В спортзале холодно, мужчины сидят с термосами, каждый сам по себе, они сидят, как Чен Ман Тины или Джеки Чаны. Никто не обязан ни с кем разговаривать. Даже в перерыве. В раздевалке еще собачатся о политике, мужчины должны иметь убеждения. Только с мужчинами мужчина доказывает, что он мужчина. Еврей Серж давит русского Жеку. «Сталин хуже Гитлера!» «Нельзя сравнивать!» Сонм ангелов или расплавленный камень? Слова, чтобы защититься от других, или напасть, что на самом деле одно и то же, подлежащее, сказуемое, дополнение, но когда… когда Олег возвращался с ней с концерта и видел мелкие движения ее лица, что такое лицо? часть тела? нечто большее? ее тело, скрытое под одеждой, под пальто, было так близко, Хопипо и ее лицо, и что-то еще, что? кто? нет, нет, всё вместе, и что-то другое, и кто-то другой, и это, и то, и лицо и… (далее…)
Она прячется под бархатными и густыми листьями – крупная, чуть припыленная, клюет тяжелым носом и точно сама просится в руки. Я приподнимаю, отводя в сторону, листья куста – под серебряной их изнанкой мясистые ягоды. Одни чуть поменьше и розовей, с еще неспелыми зеленеющими мысками, другие – как на подбор: большие, красные, темно-красные и красные до черноты.
Несколько кустиков – и дно лукошка умывается первыми каплями сока, как смоковница, только что принявшая жертву. Неспешно кладу клубнику в корзинку и ловлю себя на мысли: а в Москву не хочется. Расслабил отпуск – успела привыкнуть к провинциальному, ни к чему не обязывающему ритму.
К тому же, лето в столице не задалось: на календаре июнь, а по небу бродят серые тучи, проливая то там, то тут грустные неромантические дожди. Завтра к ним и бесконечным трудам-заботам понесет меня самолет. (далее…)
Встреча первого осеннего заката… Романтично, чёрт побери. Особенно, когда башка забита злобой, агрессией, желанием грохнуть кого-нибудь, в надежде на то, что тогда эти странные ощущения меня покинут. И вот – закат. Сквозь бесконечные тупые слезы, слезы не сострадания к самому себе, собственно, спятил я, или же видел Правду – не имеет значения, я не думаю о себе. Слезы… Слёзы сострадания? Не знаю, это не я, это не мои чувства у меня сейчас, нет, это не моё, мне передали, словно эстафетную палочку, как заразную болезнь. Я просто перестал сейчас понимать сам себя. Я – пустой. И такое ощущение, что я всегда был пустым. У меня не было ничего. Никакого смысла жизни. Если что-то подобное и появлялось в моём сознании, то проверка временем говорит тут сама за себя, ибо я не могу вспомнить свои предполагаемые «смыслы жизни» сейчас. А ищу ли я сейчас что-то вроде? Сомневаюсь.
Наблюдая закат-смешно-сквозь слезы – я бы даже, быть может, назвал бы их крокодильими. (далее…)
В моих глазах звёзды отражаются зеленым светом. Я наблюдаю уже так долго, что голова кругом… Смотрю наверх, в ночное небо, и не так страшно становится.
Ведь всё стало совершенно иначе, не так, как было на прошлой неделе, например. Я больше не лежу на животе. Я скажу больше – я не спал уже двое суток. Что-то невообразимое творится в моём сознании. Что-то, полное необоснованного страха, ненависти и какой-то горечи.
Создаётся впечатление (ощущение?), что у меня открылись глаза на очевидное, однако ж, это очевидное вряд ли возможно объяснить словами, только почувствовать. Как раз подобное и называют «выше слов», только при этом не подразумевают ничего такого… Ну, о чем обычно говорят «Выше Слов»? Любовь, наверное. Так вот, нет всего этого, одна лишь невыносимая боль. Как миллионы мерзких секретов, которые я пообещал никому не рассказывать.
