Обновления под рубрикой 'Литература':

Иру Михелеву водила в школу бабушка. После уроков за Иринкой тоже приходила она.

Бабушка вставала пораньше и узнавала время обычно по окнам в доме прямо напротив. Там она заприметила два окошечка явно одной квартиры, которые всегда зажигались ровно в половину восьмого утра. Никогда не раньше и – никогда не позже, а как по-военному. Оставалось только гадать, что за семейство проживало в этой «противной» (с ударением на «о»!») квартире, но одно стало давно ясно: там отбывали на работу в одно и то же время и точно. (далее…)

Воздух плотен – и бесплотен,
Сон души – и кровоток.
Где дома – там подворотни
Рты закрыли на замок.
Умирать, увы, не ново.
Склепы пахнут грабежом.
Вырвут жизнь, как это слово,
впопыхах пырнув ножом.

Вот времени загадка:
Что было гадко – стало сладко…
Что было сладко – стало гадко….
Забудешь – вспомнишь.
Себя догонишь, выбившись из сил.
Поднимешь то, что уронил.
Дух испустил – пожалуйста, перед тобою вечность.
Конечность мук. Конечность.
В культях, как будто рыбья, кость.
Ты в этом доме гость.
Вот горсть тебе земли…
Сам угостись – и угости других.

Искать спасения в словах
приходит час, когда
они лежат в своих гробах,
покинули дома.
Они тихи, они молчат,
и светел их покой.
А те, что все еще стоят,
поникли головой.
Всех таинств завершился круг.
Гостинцев ждет земля.
Ее скупой прощальный стук
Забыть нельзя.

Воду чистую одиночества
Проливают на свет пророчества.
Детство… Юность… Усталости старость…
Вам бессмертия не досталось.
Возрождайся в любом из миров,
не желая терпеть пораженья.
Если сдался и ждать готов,
воскресаешь вместе со всеми.
И ни бабник, ни умник, ни вор,
Лишь тому из отцов утешенье,
кто возьмёт на себя твой позор,
всех ошибок твоих прегрешенья.

Есть у людей такой обычай:
убить – и хвастаться добычей.
Он к нам пришёл из глубины веков…
Кровь на снегу. Идёт охота на волков.


    «Если завтра война…»
    слова В.Лебедева-Кумача

Октябрь 1962

Из соседней комнаты (там бабушка смотрела телевизор), доносился гневный голос диктора, обличающего американский империализм, угрожающий не только острову Свободы, но и миру во всём мире.

Ира глянула на фото Фиделя в берете, под стеклом на письменном столе. И вздохнула: фотографии Че Гевары достать ей не удалось, почему-то исчезли из киосков «Союзпечати»… На душе так скверно, что не до учебы было. А до субботнего вечера, с которого начинался выходной, было далеко

За окном моросил позднеоктябрьский дождик прямо на голые, безлиственные деревья.

— Сегодня, 21 октября, а может не сегодня, так завтра начнётся ядерная война между нами и Соединёнными Штатами, а ведь мне только шестнадцать … – готовая заплакать, Ира почему-то заплакать не смогла. «Может потому, что привыкла к мыслям о войне?» – спрашивала она себя, но ответить на этот простой вопрос тоже не смогла.

Она родилась в сорок шестом и четко помнила послевоенные дворовые игры в «наших и фашистов», «в гитлеровских шпионов и советских разведчиков», в «поле боя» и «медсанбат», куда доставляли раненых красноармейцев. Ира по жалости лечила в своём «госпитале» и «немецких пленных» тоже. Они ж не виноваты были, что выпало им «немцами» быть. А на самом деле девочка не просто боялась, а панически страшилась войны, так что даже не могла смотреть ни фильмы, ни спектакли о ней, не ездила на экскурсии «по следам боевой славы», не участвовала ни в каких следопытских и прочих подобных мероприятиях… (далее…)

В правом глазу моей кошки сидела богиня Мау, в левом – я. В руках богини были зеркало и трещотка, в моих не было ничего. Богиня трясла трещотку и смотрелась в зеркало, я просто смотрела из кошачьего глаза.

