Обновления под рубрикой 'Грёзы':

Еще один артефакт из плейлиста Радио Перемен («Радио», правая кнопка основного верхнего меню). Это песня с магнитоальбома культовой московской группы Alien pat. Holman «Life Is More Than Just Addiction». По легенде, альбом был записан летом 1992 года, в течение нескольких самоубийственных ночных сессий. На студии, которая располагалась в глубине Измайловского Парка. В архетипическом сумрачном лесу, среди пелены призрачного дымка и синтетических видений. В целом альбом интересен главным образом как любопытная попытка произвести на русской почве нечто вроде насквозь пробританенного гитарного нойза вперемешку с пост-панковской классикой, однако несколько шедевров среди всего этого безбашенного, во многом медиумического творчества кристаллизовались. Один из них — песня «Strange love song». Песня вроде как про любовь. Впитавшая в себя самую суть середины 90-х, мэссидж отравленного, обманутого, позолоченного (jilted) поколения, на излете своей юности прикоснувшегося к звездам и упавшего в бездну небытия.

Говорят, что Ганс Хольман никогда не учил английский и писал свои английские тексты по наитию. И получалась у него неплохая поэзия. Сейчас он, кстати, пишет электронную музыку. Один из самых интересных современных российских композиторов.

Вот песня. Видео, насколько я понимаю, не авторское, а кто-то сделал позже, мне, признаться, оно не очень. Лучше просто песню слушать.

постер фильма Ребенок Розмари

Лучшая кинокартина про постсоветскую Россию это «Ребёнок Розмари» Романа Поланского.

Там гениально показано, как потребительское общество превращает идеальных людей, сладкую парочку – в родственников дьявола.

Впервые посмотрел «Ребёнка…» месяц назад, в который уже раз оторопел: у нас фильм никто никогда так и не увидел. Всё, что я про него слышал и всё, что читал, ложь. Нужно будет написать подробный текст в рубрику «Ревизия».

А пока коротко, только об одной линии.

Повторюсь, нам предъявлены идеальные мужчина с женщиной. Их союз безупречен, их намерения чисты. Как известно, благими намерениями вымощена, хе хе хе, дорога в Ад.

Парочка въезжает в роскошную квартиру. Прежние хозяева вывезли мебель, и наши влюбленные ужинают на полу. Это для них не проблема: герои что-то вроде хиппи, дети цветов. «Давай займёмся сексом?» — «А давай!»

Супруг стягивает штаны, супруга – платье. Романтическая любовь на полу, кр-расота.

Но потом-то они обживаются. Их пожилые соседи это, конечно же, проекция нашей сладкой парочки. Такими вот герои станут, когда подрастут. Благожелательными, комфортными, ласковыми. Средний, что называется, класс.

Настораживают мелочи. Когда пожилой сосед проливает на ковер каплю вина, его старушка-супруга стремительно бросается пятно вытирать. Поланский грамотно подчеркивает ее поползновение – стремительным же движением камеры, настаивая таким образом на предельной значимости эпизода.

Потом начинается и вовсе страшное. (далее…)

Лил дождь. Груда белых домино мокла на столе. Капли бились о белую с черноточенками поверхность.

Взгляд цепляется за каплю, следит, как она планирует с зеленой ветки орешника к столу – меняя очертания, медленно, неотвратимо, легко. Приземляясь с силой на белую пластинку и рассыпаясь на тысячи мельчайших осколков.

Я уже давно забыл о том, кем хотел бы быть в детстве. Я смутно все еще помню женщин, которые любили меня в юности, но они – давно меня забыли. Я не понимаю себя – то ли мудрец, то ли лузер, то ли принц, то ли нищий. А если принц, то где мое царство? Куда делось все то, что я надеялся найти?

Недостаток воображения – вот диагноз, который я все чаще ставлю себе в последнее время. Все чаще недоумеваю, глядя на прошлое. Все чаще уподобляюсь этой яркой блестящей сброшенной листом капле. Пронизанной светом и бесцельно летящей вниз. И разбивающейся о груду давно забытых доминошных пластин…

Раньше я думал, что достаточно просто чувствовать. Ничего не надо уметь, только пропускать сквозь себя лучи небесного света… Но потом? так и не научившись фиксации чувств, я разучился и чувствовать тоже. Как сейчас помню, я спрыгнул с поезда и пробежал несколько метров, подгоняемый неминуемой силой инерции. Точно также, по инерции я еще какое-то время живу, после того, как давно уже забыл, что такое настоящая жизнь.