Я пытался спать дома после того случая с зеркалом. Нет, даже не то что спать. Я пытался там остаться ЖИТЬ. Ну и спать, соответственно. Я пытался забыть то странное видение, даже при этом не убеждая себя в том, что мне это показалось спросонья, от недосыпания, ну или что-то вроде этого… Я не пытался, потому что видение было слишком чётким, чтобы оказаться лишь иллюзией. Однако этим, увы, и не ограничивалось, ибо видение это было каким-то… ЗНАМЕНИЕМ, наверное… СИГНАЛОМ к действию, которое мне неизвестно. И обретение Нового Взгляда. Всё это не просто так, это что-то, требующее ответных действий. Я не могу выкинуть всё это из сознания, большая часть мыслей – о ней. Девушке (женщине?) в зеркале, с завязанными глазами. (далее…)
Вьюга бесновалась так, будто в самом аду ее спустили с цепи. Будто, двигаясь от замерзшего озера девятого круга, того самого, в котором был заточен Люцифер, холод поднимался вверх, к этим проклятым равнинам, пустынным, безразличным к жизни. Она резала людей по лицам, пыталась сорвать с них одежду, толкала их, сбивала с ног, волочила по земле. Уставшие сопротивляться, люди оставались неподвижно лежать, и, словно добившись того, чего она от них хотела, вьюга накрывала их своим белым саваном, уже без всякой злобы, будто бы даже ласково. Укрывала их и убаюкивала.
Люди. Разве можно было назвать этих существ людьми? Закутанные в шубы мужские и женские, иные в платки или в шерстяные и шелковые материи, головы и ноги обернуты платками и тряпками. Лица черные, закоптелые; глаза красные, впалые, словом, нет в них и подобия солдат, а более похожи на людей, убежавших из сумасшедшего дома. Изнуренные от голода и стужи, они падают на дороге и умирают, и никто из товарищей не протянет им руку помощи. Они падают без хрипа, стона иль слова. Будто бы даже со вздохом облегчения. Они не тянут к идущим рук. Не говорят и не плачут. У них нет сил. Холод и голод выпили из них силу: куда делись те бравые воины, пересекавшие Неман в июне сего года? Куда подевались эти стройные полки, уверенные лица, с напомаженными усами; блестящие штыки, пестрые мундиры, султаны и плюмажи, разноголосый говор французов, поляков, немцев, итальянцев, голландцев, испанцев? Их задорный смех, песни, звон оружия и ржание лошадей, бой барабанов и звуки флейт? Все это кануло в Лету, замерзшую русскую Лету, которая расступившись и освободившись ото льда, поглотила все это без остатка и снова облачилась в лед. (далее…)
Раньше я часто бывал в этом Доме. Темный, деревянный, большой, он состоит в основном из пустых комнат, покрытых пылью и сухой мелкой стружкой, такой, как оставляют иногда насекомые, поедающие деревянные стены и пол. Комнаты соединены темными коридорами, этажи – узкими лестницами. Очень ветхими и кое-где абсолютно прогнившими, так что ходить по ним – дело крайне рискованное, особенно когда торопишься.
В этот раз я уже примерно знал, куда мне надо идти. Если подняться по лестничным лабиринтам высоко, вспоминал я, перейти через бездну переходов, сквозь множество дверей, залов и комнаток, а затем пробраться за дверь, ведущую то ли на крышу, то ли в какой-то странный амфитеатр, — есть шанс перейти границу, попасть туда, на ту сторону…
Над амфитеатром пылает голубоглазое око с ядовито белыми зрачками облаков. Скамейки поломаны, как на старом пионерлагерном стадионе. Серо-коричневые доски сидений почернели, под ними зияет пустота. (далее…)
Раньше Сёва курил только «Кэптан Блек» и очень редко, за чашечкой кофе в хорошей кофейне. Сейчас у него были жёлтые пальцы курильщика, чтобы добиться такого цвета он перешёл на «Балканскую звезду», рассыпал сигареты и забивал скверный табак в подаренную бывшей женой трубку. Она привезла её из Соль-Илецка, из сувенирной лавки возле тюрьмы для пожизненных заключённых.