Вода плескалась у моей шеи и в зеркале Мау. Кошка сидела на бортике ванны, сама она была черная. Когда кошка смотрела на меня, из одного ее глаза выглядывала Мау, из другого – я. Когда кошка смотрела на воду, в ее глазах плескалась вода, пролитая из зеркала Мау.

Богиня трясла трещотку, вытрясая воду из кошачьего глаза, кошка моргала, ее левый глаз ронял каплю. Капля расходилось по воде в ванне кругами ровными, как выпуклый глаз моей кошки, как ведьмины круги на полях. Круги рябили лицо Мау. Богиня переставала трясти трещотку и смотрела на меня, сидящую в ванне, меня другую – в левом глазе черной кошки – ей было не видно.

Наши с Мау глаза встречались в глазе моей кошки. Богиня подставляла мне зеркало, и я видела в нем себя, сидящую в воде. Я встречалась с собой взглядом и видела еще одну себя в своих глазах из зеркала Мау.

Когда я хотела разглядеть другую себя в глазах из моих глаз – из зеркала Мау – в глазе черной кошки, кошка, сидевшая на бортике ванны, устала множить меня и снова моргнула. Щелк – ведьмин круг ее зрачка превратился в щелку, в тонкий черный волосок из ее хвоста. Осталась я одна – сидящая в ванне. Больше не было размноженных меня, Мау, зеркала и трещотки.

Я заглянула в черную щелку на желтом шершавом круге. Круг отливал зеленым, и я поняла, что в щелке Мау в зеленом платье снова смотрится в зеркало. Лучи зеленого света расходились от зеркала Мау. В щелке я разглядела только ночь. Так звали мою черную кошку.

Кошка спрыгнула с ванны, на белом бортике остался черный волос из хвоста Ночи. Вместе с ней в комнату ушла Мау, унесла трещотку и зеркало. Я осталась одна – даже без кошки.

Я долго смотрела на волос, пока меня не затянуло в него, и я не понеслась по всей его длине – от корня к концу. На лету я подглядела три чужих тысячелетия в чужой стране, день и ночь, богиню в зеленом на троне и с головой кошки – она держала в руках трещотку и зеркало из глаза моей кошки. В зеркале отражалась луна. В луну можно было смотреться, как в зеркало. Я подглядела огонь от зеленых свечей, а в нем – пляски черных кошек в круге ровном, как рябь на воде в ванне от капли из моего глаза. В конце короткого черного волоска я открыла глаза.

Я вырвала красно-темный волос из своей головы. Он был в тридцать раз длиннее волоска из черного хвоста Ночи. Я долго смотрела на него, но от корня до конца увидела только тридцать своих лет. Я умножила тридцать на три сантиметра волоска моей кошки и получила длину своих волос. Я поделила длину своих волос на три кошкиных тысячелетия, и получила количество своих лет.

В воде я почувствовала себя тридцатилетней, а в комнате меня ждала Ночь.

Юрий Мамлеев о фантастике, современной поэзии, «Южинском» кружке, Третьей волне эмиграции, христианстве, московской богемной жизни 60-70-х годов, жизни и смерти…


Фото: Sasha Krasnov

Беседовали: публицист Владимир Гуга, поэт Сергей Геворкян, философ, прозаик, поэт Юрий Мамлеев.

Переделкино вполне можно назвать «мамлеевским местечком». Задумчивые сосны, каркающие вороны, редкие, странного вида прохожие, тихие покосившиеся дачи – пейзаж словно вырвался из романа «Шатуны». Единственное, что нарушает эту метафизическую идиллию – новые высокие заборы. Вообще, забор – самый яркий символ нашей эпохи. Не мост, а именно забор. Люди ограждают себя от других людей, от себя самих, да и от Бога, пожалуй. Могут ли существовать в мире высоких и крепких заборов персонажи Мамлеева – визионеры, алкоголики, метафизики, сумасшедшие, богоискатели? Или их время кануло в Лету? В данном случае, в узкую речушку Сетунь, протекающую по Переделкино… Этот и другие вопросы мы задали Юрию Витальевичу Мамлееву, философу, прозаику, поэту, вдохновителю сотен ярчайших фигур современной культуры.