Просветы неба сквозь густую листву, перекличка утренних птиц, серебряные нити дождя и теплые лучи вечернего солнца. Вот все, что осталось мне. До конца. Теперь до конца.

Продолжение. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Группа Общество Зрелища 2005  св. максимий, О. Шепелёв (стоят) ,О.Фролов, св. Ундний (как пудели на тумбах)

Ну и, куда ж от него – встречайте! азоханвей! — гвоздь программы – «груздь (грузит!) моногамный» — свя-а-то-о-ойй Мма-ак…-сси-и-имми-и-ийй! (Урождённый Рыжкин, фамилия тоже соответствующая, в честь порноактриски принявший в 2006 г. матроним Берков.) Как помним, ещё в 9-м классе он написал в сочинении на тему «Кем я хочу стать, когда вырасту»: «Я хочу пить всю жизнь». Все хотели быть уже не космонавтами и полярниками (или пожарными и моряками, как, соответственно, ОФ и Максимию пришлось воплотить чьи-то не очень богатые фантазии в армии), но: а) экономистами, в) юристами, б) б (бухгалтер(ш)ами, наверное, или бизнесмен(ш)ами, «но вообще-то фотомоделью»). Школа, родители, общественность были в шоке, многих трудов ему стоило не отступиться от избранного пути. Его не понимали, преследовали, гнали, два раза вынуждали «кодироваться». О его (мелочно-неуклюжей) изворотливости и (некрасиво-жалкой) беспринципности ходят легенды. На третий раз непутёвый сынок перехитрил всех: предложил отцу прокутить деньги, а матери сказать, что закодировался. После оного стало понятно, что все попытки педагогического и даже медицинского воздействия потерпели фиаско. Даже творчество для него – лишь «прелюдия к пьянству». Он сам провозгласил себя «святым и непорочным» в стремлении к своей заветной цели. Вскоре вокруг этого возник некий локальный культ (я сам, каюсь, обрисовал образ Макса как одного из незауряднейших персонажей, и в этом, наверно, даже прав – см. мои и его сочинения), и впоследствии под именем «святого» он возглавил самый успешный свой проект – группу «Поющие гондолы», что, естественно, созвучно более откровенному словосочетанию «Пьющие гондоны». Но всё это, так сказать, лишь канва внешняя … (далее…)

Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

Рассказ

1

— В последнем классе гимназии меня звали: Мишель – в монокле щель! Тебе смешно, а это заслужить надо, между прочим.

Уже одетый для выхода, он вдруг выпучил глазницу и ловко поймал стеклышко на уровне грудного кармана.

— Это я потом так насобачился, а в гимназии не умел вовсе. Подсматривал за еврейскими часовщиками на Владимирской, есть у них такие вставные лупы для долгой работы. Так вот, решили мы по осени устроить банкет на задах Александровского сада. Я эту штуковину, — опять молниеносно выронил и поймал монокль, — битый час прилаживал перед зеркалом в прихожей. Вроде не падает. Выхожу. И тут с ясного неба дождь, как из ведра! Кошмар. Я этим глазом ничегошеньки не зрю, спотыкаюсь, меня всё направо заворачивает. Ну-с, кое-как добрался… Здравствуйте, говорю. А наши, как птенцы в гнезде, рты пооткрывали. Оказывается, монокль у меня поперек глаза встал. Как дверь полуоткрытая! Тут кто-то и брякнул: Мишель, в монокле щель! …Ну, пошли.

Жена, самозабвенно обводившая пуховкой высокие скулы, только взгляд на него скосила.

— Шнель! Шнель!

— Знаешь, Булгаков, твои гимназисты были правы, – и безоговорочно щелкнула створками ридикюля. – Ты и сейчас со своим моноклем весь выпученный, ну прямо с головы до ног.

До плотниковского подвальчика было рукой подать, но Булгаков, едва вышли, подышав на палец, подъял его.

— Ну и где, сударыня, ваш хваленый воздух? Погода где? Вы хоть текущее время года можете назвать?

— Февруарий на дворе стоит, – отбивалась, прыская смехом, Любаша. – Неужто сам не видишь?

— Покорнейше благодарю, – приподнял Булгаков шляпу перед прохожим, который, завидев странную парочку, пошел петлёй, – покорнейше… (далее…)

Иру Михелеву водила в школу бабушка. После уроков за Иринкой тоже приходила она.