Сёва работает преподавателем литературы на полставки, а больше нигде не работает. Поэтому теперь он живёт на иждивении у родителей — в свои-то тридцать — как раньше жил на иждивении у жены. Лекции, говорят, он делает неплохие, необычные и самоуверенные, но научная работа у него не клеится. «Ненавижу писать», — говорит он. И это при том, что считает себя поэтом. В этих лекциях (я видел конспекты-схемы этих почти спектаклей) Сёва говорит о смыслах слов, стихов, романов и жизней персонажей. Быть может потому так много о смыслах, что собственная жизнь у Сёвы нелепая и неряшливая. Может потому, что в собственной жизни Сёва всё время сомневается и всё время спотыкается. У него даже рассказ такой есть, «Отсутствие» или «Опрокидывание», кажется. Там злобные марсиане миллионами атакуют землю, жгут посевы, насилуют женщин и так далее. А когда благородные земляне-партизаны попадают в плен, их ведут к главному начальнику инопланетян. На озлобленный вопрос героев о смысле нашествия этот генерал-пришелец отвечает: «Я не знаю. Никто из нас не знает». (далее…)
Сегодня почитаем ответы Олега Павлова (он настолько известен, что не нуждается в представлениях, но на всякий случай ). Недавно у Олега Павлова вышла новая книга, «Гефсиманское время». Это полное, итоговое собрание всех его эссе. Книгу «Гефсиманское время» можно скачать в формате pdf с , вот .
А теперь полные апокалиптических предчувствий ответы Олега на вопросы Неудобной литературы.
Для начала цитаты:
«Из литературы выбросили как балласт культуру. Актуальная литература – только продукт, товар. Но, чтобы его купили, нужно лишить выбора».
«Массы не обязаны ничего о себе и о мире понимать. Поэтому они никогда не получат главного: знания».
«Художников сегодня изгоняют, по сути, из жизни, потому что ими нельзя управлять. Русский писатель может быть нужен только своему народу – и если такого писателя у России нет сейчас, то кто угодно может получить моральное оправдание на то, чтобы делать с нашим народом что угодно».
«Сон в литературном аду. Состоянию души соответствует очень» (авторская подпись Олега Павлова)
А вот полностью ответы Олега Павлова:
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
Я могу говорить о писателях, с которыми в одно время пришёл в литературу… Дмитрий Бакин, Андрей Дмитриев, Михаил Бутов, Владмир Шаров, Владислав Отрошенко, Светлана Василенко, Василий Голованов, Михаил Тарковский, Юрий Петкевич… По-моему, их книги – это русская литература. Но её лишают будущего, а читателя – выбора. Русской прозе насильно укоротили жизнь. Произошло обнуление. Да, нулевые – это обнуление. В литературу пришли нули и стали очень большими величинами. Мне скучно кого-то разоблачать. Но поскреби любого такого – это не проходило в девяностых отбора… То есть тогда они не прошли. Молодые – такое же обнуление. То, что создали, создают – формация. И не скажешь хотя бы так – разные авторы. Нет, именно одинаковые, и все недоростки, потому что, действительно, только начинали расти. Таких сплотили, соединили. Но это не молодая новая литература: это почти партийная организация. А дальше – простейшие, они пожирают всё, что сложнее устроено, то есть враждебно. Но именно это востребовал книжный рынок. В общем, в это вложили деньги, конечно. Искусство высоко ценили, когда оценкой было признание мастерства. Но, оказалось, мастерства не требуется. Оно даже вредно, не нужно. Для рынка книги живут в текущий момент: продаж. Конвейер запустили. Рынок востребовал тех, кто готов на него работать. Актуальным становиться только то, что занимает первые места в рейтингах продаж, то есть самое продаваемое на текущий момент. Остальное – не актуально, стало быть, в общем, не нужно. Из литературы выбросили как балласт культуру. Актуальная литература – только продукт, товар. Но, чтобы его купили, нужно лишить выбора. Это делают через монопольное книгораспространение – а независимого у нас его уже нет, уничтожили. Это делают через обозревателей книжного рынка – а их тоже не осталось, независимых. Но когда главное выгода – литературы не будет. Будет что-то другое – что и есть сейчас. Литература стала игрой на деньги. Это прибыльный бизнес, а суммы литературных премий перешагивают за миллионы рублей. У игры на деньги свои законы. Своя мораль. В нашей литературе скопилась критическая масса купленных взаимными интересами связей… Вот, что стало чем-то тотальным. Но если профессиональная оценка теряет свой смысл – мы о чём тогда вообще можем говорить? Ну, да, только о том, что всё покупается и продается, не через деньги, но денежный интерес – это он в центре и только он оказывается главным. И когда говорят, что нет госзаказа в литературе и что она свободна – или не понимают, или лукавят. Было бы так – была бы хоть какая-то альтернатива тому, что есть. Коммерческий заказ… Продюcирование фактическое литературы… Вот цензура реальная, которой не обманешь, как обманывали, обходили в советское время, когда государственное книгоиздание работало на идеологию, но и на культуру. Ни Нагибина, ни Трифонова, ни Распутина, как тогда, сегодня бы просто не издавали, убеждён. Ничего бы сегодня вообще не снимал Тарковский или не было бы у его картин проката. Массовое – это тоталитарное. Но не идеология тоталитарная – а технология. То есть идеология умерла – а технология осталась и действует с той же целью. Свобода, но в отсутствии выбора: прежде всего нравственного. Всё, что происходит – это смена моральных состояний. Нет кризиса литературы – есть кризис её восприятия: новые социальные установки, отказ от нравственного выбора, неспособность воспринимать правдивое. Но массы не обязаны ничего о себе и о мире понимать. Поэтому они никогда не получат главного: знания. И это очень плохо для них самих. Потому что те, кто владеет этим знанием, будут управлять, а все, кто не получает к ним доступ или сам же себя ограничивает – подчинятся. Поэтому массовая культура прежде всего нужна элите для управления идиотами. А если что-то надо внушить идиотам, она сделает это на их языке. И это уже нечто гораздо более серьёзное, чем взаимное презрение интеллектуалов и плебеев. (далее…)
Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.