Сергей Геворкян: Совсем недавно умер Рэй Бредбери. Фигура двоякая. С одной стороны – классик фантастической литературы, а с другой – он явно двигался в сторону сильной прозы с мистической начинкой.

Владимир Гуга: Дополняя вопрос Сережи, хочу у вас узнать: Бредбери можно отнести к легендарному течению – метафизический реализм? Что это такое вообще, метафизический реализм?

Юрий Мамлеев: Жалко, конечно, что он (Бредбери, — В.Г.) ушел… Знаете, фантастика в XX веке часто служила «прикрытием» для выражения оккультных или мистических идей. В Советском Союзе было запрещено почти все, что связано с реальной духовной жизнью. На Западе к этому тоже относились подозрительно. Однако в фантастических романах можно было выразить то, что не влезало в рамки обычного реализма. Фантастика была формой для воплощения свободомыслия. Кроме того, как известно, в любой фантастике есть элемент полунаучного пророчества. Это демонстрируют произведения Жюля Верна и других представителей наивной фантастики XIX века. Бредбери же касался уже более тонкой сферы. Но, все-таки, метафизический реализм резко отличается от фантастики. Понимаете, эти два слова «метафизика» и «реализм» уже говорят о сути темы нашего разговора. Реализм предполагает изображение действительности. Но! «Реальность» – это такое широкое понятийное поле! Одно дело натуральный реализм, в котором выражается буквально все – «сидим, едим, разговариваем и т.д.». А «метафизический реализм» он предполагает соединение реализма не с фантастикой, а с наличием метафизических знаний, или с прозрением, с визионерством. Иными словами, это – реализм с проникновением в иной мир, без присущей фантастике жанровой условности, без выдумывания. (далее…)

          Вкурівай хлопче та й слухай сюди:
          Усі ми ж негри, усi ми жиди

          Запрещенные барабанщики «Як казав Jah»

        В школах, как известно, чаще всего издеваются над бедолагами трех типов: 1. Толстый, 2. Очкастый, 3. Рыжий. Иногда все три типа воплощаются в одном лице. В этом случае у малолетних садистов желание помучить «урода» уступает место искреннему любопытству и недоумению. Понаехавшая именно из такого разряда – длинная, носастая, «черно..пая», нескладная, бесхитростная (якобы). Очевидно, что на сие недоразумение в человеческом обличии не поднимется кулак даже самого принципиального шовиниста. Это «чудо в перьях» — сама лоховская наивность, доведенная до гротеска. Однако простота Понаехавшей – очень непростая: за ее фасадом таится приличных размеров «фига в кармане». (далее…)

        Весна. Фото: Наталья Михайлова

        Какая-то дикая, странная потребность в не виденном, нехоженом ранее, нежелание заниматься тем, что уже имел, знал досконально – в итоге за неимением отхожего времени не делается ни то, что хотелось, ни то, чего не хотел, но очень бы надо; в общем, бедлам, раздрай – мир потихоньку рушится, не ведая о неуёмных до слёз мышлизмах об его, мира, изменении-текучести-трескучести без, нафиг, дурацкого твоего вмешательства, – иль невмешательства – мол, никому твоё-моё тупо-неусыпное бдение-бзд… под ночником не треба, пшёл вон, будь ласков, пшёл! Ё-моё. Твоё.