Бабушка вставала пораньше и узнавала время обычно по окнам в доме прямо напротив. Там она заприметила два окошечка явно одной квартиры, которые всегда зажигались ровно в половину восьмого утра. Никогда не раньше и – никогда не позже, а как по-военному. Оставалось только гадать, что за семейство проживало в этой «противной» (с ударением на «о»!») квартире, но одно стало давно ясно: там отбывали на работу в одно и то же время и точно. (далее…)

Воздух плотен – и бесплотен,
Сон души – и кровоток.
Где дома – там подворотни
Рты закрыли на замок.
Умирать, увы, не ново.
Склепы пахнут грабежом.
Вырвут жизнь, как это слово,
впопыхах пырнув ножом.

Вот времени загадка:
Что было гадко – стало сладко…
Что было сладко – стало гадко….
Забудешь – вспомнишь.
Себя догонишь, выбившись из сил.
Поднимешь то, что уронил.
Дух испустил – пожалуйста, перед тобою вечность.
Конечность мук. Конечность.
В культях, как будто рыбья, кость.
Ты в этом доме гость.
Вот горсть тебе земли…
Сам угостись – и угости других.

Искать спасения в словах
приходит час, когда
они лежат в своих гробах,
покинули дома.
Они тихи, они молчат,
и светел их покой.
А те, что все еще стоят,
поникли головой.
Всех таинств завершился круг.
Гостинцев ждет земля.
Ее скупой прощальный стук
Забыть нельзя.

Воду чистую одиночества
Проливают на свет пророчества.
Детство… Юность… Усталости старость…
Вам бессмертия не досталось.
Возрождайся в любом из миров,
не желая терпеть пораженья.
Если сдался и ждать готов,
воскресаешь вместе со всеми.
И ни бабник, ни умник, ни вор,
Лишь тому из отцов утешенье,
кто возьмёт на себя твой позор,
всех ошибок твоих прегрешенья.

Есть у людей такой обычай:
убить – и хвастаться добычей.
Он к нам пришёл из глубины веков…
Кровь на снегу. Идёт охота на волков.

Если человечество спасёт свою жизнь от угроз прогресса, то – отказавшись от перепотребления. Отказавшись добровольно (иное немыслимо, по-моему, при наличии на планете ядерного оружия и других средств массового уничтожения). До сих пор чей-то отказ бывал принудительным. В том числе и при так называемом социализме. Экспроприация экспроприаторов. Отсутствие опасности гибели просто всем исключала добровольность отказа. Разве что «мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом». Трагизм ситуации в России, однако, оказался таким, что, как говорят доброжелатели, лес рубят – щепки летят. Но кто сказал, что обязан быть доброжелателем Алексей Варламов? [Это его рассказ «Случай на узловой станции» («Новый Журнал», Нью-Йорк, № 224, 2001) я обсуждаю.] Тем более, если писатель нацелился на публикацию в стране, от которой вряд ли стоит ждать доброжелательности, пусть и после формального окончания холодной войны (общественное мнение в ней как-то не восстало против «второго» — в 1990-м, «четвёртого» — в 1999-м и готовящегося к 2004 году «пятого» расширения НАТО на восток). Рассказ Варламов написал (по крайней мере, опубликовал) через 10 лет после падения так называемого социализма, но реакция на былой трагизм у него – как реакция на метафизическое Зло, угроза которого актуальна и теперь.

«…но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

С утра шёл дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка, и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал».

Рассказ несколько напоминает кино «Штрафбат» (2004), эту энциклопедию гадостей социализма. За что сослали в Варавинск «инженера-путейца», бывшего дворянина в конце 20-х годов, не написано, но чувствуется, что зазря. (Тогда «в моде» были инженерные диверсии, которые, чёрт их знает, были-таки или нет на самом деле. Народ российский оказался таким горячим, что то и дело доходили до последней крайности даже бывшие союзники борьбы с царизмом и капитализмом. Самоеды.) Трудолюбие и тихое поведение инженера могло б навсегда закрыть вопрос о его лояльности мещанскому, в сущности, режиму. Но. «За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремились уличить в злом умысле». И он разлюбил свою специальность. Но увольняться по собственному желанию стало законом запрещаться. И он опять подчинился. Принял и начальствование станцией, когда, в 42-м, видимо зазря, расстреляли предыдущего, за то, что «сорвался и пошёл под откос товарный поезд». Слишком тяжёлый, наверно, был (война ж, перевозок много, кто-то требовал, а начальник поддался…). «Он не боялся смерти, однако тягостное её ожидание сделало его ко всему безразличным». – Вот и победа – не победа. (далее…)


    «Если завтра война…»
    слова В.Лебедева-Кумача

Октябрь 1962

Из соседней комнаты (там бабушка смотрела телевизор), доносился гневный голос диктора, обличающего американский империализм, угрожающий не только острову Свободы, но и миру во всём мире.