Я, естественно, не помню, как я родился, момента рождения. Было бы вообще глупо даже подступать к этому вопросу, если бы не наше, не покидающее нас удивление по поводу того, что мы не помним этого момента, и наше желание хотя бы немного — в памяти нашей приблизиться к нему.
В самом деле, что именно первое воспоминание? Вероятно, то, что мы принимаем за первое воспоминание, уже далеко не первое. Первые воспоминания остались в памяти, может быть, в виде тех кошмаров, которые посещают нас иногда среди глубокого ночного сна, когда мы просыпаемся в ужасе и ничего не можем вспомнить из того, что происходило с нами, хотя сердце так сильно и так быстро бьется, что, очевидно, ужасное происходило с нами еще в этой секунде, в которой мы успели проснуться. Не может быть, чтобы эти первые восприятия мира не были нестрашными. Первые моменты самостоятельного дыхания, первые ощущения собственного веса, первые зрительные, слуховые и осязательные ощущения…
Мозг мой уже работал, работали, очевидно, и органы памяти, и не может быть, чтобы в памяти об этих первых моментах ничего не осталось; очевидно, осталось в очень шатком виде, в виде осколков, не имеющих формы, не являющихся картинами, а некими… я даже не могу определить… некими продолжающимися в глубине сознания воплями.
В самом деле, какое воспоминание можно назвать первым?
На мне еще платье девочки, и я ем арбуз. Я ем его под столом — во всяком случае, надо мною доски.
Это пространство освещено солнцем, в котором горит красный цвет арбуза, и хоть я под столом, но пространства для меня достаточно — не слишком много, но и достаточно, как в каюте.
Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.
Теперь, когда прошло двенадцать лет революции, я задаю себе вопрос: кто я? кем я стал?
Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность — интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берет на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т.п.
Моя мечта — перестать быть интеллигентом. (далее…)
Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.
8 мая
В день двенадцатилетия революции я задаю себе вопрос о самом себе. Я спрашиваю себя: ну, русский интеллигент, кем ты стал? Что стало с тобой?
Мне тридцать лет. Когда произошла революция, Мне тридцать лет. Когда произошла революция, мне было восемнадцать. Тот аттестат зрелости, который получил я, еще был припечатан орлами. В последний раз выдавались такие аттестаты. В последний раз заказывали студенческие фуражки. Никто из нас еще не знал, что раз этот — последний.
Сорок лет чужой судьбы — как это много!
Сколько лет Достоевскому? Вот он сидит на портрете, покручивая хвостик бороды, плешивый, с морщинами, похожими на спицы, — сидит во мраке минувшей судьбы, как в нише.
Сколько лет этому старику?
Под портретом написано, в каком году запечатлен. Высчитываю — выходит, старику сорок лет.
Какой емкий срок, какая глубокая старость — сорок лет Достоевского!
Между тем мне только девять осталось до сорока. Тридцать один собственный год — как это мало! (далее…)
Новая выставка питерской арт-группы «Doping-Pong» В Музее Сновидений Зигмунда Фрейда.