        Слова, похожие на капание воды в напалме нужниковых испарений – кому нужны? – нужник и то натужно тужится, труженик, в желании разглядеть-расчухать суть вещей и нужность-неуёмность жизни, протекающей отнюдь не чистым потоком мимо, внутрь, вовнутрь – вода идёт без напряжения; – в напряге мозг, он пучится над нужниковой мутью запором… А успокаивает знаете что? – половодье слов и устаканивает нервную рябь эмоций, успокаивая муть, разравнивая гладь словесных оборотов-выбросов – оборотней – похожих на экслибрисы… под музыку происходящего вокруг джаzzаа. Да.

        Не собираюсь упражняться в непонятном словоблудии, в умении грязно выругаться и сострить, помня – я далеко не первый, и это, не таю, греет: не^чего… ничего выдумывать не надо; нам стоит только запастись терпением и запостить уже пройдённый или про^йденный, найдённый или на^йденный, увитый фактами – не путать с fuckами – замасленных лукавств, путь нашей небольшой истории: ведь Смысл теряет тот, кто, – заведомо петляя, кривя душой и якобы шутя и вымученно напрягаясь от чувства своей недостойности вообще что-либо говорить, – лгун, паяц теряет смысл, бедолага, не мы, увы, не мы. Кто слышит. (далее…)

        От автора: эссе не только «записное», но и заказное – едва ль когда-нибудь стала б распространяться о собственной «кухне», кабы не некое издательство, решившее вдруг накормить читателя адским райтерским варевом. Впрочем, книга о записных книжках до сих пор остается всего лишь «любопытным проектом», и неизвестно, когда выйдет. САЧОК же ДЛЯ БУКВ – попытка отформатировать жесткий диск сердца, из которого и выросли некогда ноги у текстов. Может, нелепая, сентиментальная, может, не слишком удачная, но, в любом случае, единственно на тот момент возможная.

          Комната моя подобна клетке.
          Солнце руку сунуло в оконце.
          Чтоб мираж увидеть очень редкий,
          Сигарету я зажег от солнца.
          Я хочу курить. Я не хочу работать.

          Олег Даль

          …буква убивает, а дух животворит.
          2 Кор. 3, 6

        Даже смешно… их собирают.

        Мумифицируют, лишая навсегда права голоса.

        Обесточивают.

        В расчете на вечненькое – маркируют-нумеруют.

        Чудом обходятся без табличек, но: «Мой архив», «В моем архиве»…

        «Баба Яга против», – шепчет суфлер-доппельгангер, а я набираю: что остается, если они – в животе головы?..

        САЧОК: «Роман – капельница. Только не в меня вливают, но я – пространству – по капле – ту самую жидкость, что в жилах-то, – отдаю. Нет ничего, впрочем, излияний этих банальней… Записные, читай настоящие, книжки (всё прочее – худлит) – “черная лестница” за Стеной Плача: “самую крепость – в самую мякоть, только б не1…”».

        Жить прошлым: а пошленькая пытка…

        Так в мусоропровод летят тетрадки – те и эти.

        Но кое-что все-таки остается (марионетка, кукла чертова!): что делать с этим?.. Невозможно избавиться ведь и от этого тоже?..

        «Используй как материал», – доппельгангер бесстрастен.

        Мое «я» на его льду – лишь fish’ка.

        Его на моем – 1:1 – тоже.

        [«Хочешь поговорить об этом?..»].

        САЧОК: «Даже “на паузе” осознаешь: финал предсказуем – ты вновь примешься за очередной текст, который либо возродит, либо размозжит тебя. <…> Всё, что останется, – текст. Нужно ли оставлять что-то ещё?». (далее…)

        by kickerclub.net / flickr.com

        Казалось, что уже давно подзабылась эта привязчивая, как шелуха от семечек, максима: никто никому ничего не должен. В свое время она именно что привязалась, мы повторяли ее бесконечное количество раз, и никак не получалось сплюнуть. Когда все рассыпалось, рушился прежний уклад и система ценностей, когда каждый начал разбегаться по своим норам, а весь наш прежний мир, будто каратели СС, зачищали новые реалии, тогда из каждого утюга и электробритвы доносилось: никто и никому. Так врывалась новая идеология и делала инъекцию в наше сознание с легкой анестезией – в этом все-таки была определенная защита от того, чтобы тут же не сойти с ума от ситуации, когда практически все стали изгоями и странниками. Никто и никому. Через это у нас стала расширяться пустыня, пустота, проникать в души агрессивная серость, которая, постоянно мимикрируя, мает и сейчас.