Ира глянула на фото Фиделя в берете, под стеклом на письменном столе. И вздохнула: фотографии Че Гевары достать ей не удалось, почему-то исчезли из киосков «Союзпечати»… На душе так скверно, что не до учебы было. А до субботнего вечера, с которого начинался выходной, было далеко

За окном моросил позднеоктябрьский дождик прямо на голые, безлиственные деревья.

— Сегодня, 21 октября, а может не сегодня, так завтра начнётся ядерная война между нами и Соединёнными Штатами, а ведь мне только шестнадцать … – готовая заплакать, Ира почему-то заплакать не смогла. «Может потому, что привыкла к мыслям о войне?» – спрашивала она себя, но ответить на этот простой вопрос тоже не смогла.

Она родилась в сорок шестом и четко помнила послевоенные дворовые игры в «наших и фашистов», «в гитлеровских шпионов и советских разведчиков», в «поле боя» и «медсанбат», куда доставляли раненых красноармейцев. Ира по жалости лечила в своём «госпитале» и «немецких пленных» тоже. Они ж не виноваты были, что выпало им «немцами» быть. А на самом деле девочка не просто боялась, а панически страшилась войны, так что даже не могла смотреть ни фильмы, ни спектакли о ней, не ездила на экскурсии «по следам боевой славы», не участвовала ни в каких следопытских и прочих подобных мероприятиях… (далее…)

В правом глазу моей кошки сидела богиня Мау, в левом – я. В руках богини были зеркало и трещотка, в моих не было ничего. Богиня трясла трещотку и смотрелась в зеркало, я просто смотрела из кошачьего глаза.

Вода плескалась у моей шеи и в зеркале Мау. Кошка сидела на бортике ванны, сама она была черная. Когда кошка смотрела на меня, из одного ее глаза выглядывала Мау, из другого – я. Когда кошка смотрела на воду, в ее глазах плескалась вода, пролитая из зеркала Мау.

Богиня трясла трещотку, вытрясая воду из кошачьего глаза, кошка моргала, ее левый глаз ронял каплю. Капля расходилось по воде в ванне кругами ровными, как выпуклый глаз моей кошки, как ведьмины круги на полях. Круги рябили лицо Мау. Богиня переставала трясти трещотку и смотрела на меня, сидящую в ванне, меня другую – в левом глазе черной кошки – ей было не видно.

Наши с Мау глаза встречались в глазе моей кошки. Богиня подставляла мне зеркало, и я видела в нем себя, сидящую в воде. Я встречалась с собой взглядом и видела еще одну себя в своих глазах из зеркала Мау.

Когда я хотела разглядеть другую себя в глазах из моих глаз – из зеркала Мау – в глазе черной кошки, кошка, сидевшая на бортике ванны, устала множить меня и снова моргнула. Щелк – ведьмин круг ее зрачка превратился в щелку, в тонкий черный волосок из ее хвоста. Осталась я одна – сидящая в ванне. Больше не было размноженных меня, Мау, зеркала и трещотки.

Я заглянула в черную щелку на желтом шершавом круге. Круг отливал зеленым, и я поняла, что в щелке Мау в зеленом платье снова смотрится в зеркало. Лучи зеленого света расходились от зеркала Мау. В щелке я разглядела только ночь. Так звали мою черную кошку.

Кошка спрыгнула с ванны, на белом бортике остался черный волос из хвоста Ночи. Вместе с ней в комнату ушла Мау, унесла трещотку и зеркало. Я осталась одна – даже без кошки.

Я долго смотрела на волос, пока меня не затянуло в него, и я не понеслась по всей его длине – от корня к концу. На лету я подглядела три чужих тысячелетия в чужой стране, день и ночь, богиню в зеленом на троне и с головой кошки – она держала в руках трещотку и зеркало из глаза моей кошки. В зеркале отражалась луна. В луну можно было смотреться, как в зеркало. Я подглядела огонь от зеленых свечей, а в нем – пляски черных кошек в круге ровном, как рябь на воде в ванне от капли из моего глаза. В конце короткого черного волоска я открыла глаза.