01.05.2011- 11.06.2011
Адрес: Санкт-Петербург, Большой пр. Петроградской стороны, 18А
В 2010 году увидела свет новая версия культового фильма времен перестройки — «Игла» с Виктором Цоем в главной роли. Режиссер картины Рашид Нугманов снял эту ленту будучи еще студентом ВГИКа и не рассчитывал на ее последующий триумфальный прокат. 20 лет спустя он решил доделать свой дипломный фильм, ставший классикой советского «нео нуара». Поскольку исходные материалы были утрачены, а исполнитель главной роли погиб в автокатастрофе, Нугманов использовал при создании новой версии картины — «Игла-ремикс» — фрагменты другого своего документального фильма «Йя-Хха», одним из героев которой также был лидер группы «Кино». (Об этом Нугманов рассказал на Переменах в большом интервью, см. здесь).
Значительную часть картины составила графика арт-группы Doping-Pong. Художники отрисовали героя фильма в тех эпизодах, которые были необходимы для визуализации новых элементов сюжета. Благодаря тщательному изучению образа Цоя, членам команды Doping-Pong удалось воспроизвести пластику и стилистику исполнителя главной роли так точно, словно он ожил в новом воплощении.
Шакиб проснулся от визга Зухры. «Опять! Старые дурры!» – подумал он и перевернулся на другой бок. На кухне падали чашки. Зейнаб и Зухра дрались. Зейнаб вцепилась в густые, совершенно седые волосы Зухры. Та невольно заняла положение бодающейся коровы и пыталась лягнуть Зейнаб в живот. Своими крутыми боками она сносила всё со стола. «Мама, опомнись!» – причитала Лейла.
Шакиб представил, как его двадцатилетний сын Саид хмурит смоляные брови, сверкает зелёными глазами. Ага, так и есть, вот он тяжёлой поступью направился к двери, хлопнул ей что есть силы. Чашки отозвались тонким трусливым дребезжанием. Послышалась рычание мопеда. Саид не выносил скандалов.
Шакиб закрыл глаза. Представил красные равнодушные дюны. Это не помогало. Кажется, сила была на стороне Зейнаб. Её визг приобрёл торжествующий оттенок. Шакиб вспомнил, как ввёл её в дом младшей женой. Как она стыдливо опускала глаза. И длинные ресницы бросали нежную тень на маленькую родинку…
Всему виной этот чёртов зеленщик Буазизи! Весы у него отняли! Овощами торговать запретили! Чиновница дала ему пощёчину. Тоже мне гордец, обидели его. Ну обидели, погоревал и ладно. Так нет, он вышел и сжёг себя на глазах, как говорится, всего мира. Началось. Революция! Не сиделось им по домам, не работалось. Орут на площадях, флагами машут – бездельники!!!
Зухра между тем не сдавалась, было слышно, как она обороняется подносом, который им подарили на свадьбу. Он издавал бодрый, зовущий куда-то звук.
Шакиб сел на кровати. Поковырял большим пальцем щель в полу. Посмотрел в окно. В доме напротив толстая индианка мыла голову своей дочери. «Это Нью-йорк – город, куда съезжается весь мир, – подумал Шакиб. – Америка – страна возможностей». (далее…)
С одной стороны, поэту, художнику, как бы даже положено романтически странствовать, скитаться по свету. Но с другой стороны… С другой стороны, конечно, настораживает, если странствие чересчур затянулось.
За год до приезда, в 1979 году роман Горенштейна «Искупление» был переведён на немецкий язык и опубликован в Берлине весьма солидным издательством «Люхтенгарт». Однако талантливого романа оказалось недостаточно. Необходимо было авторитетное слово. А где же взять такого, безусловно авторитетного человека, который мог бы поручиться за талант, своё веское слово сказать, к которому бы прислушались? Такой человек, к счастью, нашёлся – им оказался рыцарь литературы, во имя неё неоднократно пострадавший, Ефим Григорьевич Эткинд. Горенштейн познакомился с Эткиндом ещё в Вене осенью 1980 года, когда перед переездом в Берлин жил в пансионе на Кохгассе неподалеку от Собора святого Стефана. Рекомендация Эткинда возымела действие. В девяностых годах издательством «Ауфбау» было опубликовано семь книг Горенштейна, издательством «Ровольт» – три. Среди них произведения, написанные уже в Берлине на Зэксишештрассе: повести «Улица Красных Зорь», «Последнее лето на Волге», пьеса «Детоубийца», несколько рассказов, а роман «Летит себе аэроплан» издавался на немецком языке три раза. О Горенштейне тогда много писали во влиятельных немецких газетах и журналах, попеременно называя его то «вторым Достоевским», то «вторым Толстым». (далее…)