        Любой императив. Любое: ты должен, тут же воспринималось за красную тряпку и легко парировалось. Никто и никому. Тогда это была мантра практически всех, от чиновника до школьника. Любой молокосос мог заявить: ничего не должен.

        Брала свое лишь воля и сила. Берите суверенитета сколько хотите. Ваш ваучер – ваш выбор. Ваш выбор – «Выбор России»! Развернулось огромное казино, и завизжала рулетка поля чудес: ничего не должен! Это был главный слоган той разверзшейся ямы. Тройственная пустота: никто никому ничего. (далее…)

        Посвящается избранным

        Человеческая зрелость похожа на спелость яблока. Как очищенный от кожуры сочный плод с украинской фамилией «симиренко» не осознаёт, что приближается к широко открытому рту, точно так же и человек, заканчивая дневные дела, не задаётся вопросом, зачем он проделал всё это. Человек просто выпускает из рук айпед, или папку с деловыми бумагами, или, скажем, рюкзак с ручным инструментом. Затем сбрасывает дорогое шевиотовое пальто или ватный пуховик, сшитый закодированным трудоголиком страны третьего мира для консюмериста мира четвёртого. Слишком часто для мирного времени на пол вместе с партикулярным шёлковым галстуком и расписными полиэстеровыми трусами летит судебная мантия или фуражка с кокардой. Впрочем, в нашем случае это абсолютно не важно, ибо человек, оставшись голым, теряет свой статус и оказывается одной семимиллиардной частицей. Исчезает состоявшийся во мнениях и взглядах на жизнь обыватель, иной раз даже состоятельный и признанный окружающими индивид. Появляется спелый, чаще перезрелый плод, извлечённый из кожуры.

        В этот самый миг над понурой головой обнажённого широко раскрывается не физический, но вполне себе экзистенциальный и хищный рот. Человек вдруг чувствует, что его прочное до окостенелости мнение о себе куда-то исчезло, возможно, прилипло к штанам и потому было снято с ними, одновременно и неделимо. Постель кажется неровной и жёсткой, и человек ворочается с боку на бок, своими несуразными поползновениями сворачивая простыню в канат. Крепкий и прочный. Именно такие используют в блокбастерах, когда на борьбу со злом удирают из темниц Бэтмены, Борны, Айронмены, Оушены, сёстры Крофт и Солт и другие положительные нелюди, коих убедительно изображают голливудские миллионеры, беззаветно предающиеся в перерывах между подвигами наркомании, суициду и промискуитету. (далее…)

        в старом, но не ношеном раннее пиджаке фланелевого свойства и верблюжьего цвета. вальяжно вышагивали мы по узкой и никуда не ведущей лестнице. она — давно канувшая и я — вечный «пограничник» состояний. мимо проносились фривольного вида таблички и женщины из будущего. у женщин из будущего по лоснящимся подбородкам стекала взбитая в пену слюна. она тащила меня за руку то вниз то вверх по треклятым ступеням, причем направления ни разу не изменив. при всем при том никому не казалась странной ее блядская нагота в сочетании с большими кольцами в маленьких ее ушах. периодически, словно время из плавно текущего и привычного нам превращалось в дерганную пунктирную кривую, как на планете Y, мы оказывались то в одном месте, то в другом. здесь я имею ввиду совершенно другое место.