Я вырвала красно-темный волос из своей головы. Он был в тридцать раз длиннее волоска из черного хвоста Ночи. Я долго смотрела на него, но от корня до конца увидела только тридцать своих лет. Я умножила тридцать на три сантиметра волоска моей кошки и получила длину своих волос. Я поделила длину своих волос на три кошкиных тысячелетия, и получила количество своих лет.

В воде я почувствовала себя тридцатилетней, а в комнате меня ждала Ночь.

«Я хотела именно сегодня!» – сзади напрягаются, услышав оброненную фразу: она падает на пол и разбивается вдребезги.

Соседи оборачиваются: неужто услышали? – «После девяти, дорогая, после девяти! Потерпи!» – обнадёживает товарищЪ.

Смеёмся – тихо, как нашкодившие школьники.

«Тебе уже 18, мне всего 37…» – терплю, наша песенка спета.
Я просто хотела увидеть ЭТО именно сегодня.
Маленький шедевр большой девочки.
Девочки, забывшей повзрослеть.
Девочки, родившейся старухой.
Только этого никто не заметил.
Даже её мама.
Даже она сама.
Потому что сама – сразу – превратилась в принцессу.
Потому что так, в общем, бывает.
«Принцессы тоже какают», – снижает градус товарищЪ.
Киваю.
Ок, ок, никто и не спорит.
Ментальные экскременты не менее реальны, нежели материальные.
Первые снимает Рената.
Врага надо знать в лицо, так ведь?. . (далее…)

Юрий Мамлеев о фантастике, современной поэзии, «Южинском» кружке, Третьей волне эмиграции, христианстве, московской богемной жизни 60-70-х годов, жизни и смерти…


Фото: Sasha Krasnov

Беседовали: публицист Владимир Гуга, поэт Сергей Геворкян, философ, прозаик, поэт Юрий Мамлеев.

Переделкино вполне можно назвать «мамлеевским местечком». Задумчивые сосны, каркающие вороны, редкие, странного вида прохожие, тихие покосившиеся дачи – пейзаж словно вырвался из романа «Шатуны». Единственное, что нарушает эту метафизическую идиллию – новые высокие заборы. Вообще, забор – самый яркий символ нашей эпохи. Не мост, а именно забор. Люди ограждают себя от других людей, от себя самих, да и от Бога, пожалуй. Могут ли существовать в мире высоких и крепких заборов персонажи Мамлеева – визионеры, алкоголики, метафизики, сумасшедшие, богоискатели? Или их время кануло в Лету? В данном случае, в узкую речушку Сетунь, протекающую по Переделкино… Этот и другие вопросы мы задали Юрию Витальевичу Мамлееву, философу, прозаику, поэту, вдохновителю сотен ярчайших фигур современной культуры.

Сергей Геворкян: Совсем недавно умер Рэй Бредбери. Фигура двоякая. С одной стороны – классик фантастической литературы, а с другой – он явно двигался в сторону сильной прозы с мистической начинкой.

Владимир Гуга: Дополняя вопрос Сережи, хочу у вас узнать: Бредбери можно отнести к легендарному течению – метафизический реализм? Что это такое вообще, метафизический реализм?

Юрий Мамлеев: Жалко, конечно, что он (Бредбери, — В.Г.) ушел… Знаете, фантастика в XX веке часто служила «прикрытием» для выражения оккультных или мистических идей. В Советском Союзе было запрещено почти все, что связано с реальной духовной жизнью. На Западе к этому тоже относились подозрительно. Однако в фантастических романах можно было выразить то, что не влезало в рамки обычного реализма. Фантастика была формой для воплощения свободомыслия. Кроме того, как известно, в любой фантастике есть элемент полунаучного пророчества. Это демонстрируют произведения Жюля Верна и других представителей наивной фантастики XIX века. Бредбери же касался уже более тонкой сферы. Но, все-таки, метафизический реализм резко отличается от фантастики. Понимаете, эти два слова «метафизика» и «реализм» уже говорят о сути темы нашего разговора. Реализм предполагает изображение действительности. Но! «Реальность» – это такое широкое понятийное поле! Одно дело натуральный реализм, в котором выражается буквально все – «сидим, едим, разговариваем и т.д.». А «метафизический реализм» он предполагает соединение реализма не с фантастикой, а с наличием метафизических знаний, или с прозрением, с визионерством. Иными словами, это – реализм с проникновением в иной мир, без присущей фантастике жанровой условности, без выдумывания. (далее…)

