      Тревожат сон отроковицы,
      И стал теперь ее кумир
      Или задумчивый Вампир,
      Или Мельмот, бродяга мрачный…

      А. Пушкин. Евгений Онегин

    И да не померкнет мир приключений, украсивший вечной новизной мою жизнь! Ещё в юности я увлеклась чтением приключенческих книг, и, как я потом осознала, в таком чтении обретались и логика, и некий этический знаменатель, закаливший душу, сыгравший немалую роль в развязке той драмы, о которой ниже пойдёт речь.

    Вначале я увлеклась сочинениями Уэллса, Мелвилла, Киплинга и Честертона. А затем (не помню, что послужило толчком к такому повороту, вероятно, страстное желание постижения некоей тайны) принялась за русские книги, разумеется, в переводе. Вскоре я заинтересовалась русским языком и стала его изучать.

    Для русских книг в оригинале я приобрела массивный дубовый шкаф. Содержимое этого священного ковчега и в самом деле было редчайшим – он и притаился в углу, поблескивая таинственными, заманчивыми дверными овальными стёклами-очками. Даже авторам русского биокосмизма с их стремлением к спектральному анализу души нашлось в нём место. Я умудрилась приобрести Валериана Муравьёва «Переселение душ» и «Русские ночи» князя Одоевского, которые он создавал в чёрном одеянии до пят и в чёрном колпаке, подобно Гофману, с котом Мурром на коленях. У меня ещё были «Аскольдова могила» Загоскина, «Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию земли» Булгарина и «Рукопись Мартына-Задеки» Вельтмана. Кроме того, я приобрела книгу «MMMCDXLVIII год» и, разумеется, «Фантастические путешествия барона Брамбеуса» Сенковского – увлекательный, авантюрный роман о том, как сей барон читал на стенах пещеры повесть, начертанную иероглифами, расшифрованными им по системе и которые оказались не иероглифами, а сталагмитами.

    Однако катализатором этого повествования явится сейчас сообщение о моей родословной, которое, надеюсь, создаст настроение и очертит некоторые темы, одна из которых состоит в том, что я из литературоведческих изысканий и догадок прорываюсь в изящную словесность, что вполне импонирует моей азартной натуре. Итак: в моей родословной обреталась страшная запутанная тайна. По материнской линии я – потомок лорда Ротвена – не литературного героя новеллы Байрона «Вампир», а настоящего, реально существовавшего человека, ставшего прототипом героя знаменитой новеллы-мифа.

    Многим из нас известно, что швейцарским летом 1816 года Байрон рассказал некую историю о Вампире, которую записал его домашний врач Джон Вильям Полидори. Эпизод остался бы не столь замеченным в мире людей, если бы Полидори не опубликовал рассказ под авторством Байрона, что возмутило и оскорбило поэта; а Полидори, ошарашенный успехом «Вампира», из зависти отравился. Между тем, «вампирная» история проникла в разные уголки земли, стала достоянием публики, вовсе не интересующейся литературой, а увлекающейся, допустим, химией, или алхимией, или же ничем не увлекающейся, или же принципиально избегающей кровавую тематику. (далее…)

    Тетенков Н.Б., Лашов В.В. Концептуальные персонажи С. Кьеркегора: научная монография. – М.: «Академический Международный институт», 2012. – 360 с.

    Книга, одним из соавторов которой выступает мой коллега, посвящена исследованию использования псевдонимов в философском и литературном творчестве Сёрена Кьеркегора. Свой интерес к этой проблеме авторы объясняют тем, что в зависимости от интерпретации причин использования псевдонимов меняется само понимание творчества Кьеркегора и его оценка – как философского или «всего лишь литературного».

    Разбирая биографические, психологические и экзистенциальные трактовки псевдонимов, авторы дают краткий и безоценочный обзор исследований, посвященных этой теме, а также приводят те данные биографии Кьеркегора, на которые опираются комментаторы. Большая популярность биографических трактовок псевдонимов обусловлена, по их мнению, тем, Кьеркегор в качестве предмета рефлексии часто использовал факты собственной биографии, что соблазняет нас трактовать его тексты как автобиографические, а его философию – как попытку проговорить и решить (хотя бы отчасти) личные проблемы. Однако авторы отмечают, что попытки использовать биографический метод в анализе творчества Кьеркегора заходят в тупик (если вообще не обречены на провал), поскольку факты биографии, которые Кьеркегор использовал как сюжетный ход или основную тему книги, рассыпаны среди всех его псевдонимов. (далее…)