        Людмила Сараскина. Достоевский. М., «Молодая гвардия», 2011, 348 стр. («Жизнь замечательных людей»)

        Людмила Сараскина написала о Достоевском свою книгу, авторскую, и нет ничего удивительного в том, что именно она стала автором этой книги, издав до этого монографию о «Бесах»1 и выписав две по-настоящему загадочные фигуры, демонов Достоевского в женском и мужском обличии: Аполлинарию Суслову2 и Николая Спешнева3. Эти работы были опубликованы в девяностых – и я с тех пор ее читатель. Но нерв всего, что Сараскина писала, то есть ее главная все-таки тема – по-моему, она из «Бесов». Спешнев, которого извлекла она как двойника из неведомой глубины образа Ставрогина – вот открытие. Это же и тайна Достоевского, самая мучительная. То есть я хочу сказать, что в этой истории, как мне кажется, Сараскина открыла и показала что-то большее, чем просто став законным автором биографии писателя.

        Нынешняя же ее работа предоставила другие возможности… Для публицистического высказывания, да. Читатель Сараскиной – всегда ее единомышленник. Это же и единомышленник Достоевского, конечно. Она, раз уж так, не боится пафоса: защищая его правду как cвою. Это ей близко: и пафос, и правда, и вера. Кто-то, может, и не во всем согласится, но есть то, что я бы назвал «эмоциональной правдой». Сараскина так и правдива: когда пишет – и заставляет сочувствовать, сопереживать. Тут все приближается, ощутимо, как дыхание. И книгу не читаешь – а будто бы дышишь. Правдой. (далее…)

        О романе Михаила Шишкина «Письмовник»

        Литературное произведение часто сравнивают с кулинарным изыском, приговаривая, что в нем все должно гармонировать и соответствовать хорошему вкусу. Действительно, небольшой количественный перекос в сторону одного ингредиента может вызвать у гурмана раздражение и отвращение. В первую очередь это касается специй. К ним повару следует относиться особенно осторожно, с почтением, ибо заложенная в них жгучая мощь способна запороть всю работу кулинарного мастера.

        «Блюдо» под названием «Письмовник» приготовлено исключительно из специй… Но при этом оно не вызывает жжения и желания побыстрее запить его глотком прохладной воды. Михаил Шишкин сумел натолкать в своей ступке фантастический замес пряностей: вызывая горькие слезы, он не гонит человека залезть на стену.

        Главный ингредиент «Письмовника» — боль, рождаемая быстротечностью жизни, уносящей надежды стремительным потоком. Первая любовь, она же единственная и последняя, протянувшись через всю жизнь двух героев книги, находит свое воплощение лишь за загробной чертой. Условность сюжета, места и времени действий романа сначала может вызвать ощущение дискомфорта, но сотня пронзительных картинок, из которых соткан «Письмовник», с головой затягивает читателя в опасный водоворот. Выбраться из него невозможно, так как все изложенное касается непосредственно всех и каждого. Родительская любовь, детская дружба, кошмары войны, неизбежность старости, обреченность на одиночество – Шишкин описал жизнь не героев, а читателя. И сделал это с изуверским мастерством, без единой помарки. Если бы этот термин не звучал так топорно, «Письмовник» можно было бы назвать не литературным, а «надлитературным» произведением. Оно как бы входит не со страниц в читателя, а исходит из читателя на страницы. (далее…)

        НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩАЯ ИСТОРИЯ — ЗДЕСЬ.

        Родился в местечке Ленин, бывшая финская область. Говорили, у нас Ленин родился, но не доказано. В нашем местечке жили одни бедняки крестьяне. Собирали с земли урожай. Крестьянам хлеба хватало до февраля, потом ходили голодные. У меня было семь братьев и три сестры. Отец работал на лошади. У нас там леса были большие. У нас ни поликлиник, ни больниц не было. У нас и болезней не было. Ягод, грибов мы с младшим братиком заготовим. Тушим, компоты наварим. Вот еда была. Хлеб пекли свой. У нас все было хорошо, и было бы и дальше хорошо, но тут… фашисты нас… Война… О-о-ой… Загнали в гетто всех, и меня в том числе. Это были самые глухие три улицы, а наше местечко было на польско-советской границе. С одной стороны жили поляки, в каждой комнате – по четыре семьи. Да, это надо было видеть… Хорошо, что вы никогда не увидите… Потом еще из колючей проволоки заборов понаделали. Как они нас сгоняли? Конечно, помню… Эсесовцы пришли с автоматами – а как же! Пришли со старостами, и был приказ, чтоб мы вышли завтра. Берите с собой только то, что на себе. Сколько слез было пролито… Одежду, постель взяли. Что еще можно было? (далее…)

        НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩАЯ ИСТОРИЯ — ЗДЕСЬ.

        Представьте себе, что я под танки с гранатой не бросался, в немцев не стрелял, в атаки не ходил. Я – военный сапер. Нас учили минировать и разминировать. И в этой связи я хотел бы сказать то, чего вам, наверное, никто никогда не говорил… Я тут – практически самый молодой ветеран, двадцать шестого года рождения, а двадцать седьмой год уже не воевал. Так вот… То, что я хотел сказать… Обратите на это внимание. Выделите это как-то… Ну, вы сами знаете, как. Зачем я вас буду вашей же работе учить. Говорю – нас пацанов сохранили взрослые мужчины. Кто-кто… Лонгвинов такой был. Конечно, милая моя, ты о нем не слышала и слышать не могла. И второй еще – из немцев Поволжья. Его фамилии я уже не помню. Они меня разминировать не пускали. Взрывать иди, взрывай. Потому что у немцев были мины, которые прыгали на полтора метра вверх, если на них наступишь. А ее ж не видно. Ее ж нужно штырем щупать и так попасть, чтоб не во взрыватель. Сейчас я, как старый сапер, говорю: так мины уже никто не извлекает. Сейчас полосами взрывают на полях под детонацию. Но раньше этого не было. Была вот такая палка длиннющая. Штырь. И каждые пять сантиметров ею прощупывались, пока не наткнешься на мину. Ставишь флажок, и идешь дальше. Я хочу тебе показать. Вот смотри: вот тут вот, где моя рука, мина, зарытая в землю, а вот тут вот – взрыватель. Если на нее наступишь, она взорвется. Вокруг мины выкапывали ямку и лезли подо дно. Почему саперы ошибаются один раз? Знаешь? Малейшая оплошность, и все летит. Надо было найти взрыватель. Терпение для этого требовалось адское. Поэтому нас пацанов не допускали. И так сохранили нам жизнь. И сейчас я должен отдать этим людям благодарность. Ну, как я тебе их опишу? …Это были простые люди. Один из Архангельской области, очень осторожный, сутулый старик такой. Логвинов. А второй… фамилии не помню, он из немцев Поволжья, еще более опытный, всего боялся. Он вокруг мины всегда рыл. Когда дорывался до взрывателя, мы, пацаны, должны были уйти в укрытие. Чтоб если б он ошибся, только б его одного… Какого года рождения эти люди? А я почем знаю? Наверное, восемнадцатого или девятнадцатого. Да, правильно говоришь, им было всего двадцать шесть к концу войны… Так, ты послушай меня… Ведь солдат Великой Отечественной – это восемнадцатилетний пацан. А все остальные – старики… И вы знаете, это ведь нужно быть таким… понимающим человеком… Это ведь знаете как? Ефрейтор скажет, ты берешь такой квадрат, а ты – такой. И ему будет все равно… а ему, Логвинову, и тому, другому старику, фамилию которого я забыл – нет. А я и на кухню за них шел, и бревна за них таскал. Но там, где нужно было разминировать, только они. Но этого почему-то никто не заметил. Об этом почему-то никто не говорит. А они вот как по человечески относились к молодой поросли. Вот в такой вот… организации я служил. Это очень важно, я бы хотел, чтобы вы это отметили. Вот и все. Больше мне нечего рассказать… ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