Весна. Фото: Наталья Михайлова

Какая-то дикая, странная потребность в не виденном, нехоженом ранее, нежелание заниматься тем, что уже имел, знал досконально – в итоге за неимением отхожего времени не делается ни то, что хотелось, ни то, чего не хотел, но очень бы надо; в общем, бедлам, раздрай – мир потихоньку рушится, не ведая о неуёмных до слёз мышлизмах об его, мира, изменении-текучести-трескучести без, нафиг, дурацкого твоего вмешательства, – иль невмешательства – мол, никому твоё-моё тупо-неусыпное бдение-бзд… под ночником не треба, пшёл вон, будь ласков, пшёл! Ё-моё. Твоё.

Слова, похожие на капание воды в напалме нужниковых испарений – кому нужны? – нужник и то натужно тужится, труженик, в желании разглядеть-расчухать суть вещей и нужность-неуёмность жизни, протекающей отнюдь не чистым потоком мимо, внутрь, вовнутрь – вода идёт без напряжения; – в напряге мозг, он пучится над нужниковой мутью запором… А успокаивает знаете что? – половодье слов и устаканивает нервную рябь эмоций, успокаивая муть, разравнивая гладь словесных оборотов-выбросов – оборотней – похожих на экслибрисы… под музыку происходящего вокруг джаzzаа. Да.

Не собираюсь упражняться в непонятном словоблудии, в умении грязно выругаться и сострить, помня – я далеко не первый, и это, не таю, греет: не^чего… ничего выдумывать не надо; нам стоит только запастись терпением и запостить уже пройдённый или про^йденный, найдённый или на^йденный, увитый фактами – не путать с fuckами – замасленных лукавств, путь нашей небольшой истории: ведь Смысл теряет тот, кто, – заведомо петляя, кривя душой и якобы шутя и вымученно напрягаясь от чувства своей недостойности вообще что-либо говорить, – лгун, паяц теряет смысл, бедолага, не мы, увы, не мы. Кто слышит. (далее…)

От автора: эссе не только «записное», но и заказное – едва ль когда-нибудь стала б распространяться о собственной «кухне», кабы не некое издательство, решившее вдруг накормить читателя адским райтерским варевом. Впрочем, книга о записных книжках до сих пор остается всего лишь «любопытным проектом», и неизвестно, когда выйдет. САЧОК же ДЛЯ БУКВ – попытка отформатировать жесткий диск сердца, из которого и выросли некогда ноги у текстов. Может, нелепая, сентиментальная, может, не слишком удачная, но, в любом случае, единственно на тот момент возможная.

    Комната моя подобна клетке.
    Солнце руку сунуло в оконце.
    Чтоб мираж увидеть очень редкий,
    Сигарету я зажег от солнца.
    Я хочу курить. Я не хочу работать.

    Олег Даль

    …буква убивает, а дух животворит.
    2 Кор. 3, 6

Даже смешно… их собирают.

Мумифицируют, лишая навсегда права голоса.

Обесточивают.

В расчете на вечненькое – маркируют-нумеруют.

Чудом обходятся без табличек, но: «Мой архив», «В моем архиве»…

«Баба Яга против», – шепчет суфлер-доппельгангер, а я набираю: что остается, если они – в животе головы?..

САЧОК: «Роман – капельница. Только не в меня вливают, но я – пространству – по капле – ту самую жидкость, что в жилах-то, – отдаю. Нет ничего, впрочем, излияний этих банальней… Записные, читай настоящие, книжки (всё прочее – худлит) – “черная лестница” за Стеной Плача: “самую крепость – в самую мякоть, только б не1…”».

Жить прошлым: а пошленькая пытка…

Так в мусоропровод летят тетрадки – те и эти.

Но кое-что все-таки остается (марионетка, кукла чертова!): что делать с этим?.. Невозможно избавиться ведь и от этого тоже?..

«Используй как материал», – доппельгангер бесстрастен.

Мое «я» на его льду – лишь fish’ка.

Его на моем – 1:1 – тоже.

[«Хочешь поговорить об этом?..»].

САЧОК: «Даже “на паузе” осознаешь: финал предсказуем – ты вновь примешься за очередной текст, который либо возродит, либо размозжит тебя. <…> Всё, что останется, – текст. Нужно ли оставлять что-то ещё?». (далее…)